Страница:
В дальнейшем разговоре фон Папен дал понять, что отделаться соболезнованиями и выражением прискорбия туркам не удастся и что речь идёт о разрыве дипломатических отношений с Советским Союзом и вступлении Турции в войну с ним.
На следующий день переговоры продолжались. Установить личность злоумышленника после взрыва было невозможно. Турецкие следственные власти сбились с ног, но ничего не могли выяснить. Тогда сам “потерпевший” любезно предложил господину Сараджогло помочь в раскрытии этого преступления.
— Я полагаю, господин министр, — сказал фон Папен, — что было бы полезным установить деловой контакт между турецкой полицией, занятой расследованием этого ужасного дела, и германской политической полицией, имеющей весьма интересные данные, несомненно, проливающие свет на интересующие обе стороны вопросы… Разумеется, при этом контакте мыслится полная суверенность турецких властей и турецкого правосудия, а верные и точные сведения, право, ещё никогда никому не мешали…
“Деловой контакт” был установлен. Гестапо недвусмысленно указало перстом на Абдурахмана и Сулеймана. Оба были немедленно арестованы. К удовольствию турецких следователей и заместителя генерального прокурора Турции господина Кемаля Бора, руководившего расследованием по этому делу, обвиняемые охотно сознались и назвали личность злоумышленника, заявив, что он Омер, студент Стамбульского университета, и что они все трое были привлечены для совершения преступления русскими гражданами Павловым и Корниловым, работавшими в советском консульстве и торгпредстве.
Получив столь ценные “признания”, господин Кемаль Бора полетел к Сараджогло. Наутро газеты вышли с широковещательными сообщениями, что “тайна взрыва на бульваре Ататюрка” раскрыта благодаря оперативности турецкой полиции и мудрости заместителя генерального прокурора господина Кемаля Бора, проявившего недюжинные способности юридического мышления при анализе и оценке улик. Соучастники покушения Абдурахман и Сулейман, писали газеты, уже арестованы, и выясняется причастность некоторых иностранцев к этому покушению.
Через несколько дней Павлов и Корнилов были арестованы турецкой полицией. Им было предъявлено обвинение в организации покушения на германского посла.
Первые допросы шли в Стамбуле. Кемаль Бора и стамбульский губернатор состязались в тонкостях психологического подхода, убеждая арестованных сознаться в преступлении, к которому они, заведомо для допрашивающих, не имели никакого отношения. Маленький, пухленький, с розовыми щёчками и бегающими мышиными глазками, Кемаль Бора произносил пламенные речи, доказывая Павлову и Корнилову, сколь выгодным будет для них признание. Господин губернатор, сменяя уставшего прокурора, в свою очередь обещал все блага мира, свободу, деньги, почёт и турецкое подданство за “чистосердечное раскаяние и признание”. Русские упрямо твердили, что не имеют никакого отношения к взрыву на бульваре Ататюрка.
Тогда их перевели в Анкару. Были проведены очные ставки с Абдурахманом и Сулейманом.
Первым в кабинет начальника анкарской тюрьмы, где проводилась очная ставка, был приведён Абдурахман. Павлов сидел у стены, направо от входа. За его спиной стояли два дюжих полицейских. Кемаль Бора и полицейские чиновники полукругом восседали за столом. Абдурахман вошёл в кабинет, развязно поклонился прокурору, полицейским и картинно встал у порога.
— Обвиняемый Абдурахман, — начал скрипучим голосом прокурор, раздувая щёки от сознания важности момента, — знаете ли вы человека, сидящего на этом стуле?
— Господин прокурор, — сказал Абдурахман, — встав на путь чистосердечного признания вины и искреннего раскаяния в совершённом преступлении, я отвечу вам правдиво и честно — да, я его знаю.
— Что вам известно об этом лице? — продолжал Кемаль Бора.
— Это русский гражданин Павлов. Он и его товарищ Корнилов склонили меня, моего друга Сулеймана и покойного Омера к убийству германского посла.
Прокурор торжествующе посмотрел на Павлова, спокойно сидевшего на своём месте. Переводчик перевёл Павлову вопросы прокурора и ответы Абдурахмана. Заметив улыбку Павлова, Кемаль Бора побагровел от злости.
— Передайте этому человеку, что он не в театре! — заорал он переводчику. — Правосудие требует от него признания вины, которая абсолютно доказана. Он напрасно улыбается. Вчера Корнилов уже всё признал, хотя он тоже раньше улыбался. Теперь его очередь. И пусть спешит признаться, пока не поздно! Он в руках турецкого правосудия. И мы найдём способ развязать ему язык!
Выслушав переводчика, Павлов коротко сказал:
— Мне нечего признавать. Совершенно очевидно, что всё это “покушение” — гестаповская провокация. И я уверен, что это ясно не только мне, но и представителям турецкого правосудия. Требую свидания с советским послом или его представителем. Никаких показаний больше давать не буду. Всё.
После Павлова допрашивался Корнилов. Ему, разумеется, также было объявлено, что Павлов “уже признался”. Корнилов поднял Кемаля Бора на смех, заявив, что такое враньё прокурору не к лицу. Кемаль Бора завопил что-то насчёт “оскорбления, которое он занесёт в протокол”. Корнилов, услышав эту угрозу, ответил, что он со своей стороны хочет, чтобы было зафиксировано лживое утверждение, что Павлов “признался”.
Очная ставка с Сулейманом также ничего не дала. Сулейман, забыв инструкцию, полученную перед этим, назвал Павлова Корниловым, а Корнилова Павловым. Он переминался с ноги на ногу, тупо глядел в одну точку и тяжело вздыхал. Ему было невесело: накануне очной ставки из-за его забывчивости его безжалостно избили в карцере, обещанные сроки ареста истекли, дело затягивалось и вообще он начинал сожалеть о том, что согласился участвовать в этой комедии. Несмотря на свою тупость, он начинал догадываться, что жестоко обманут и что будущее сулит ему уйму неприятностей…
Поведение Сулеймана было замечено. Кемаль Бора охотно избавился бы теперь от такого “свидетеля”, но в газетах уже было объявлено его имя, и исключение его из процесса сразу вызвало бы подозрения.
20 апреля 1942 года начался судебный процесс. Он шёл в анкарском “дворце правосудия”. Судьи, прокурор и адвокат — в чёрных средневековых мантиях. Обвинял Кемаль Бора. Рядом с ним восседал и сам генеральный прокурор Джемиль Алтай, но тот больше молчал и только важно покачивал головой. Защитник был один — Захир Зия Карачай; он защищал Абдурахмана и Сулеймана. Павлов и Корнилов отказались от турецкого адвоката и заявили, что предпочитают защищать себя сами. Зал был набит до отказа: анкарские чиновники, их жёны, тайные агенты турецкой полиции, люди средних лет в штатском с беспокойно шныряющими глазами, многочисленные турецкие и иностранные журналисты. В первом ряду сидели представители дипломатического корпуса, с интересом следившие за процессом немцы и американцы, англичане и шведы, итальянцы и французы…
Заседание открылось ровно в двенадцать часов дня. Председатель суда исправно выполнил вступительные формальности, привёл свидетелей к присяге и объявил перерыв.
Карачай, кокетничая новёхонькой адвокатской мантией, похаживал среди публики со значительным видом независимого слуги правосудия. Сухопарый немногословный Джемиль Алтай важно проследовал в свой кабинет. Кемаль Бора, чувствуя себя главным героем дня, перемигивался с дамами и картинно стоял у входа в зал суда.
Провели подсудимых. Щебетавшие дамы бросились к проходу. Первыми провели Абдурахмана и Сулеймана, а потом Павлова и Корнилова. Они шли рядом, спокойно беседуя, иронически поглядывая на жадно рассматривающую их публику. Спокойствие и независимый вид Павлова и Корнилова удивили дам, ожидавших увидеть экзотические физиономии “русских разбойников”, как окрестили их в этот день бульварные турецкие газеты.
Большая группа иностранных журналистов курила в углу коридора. Тут были главным образом англичане, американцы, французы и русские.
Из турок около них вертелся только один — пожилой человек с седыми волосами и холёным розовым, необыкновенно сладким лицом, в подчёркнуто модном длинном пиджаке и черепаховых очках. Это был турок по национальности, журналист по наименованию и давний иностранный агент по профессии. Он претендовал на роль представителя передовой либеральной прессы и очень любил подделываться под европейский стиль в манере одеваться, высказываться и даже писать. На этом этапе войны он выступал на страницах газет в поддержку союзной коалиции, но на всякий случай (“одному аллаху известно, чем кончится эта всесветная кутерьма”) был корректно сдержан и в отношении Германии, стараясь не очень задевать многочисленных немцев, орудовавших в Стамбуле и Анкаре.
Наутро все турецкие газеты вышли с отчётом о первом дне процесса, многочисленными фотографиями из зала суда и сенсационными заголовками.
Увы, уже первые судебные заседания принесли организаторам процесса немало огорчений: Павлов и Корнилов на суде твёрдо продолжали разоблачать провокационный характер “покушения”. Упрямые русские не только отрицали свою вину, но сразу перешли от защиты к нападению и спокойно, но с дьявольской настойчивостью припирали к стене свидетелей, выясняли множество пикантных деталей, задавали вопросы, от которых Кемаль Бора приходил в полное смятение, и даже отпускали недвусмысленные замечания о методах расследования по этому делу.
Притом всё это делалось в безупречно корректном тоне, очень спокойно, со ссылками на права подсудимых, вытекавшие из турецких процессуальных законов, и вместе с тем с полным чувством собственного достоинства. Это вовсе сбило с толку прокурора и председателя. При такой линии самозащиты не было никакой возможности прервать подсудимых, отклонить задаваемые ими вопросы или вывести их из зала суда. Придраться было решительно не к чему.
Публика начинала недоумевать. Захир Зия Карачай в первые дни процесса сидел с открытым ртом и выпученными от удивления глазами. Потом, получив соответствующую взбучку, пошёл в лобовую атаку на подсудимых. Он начал с напыщенных заявлений о том, что Павлов якобы в последние три года уже занимался “покушениями”: в Риме — на Муссолини, в Софии — на царя Бориса и где-то ещё на кого-то. Павлов, смеясь от души, документально доказал суду, что он все эти годы безвыездно работал в Стамбуле.
Тогда в дело вступил Кемаль Бора. Он заявил, что сведения о прошлом Павлова господин адвокат привёл точно, так как ему, прокурору, о них также известно непосредственно от германской политической полиции. Павлов попросил суд занести это в протокол.
Зал загудел. Сидевшие в первом ряду немецкие дипломаты начали перешёптываться, проклиная неуклюжего турецкого прокурора. Карачай, вместо того чтобы замять этот эпизод, обрадовался и подтвердил источник этих сведений. Павлов в ответ попросил Карачая сообщить суду, когда он вступил в сословие адвокатов, где получил юридическое образование и откуда взял средства на открытие адвокатской конторы.
Побагровевший Карачай отказался отвечать “на наглые вопросы подсудимого” и в ответ начал что-то выкрикивать насчёт Центросоюза, который является “террористическим центром Коминтерна”, и подсудимых — “агентов Центросоюза”. Председатель дважды призывал адвоката к порядку, но тот продолжал нападать на Центросоюз, в котором видел корень всех зол.
Тем не менее Павлов просил суд обязать адвоката ответить на его вопросы. Карачай в конце концов пробормотал, что в сословие он вступил перед процессом, а юридическое образование получил в Берлине. Что же касается средств на открытие адвокатской конторы, то он воспользовался своими старыми сбережениями.
Тогда Павлов передал суду справку анкарского банка о том, что за два дня до открытия Карачаем адвокатской конторы ему была переведена крупная сумма такой-то немецкой фирмой.
Справка вызвала сенсацию. Все знали, что это за фирма. В зале откровенно смеялись, раздался чей-то свист, публика шумела. Иностранные журналисты дружно скрипели перьями. Дипломаты в первом ряду, кроме немцев, разводили руками и саркастически улыбались. Кемаль Бора сидел с таким лицом, что за него становилось страшно. Один генеральный прокурор молчал с невозмутимым и даже довольным видом. Он в глубине души был рад провалу своего заместителя, который явно метил на его пост и сильно рассчитывал на лавры по этому делу, почему-то порученному ему, а не Джемилю Алтаю.
Заседание закончилось коротким заявлением Павлова, который сказал:
— Господа судьи, заканчивая представление документов по этому эпизоду, я должен выразить своё соболезнование господину прокурору Кемалю Бора, попавшему публично в столь непристойное и тяжёлое положение своей ссылкой на сведения, полученные им непосредственно из гестапо. Я не могу в связи с этим не вспомнить старую турецкую поговорку: “Если ты пьёшь воду из мутного источника, не удивляйся, что у тебя испортился желудок”.
Дружный взрыв хохота в зале. Кемаль Бора вскакивает и что-то кричит. Председатель суда изо всех сил звонит в колокольчик, но зал продолжает грохотать…
Как бы в ответ на эти невесёлые мысли прибыл приказ вылететь в Берлин. Ничего хорошего это не предвещало.
И вот он в Берлине, у самого рейхсфюрера СС Гиммлера. В кабинете, кроме Гиммлера, его заместитель Кальтенбруннер и Канарис.
Гиммлер протёр пенсне, надел его на острый хрящеватый нос, вытянул маленькую, как у змеи, голову по направлению к Петронеску и начал его внимательно рассматривать. Канарис сидел в стороне. Кальтенбруннер молча курил.
Тяжёлая пауза продолжалась минуты три. У Петронеску так билось сердце, что он испугался, как бы это не услыхал Гиммлер. Наконец последний тихо спросил:
— Вы прибыли с добрыми вестями? С отличными известиями? С хорошим рапортом? У вас славно идут дела, не правда ли, румынская свинья?
— Я немец, господин рейхсфюрер, — пролепетал Петронеску.
— Враньё! Немец не может быть таким тупым скотом. Это клевета на нацию, негодяй! Мы ещё разберёмся, кто вы такой, мы ещё вас проверим… Каков подлец!.. Какой тупой мерзавец!..
Он вскочил с места и начал ходить по кабинету, продолжая что-то шипеть. Мелкие пузырьки слюны лопались в углах его тонкогубого рта. Глаза поблескивали за стёклами пенсне недобрыми зелёными огоньками. Худые пальцы рук непрерывно двигались, сжимаясь и разжимаясь. Но страшнее всего была его улыбка — тонкие губы широко раздвигались, обнажая кривые, редко посаженные зубы. Покачивая маленькой головой, венчающей длинную худую шею с большим кадыком, он продолжал шипеть:
— И это называется агент Германии! Старый мастер!.. Кого вы допустили на процесс, болван? Двух кретинов, не способных даже заучить детское стихотворение! Идиотов, которым место в клинике психиатра! Дегенератов, способных вызвать только смех!.. Их вы рекомендовали, мерзавец, на процесс мирового значения? Нет, скажите прямо: что это, умысел? Сколько вы получили за это, скажите, пока не поздно, иначе вы у меня скажете всё, абсолютно всё!.. Я сделаю из вас фарш!
Петронеску молчал. Возражать и спорить было бессмысленно. Он понял, что погиб. Сегодня же начнутся пытки, допрос в подвале, “признание” — и конец.
Между тем Гиммлер внезапно успокоился, подошёл к столу, сел, вытер платком углы рта и спокойно, почти ласково продолжал:
— Ошибки возможны всегда. Но есть предел ошибке и граница заблуждению. Я ещё могу понять просчёт с этими дураками… Как их зовут, Кальтенбруннер?
— Абдурахман и Сулейман, рейхсфюрер, — коротко ответил Кальтенбруннер.
— Да, да, они… Повторяю, я ещё могу это понять. Но как объяснить, посудите сами, что вы, специалист по русской душе, наметили в качестве обвиняемых Павлова и Корнилова? Посмотрите, как они себя ведут. Какое спокойствие, ирония, твёрдость!.. Наконец, я уверен, что они опытные юристы — это сразу чувствуется… Как вы смели предложить этих людей! Их одних достаточно, чтобы провалить процесс, не говоря уже об остальном. А это свинство с турецким адвокатом, которого я бы с удовольствием повесил… Кто переводит в таких случаях деньги через банк? Кто, я вас спрашиваю?
— Я не имею к этому никакого отношения, — пролепетал наконец Петронеску. — И мне казалось…
— Ну да, вам казалось… А мне вот теперь кажется, что так поступают только с умыслом, нарочно, обдуманно, в определённых целях. И, конечно, за определённое вознаграждение… Не так ли, мой дорогой?
Гиммлер опять начал улыбаться. Петронеску похолодел.
В этот момент вошёл адъютант Гиммлера и положил перед ним телеграмму. Гиммлер начал её читать. Лицо его постепенно заливало краской, руки чуть дрожали. Он бросил в пепельницу недокуренную сигарету, затем начал её мять и вдруг, схватив пепельницу, с силой швырнул её в угол. Фарфоровая пепельница с треском разлетелась на куски.
— Читайте! — крикнул он Петронеску. — Вот плоды вашей энергичной работы. Читайте!
Сквозь туман, застилавший глаза, Петронеску с трудом прочёл:
На рассвете специальным самолётом Петронеску вылетел в район Смоленска, в “комбинат” Крашке.
Новое поручение
На следующий день переговоры продолжались. Установить личность злоумышленника после взрыва было невозможно. Турецкие следственные власти сбились с ног, но ничего не могли выяснить. Тогда сам “потерпевший” любезно предложил господину Сараджогло помочь в раскрытии этого преступления.
— Я полагаю, господин министр, — сказал фон Папен, — что было бы полезным установить деловой контакт между турецкой полицией, занятой расследованием этого ужасного дела, и германской политической полицией, имеющей весьма интересные данные, несомненно, проливающие свет на интересующие обе стороны вопросы… Разумеется, при этом контакте мыслится полная суверенность турецких властей и турецкого правосудия, а верные и точные сведения, право, ещё никогда никому не мешали…
“Деловой контакт” был установлен. Гестапо недвусмысленно указало перстом на Абдурахмана и Сулеймана. Оба были немедленно арестованы. К удовольствию турецких следователей и заместителя генерального прокурора Турции господина Кемаля Бора, руководившего расследованием по этому делу, обвиняемые охотно сознались и назвали личность злоумышленника, заявив, что он Омер, студент Стамбульского университета, и что они все трое были привлечены для совершения преступления русскими гражданами Павловым и Корниловым, работавшими в советском консульстве и торгпредстве.
Получив столь ценные “признания”, господин Кемаль Бора полетел к Сараджогло. Наутро газеты вышли с широковещательными сообщениями, что “тайна взрыва на бульваре Ататюрка” раскрыта благодаря оперативности турецкой полиции и мудрости заместителя генерального прокурора господина Кемаля Бора, проявившего недюжинные способности юридического мышления при анализе и оценке улик. Соучастники покушения Абдурахман и Сулейман, писали газеты, уже арестованы, и выясняется причастность некоторых иностранцев к этому покушению.
Через несколько дней Павлов и Корнилов были арестованы турецкой полицией. Им было предъявлено обвинение в организации покушения на германского посла.
Первые допросы шли в Стамбуле. Кемаль Бора и стамбульский губернатор состязались в тонкостях психологического подхода, убеждая арестованных сознаться в преступлении, к которому они, заведомо для допрашивающих, не имели никакого отношения. Маленький, пухленький, с розовыми щёчками и бегающими мышиными глазками, Кемаль Бора произносил пламенные речи, доказывая Павлову и Корнилову, сколь выгодным будет для них признание. Господин губернатор, сменяя уставшего прокурора, в свою очередь обещал все блага мира, свободу, деньги, почёт и турецкое подданство за “чистосердечное раскаяние и признание”. Русские упрямо твердили, что не имеют никакого отношения к взрыву на бульваре Ататюрка.
Тогда их перевели в Анкару. Были проведены очные ставки с Абдурахманом и Сулейманом.
Первым в кабинет начальника анкарской тюрьмы, где проводилась очная ставка, был приведён Абдурахман. Павлов сидел у стены, направо от входа. За его спиной стояли два дюжих полицейских. Кемаль Бора и полицейские чиновники полукругом восседали за столом. Абдурахман вошёл в кабинет, развязно поклонился прокурору, полицейским и картинно встал у порога.
— Обвиняемый Абдурахман, — начал скрипучим голосом прокурор, раздувая щёки от сознания важности момента, — знаете ли вы человека, сидящего на этом стуле?
— Господин прокурор, — сказал Абдурахман, — встав на путь чистосердечного признания вины и искреннего раскаяния в совершённом преступлении, я отвечу вам правдиво и честно — да, я его знаю.
— Что вам известно об этом лице? — продолжал Кемаль Бора.
— Это русский гражданин Павлов. Он и его товарищ Корнилов склонили меня, моего друга Сулеймана и покойного Омера к убийству германского посла.
Прокурор торжествующе посмотрел на Павлова, спокойно сидевшего на своём месте. Переводчик перевёл Павлову вопросы прокурора и ответы Абдурахмана. Заметив улыбку Павлова, Кемаль Бора побагровел от злости.
— Передайте этому человеку, что он не в театре! — заорал он переводчику. — Правосудие требует от него признания вины, которая абсолютно доказана. Он напрасно улыбается. Вчера Корнилов уже всё признал, хотя он тоже раньше улыбался. Теперь его очередь. И пусть спешит признаться, пока не поздно! Он в руках турецкого правосудия. И мы найдём способ развязать ему язык!
Выслушав переводчика, Павлов коротко сказал:
— Мне нечего признавать. Совершенно очевидно, что всё это “покушение” — гестаповская провокация. И я уверен, что это ясно не только мне, но и представителям турецкого правосудия. Требую свидания с советским послом или его представителем. Никаких показаний больше давать не буду. Всё.
После Павлова допрашивался Корнилов. Ему, разумеется, также было объявлено, что Павлов “уже признался”. Корнилов поднял Кемаля Бора на смех, заявив, что такое враньё прокурору не к лицу. Кемаль Бора завопил что-то насчёт “оскорбления, которое он занесёт в протокол”. Корнилов, услышав эту угрозу, ответил, что он со своей стороны хочет, чтобы было зафиксировано лживое утверждение, что Павлов “признался”.
Очная ставка с Сулейманом также ничего не дала. Сулейман, забыв инструкцию, полученную перед этим, назвал Павлова Корниловым, а Корнилова Павловым. Он переминался с ноги на ногу, тупо глядел в одну точку и тяжело вздыхал. Ему было невесело: накануне очной ставки из-за его забывчивости его безжалостно избили в карцере, обещанные сроки ареста истекли, дело затягивалось и вообще он начинал сожалеть о том, что согласился участвовать в этой комедии. Несмотря на свою тупость, он начинал догадываться, что жестоко обманут и что будущее сулит ему уйму неприятностей…
Поведение Сулеймана было замечено. Кемаль Бора охотно избавился бы теперь от такого “свидетеля”, но в газетах уже было объявлено его имя, и исключение его из процесса сразу вызвало бы подозрения.
20 апреля 1942 года начался судебный процесс. Он шёл в анкарском “дворце правосудия”. Судьи, прокурор и адвокат — в чёрных средневековых мантиях. Обвинял Кемаль Бора. Рядом с ним восседал и сам генеральный прокурор Джемиль Алтай, но тот больше молчал и только важно покачивал головой. Защитник был один — Захир Зия Карачай; он защищал Абдурахмана и Сулеймана. Павлов и Корнилов отказались от турецкого адвоката и заявили, что предпочитают защищать себя сами. Зал был набит до отказа: анкарские чиновники, их жёны, тайные агенты турецкой полиции, люди средних лет в штатском с беспокойно шныряющими глазами, многочисленные турецкие и иностранные журналисты. В первом ряду сидели представители дипломатического корпуса, с интересом следившие за процессом немцы и американцы, англичане и шведы, итальянцы и французы…
Заседание открылось ровно в двенадцать часов дня. Председатель суда исправно выполнил вступительные формальности, привёл свидетелей к присяге и объявил перерыв.
Карачай, кокетничая новёхонькой адвокатской мантией, похаживал среди публики со значительным видом независимого слуги правосудия. Сухопарый немногословный Джемиль Алтай важно проследовал в свой кабинет. Кемаль Бора, чувствуя себя главным героем дня, перемигивался с дамами и картинно стоял у входа в зал суда.
Провели подсудимых. Щебетавшие дамы бросились к проходу. Первыми провели Абдурахмана и Сулеймана, а потом Павлова и Корнилова. Они шли рядом, спокойно беседуя, иронически поглядывая на жадно рассматривающую их публику. Спокойствие и независимый вид Павлова и Корнилова удивили дам, ожидавших увидеть экзотические физиономии “русских разбойников”, как окрестили их в этот день бульварные турецкие газеты.
Большая группа иностранных журналистов курила в углу коридора. Тут были главным образом англичане, американцы, французы и русские.
Из турок около них вертелся только один — пожилой человек с седыми волосами и холёным розовым, необыкновенно сладким лицом, в подчёркнуто модном длинном пиджаке и черепаховых очках. Это был турок по национальности, журналист по наименованию и давний иностранный агент по профессии. Он претендовал на роль представителя передовой либеральной прессы и очень любил подделываться под европейский стиль в манере одеваться, высказываться и даже писать. На этом этапе войны он выступал на страницах газет в поддержку союзной коалиции, но на всякий случай (“одному аллаху известно, чем кончится эта всесветная кутерьма”) был корректно сдержан и в отношении Германии, стараясь не очень задевать многочисленных немцев, орудовавших в Стамбуле и Анкаре.
Наутро все турецкие газеты вышли с отчётом о первом дне процесса, многочисленными фотографиями из зала суда и сенсационными заголовками.
Увы, уже первые судебные заседания принесли организаторам процесса немало огорчений: Павлов и Корнилов на суде твёрдо продолжали разоблачать провокационный характер “покушения”. Упрямые русские не только отрицали свою вину, но сразу перешли от защиты к нападению и спокойно, но с дьявольской настойчивостью припирали к стене свидетелей, выясняли множество пикантных деталей, задавали вопросы, от которых Кемаль Бора приходил в полное смятение, и даже отпускали недвусмысленные замечания о методах расследования по этому делу.
Притом всё это делалось в безупречно корректном тоне, очень спокойно, со ссылками на права подсудимых, вытекавшие из турецких процессуальных законов, и вместе с тем с полным чувством собственного достоинства. Это вовсе сбило с толку прокурора и председателя. При такой линии самозащиты не было никакой возможности прервать подсудимых, отклонить задаваемые ими вопросы или вывести их из зала суда. Придраться было решительно не к чему.
Публика начинала недоумевать. Захир Зия Карачай в первые дни процесса сидел с открытым ртом и выпученными от удивления глазами. Потом, получив соответствующую взбучку, пошёл в лобовую атаку на подсудимых. Он начал с напыщенных заявлений о том, что Павлов якобы в последние три года уже занимался “покушениями”: в Риме — на Муссолини, в Софии — на царя Бориса и где-то ещё на кого-то. Павлов, смеясь от души, документально доказал суду, что он все эти годы безвыездно работал в Стамбуле.
Тогда в дело вступил Кемаль Бора. Он заявил, что сведения о прошлом Павлова господин адвокат привёл точно, так как ему, прокурору, о них также известно непосредственно от германской политической полиции. Павлов попросил суд занести это в протокол.
Зал загудел. Сидевшие в первом ряду немецкие дипломаты начали перешёптываться, проклиная неуклюжего турецкого прокурора. Карачай, вместо того чтобы замять этот эпизод, обрадовался и подтвердил источник этих сведений. Павлов в ответ попросил Карачая сообщить суду, когда он вступил в сословие адвокатов, где получил юридическое образование и откуда взял средства на открытие адвокатской конторы.
Побагровевший Карачай отказался отвечать “на наглые вопросы подсудимого” и в ответ начал что-то выкрикивать насчёт Центросоюза, который является “террористическим центром Коминтерна”, и подсудимых — “агентов Центросоюза”. Председатель дважды призывал адвоката к порядку, но тот продолжал нападать на Центросоюз, в котором видел корень всех зол.
Тем не менее Павлов просил суд обязать адвоката ответить на его вопросы. Карачай в конце концов пробормотал, что в сословие он вступил перед процессом, а юридическое образование получил в Берлине. Что же касается средств на открытие адвокатской конторы, то он воспользовался своими старыми сбережениями.
Тогда Павлов передал суду справку анкарского банка о том, что за два дня до открытия Карачаем адвокатской конторы ему была переведена крупная сумма такой-то немецкой фирмой.
Справка вызвала сенсацию. Все знали, что это за фирма. В зале откровенно смеялись, раздался чей-то свист, публика шумела. Иностранные журналисты дружно скрипели перьями. Дипломаты в первом ряду, кроме немцев, разводили руками и саркастически улыбались. Кемаль Бора сидел с таким лицом, что за него становилось страшно. Один генеральный прокурор молчал с невозмутимым и даже довольным видом. Он в глубине души был рад провалу своего заместителя, который явно метил на его пост и сильно рассчитывал на лавры по этому делу, почему-то порученному ему, а не Джемилю Алтаю.
Заседание закончилось коротким заявлением Павлова, который сказал:
— Господа судьи, заканчивая представление документов по этому эпизоду, я должен выразить своё соболезнование господину прокурору Кемалю Бора, попавшему публично в столь непристойное и тяжёлое положение своей ссылкой на сведения, полученные им непосредственно из гестапо. Я не могу в связи с этим не вспомнить старую турецкую поговорку: “Если ты пьёшь воду из мутного источника, не удивляйся, что у тебя испортился желудок”.
Дружный взрыв хохота в зале. Кемаль Бора вскакивает и что-то кричит. Председатель суда изо всех сил звонит в колокольчик, но зал продолжает грохотать…
***
Господин Петронеску с волнением узнавал все эти подробности. Дело, которое стоило стольких трудов, явно не клеилось. Если и дальше пойдёт в таком же роде, будет полный провал.Как бы в ответ на эти невесёлые мысли прибыл приказ вылететь в Берлин. Ничего хорошего это не предвещало.
И вот он в Берлине, у самого рейхсфюрера СС Гиммлера. В кабинете, кроме Гиммлера, его заместитель Кальтенбруннер и Канарис.
Гиммлер протёр пенсне, надел его на острый хрящеватый нос, вытянул маленькую, как у змеи, голову по направлению к Петронеску и начал его внимательно рассматривать. Канарис сидел в стороне. Кальтенбруннер молча курил.
Тяжёлая пауза продолжалась минуты три. У Петронеску так билось сердце, что он испугался, как бы это не услыхал Гиммлер. Наконец последний тихо спросил:
— Вы прибыли с добрыми вестями? С отличными известиями? С хорошим рапортом? У вас славно идут дела, не правда ли, румынская свинья?
— Я немец, господин рейхсфюрер, — пролепетал Петронеску.
— Враньё! Немец не может быть таким тупым скотом. Это клевета на нацию, негодяй! Мы ещё разберёмся, кто вы такой, мы ещё вас проверим… Каков подлец!.. Какой тупой мерзавец!..
Он вскочил с места и начал ходить по кабинету, продолжая что-то шипеть. Мелкие пузырьки слюны лопались в углах его тонкогубого рта. Глаза поблескивали за стёклами пенсне недобрыми зелёными огоньками. Худые пальцы рук непрерывно двигались, сжимаясь и разжимаясь. Но страшнее всего была его улыбка — тонкие губы широко раздвигались, обнажая кривые, редко посаженные зубы. Покачивая маленькой головой, венчающей длинную худую шею с большим кадыком, он продолжал шипеть:
— И это называется агент Германии! Старый мастер!.. Кого вы допустили на процесс, болван? Двух кретинов, не способных даже заучить детское стихотворение! Идиотов, которым место в клинике психиатра! Дегенератов, способных вызвать только смех!.. Их вы рекомендовали, мерзавец, на процесс мирового значения? Нет, скажите прямо: что это, умысел? Сколько вы получили за это, скажите, пока не поздно, иначе вы у меня скажете всё, абсолютно всё!.. Я сделаю из вас фарш!
Петронеску молчал. Возражать и спорить было бессмысленно. Он понял, что погиб. Сегодня же начнутся пытки, допрос в подвале, “признание” — и конец.
Между тем Гиммлер внезапно успокоился, подошёл к столу, сел, вытер платком углы рта и спокойно, почти ласково продолжал:
— Ошибки возможны всегда. Но есть предел ошибке и граница заблуждению. Я ещё могу понять просчёт с этими дураками… Как их зовут, Кальтенбруннер?
— Абдурахман и Сулейман, рейхсфюрер, — коротко ответил Кальтенбруннер.
— Да, да, они… Повторяю, я ещё могу это понять. Но как объяснить, посудите сами, что вы, специалист по русской душе, наметили в качестве обвиняемых Павлова и Корнилова? Посмотрите, как они себя ведут. Какое спокойствие, ирония, твёрдость!.. Наконец, я уверен, что они опытные юристы — это сразу чувствуется… Как вы смели предложить этих людей! Их одних достаточно, чтобы провалить процесс, не говоря уже об остальном. А это свинство с турецким адвокатом, которого я бы с удовольствием повесил… Кто переводит в таких случаях деньги через банк? Кто, я вас спрашиваю?
— Я не имею к этому никакого отношения, — пролепетал наконец Петронеску. — И мне казалось…
— Ну да, вам казалось… А мне вот теперь кажется, что так поступают только с умыслом, нарочно, обдуманно, в определённых целях. И, конечно, за определённое вознаграждение… Не так ли, мой дорогой?
Гиммлер опять начал улыбаться. Петронеску похолодел.
В этот момент вошёл адъютант Гиммлера и положил перед ним телеграмму. Гиммлер начал её читать. Лицо его постепенно заливало краской, руки чуть дрожали. Он бросил в пепельницу недокуренную сигарету, затем начал её мять и вдруг, схватив пепельницу, с силой швырнул её в угол. Фарфоровая пепельница с треском разлетелась на куски.
— Читайте! — крикнул он Петронеску. — Вот плоды вашей энергичной работы. Читайте!
Сквозь туман, застилавший глаза, Петронеску с трудом прочёл:
“Из Анкары. Рейхсфюреру СС.
Сегодня на процессе произошёл ужасный инцидент. Неожиданно для всех Сулейман обратился к председателю суда и заявил, что он отказывается от всех прежних показаний, что он никогда не знал Павлова и Корнилова, что и Абдурахман их также не знал и что Павлов и Корнилов вообще не имеют никакого отношения к покушению на Папена. Сулейман заявил, что давал раньше ложные показания по принуждению полиции, где его подвергали пыткам и требовали, чтобы он оговорил русских.
Заявление Сулеймана произвело сенсацию на процессе. В зале раздались крики: “Позор!”. Прокурор Кемаль Бора до такой степени растерялся, что расплакался в присутствии публики. Председатель поспешно объявил перерыв.
Мы приняли меры к тому, чтобы Абдурахман не последовал примеру Сулеймана. Изыскиваем возможности повлиять и на последнего, чтобы восстановить его в прежних показаниях, хотя надежд на это мало. Павлов и Корнилов ведут прежнюю линию. Меры к смягчению отчётов о процессе в турецкой прессе нами предприняты”.
***
На следующий день Петронеску снова имел личную беседу с Гиммлером и Кальтенбруннером. Ему сказали прямо, что он может себя спасти лишь одним — выполнить очень серьёзное поручение в России. Лишь в этом случае он снова завоюет доверие и сохранит жизнь.На рассвете специальным самолётом Петронеску вылетел в район Смоленска, в “комбинат” Крашке.
Новое поручение
Когда Петронеску высадился из транспортного самолёта “Юнкерс‑52” на смоленском аэродроме, было ясное летнее утро, вселяющее бодрость и уверенность. Он сел в поджидавшую его машину и проследовал в “комбинат” Крашке, к товарищу своей молодости и свидетелю первых успехов.
Они не виделись несколько лет. Тем не менее встреча старых друзей была более чем сдержанной. Они не любили друг друга.
За завтраком хозяин угостил гостя русской водкой, русскими папиросами, и разговор сразу пошёл о русских делах.
Петронеску предъявил предписание, в котором Крашке предлагалось выделить в его распоряжение пять-шесть опытных агентов и вместе с ним перебросить их в советский тыл.
— Я не собираюсь долго здесь задерживаться, — сказал Петронеску, — но хочу лично отобрать людей и изготовить некоторые документы.
— Я и мои люди к вашим услугам, — довольно любезно сказал Крашке, обрадовавшись тому, что неприятный гость скоро уберётся. — Когда начнёте отбор?
— Хоть сегодня, — ответил Петронеску.
Крашке имел полное основание думать, что приезд Петронеску означает некоторое недоверие к его способностям со стороны начальства. Это недоверие могло быть вызвано не совсем удачным началом дела Леонтьева и участившимися случаями провала агентов Крашке, который в разговоре с Петронеску умолчал о том, что фамилия Леонтьева ему давно известна.
В настоящее время у Крашке было много неприятностей. Провалился один из лучших агентов Крашке — Филипп Борзов, много раз побывавший в советском тылу и всегда приносивший ценные сведения. Филипп, бывший махновец и кулак, пожилой, одинокий, неразговорчивый человек, был завербован в самом начале войны.
Проучившись три месяца в школе Крашке, Филипп был переброшен через линию фронта. В напарницы ему дали молодую девушку по имени Ванда. Они изображали бродячих музыкантов — отца и дочь. Филипп играл на баяне, Ванда — на скрипке. В баяне был радиопередатчик. Днём Филипп играл для проходивших частей на фронтовых дорогах, а по ночам передавал немцам данные о проходящих резервах, сообщал ориентиры для бомбёжек, старался обнаружить слабые участки обороны.
Пожилой баянист и его миловидная дочь не вызывали никаких подозрений.
Но вот однажды среди слушателей оказался лейтенант, который сам был отличным баянистом. Он обратил внимание на то, что баян срывается на переборах. Лейтенант сначала подумал, что мехи не в порядке, и вызвался исправить инструмент, но Филипп баяна не дал и продолжал играть. Внимательно вслушавшись, лейтенант понял, что внутри баяна что-то есть. Вырвав баян из рук Филиппа, офицер разрезал мехи и извлёк оттуда передатчик. Так провалился Филипп. Ванде удалось бежать.
Крашке был огорчен потерей ценного агента и провалом фокуса с баяном. Правда, он тут же придумал новый приём. Вызвав к себе начальника технической мастерской “комбината”, Крашке сказал:
— Вы не учитываете психологии русской нации. Наши агенты проваливаются. Вы не понимаете славянской души… — Крашке самодовольно и загадочно улыбнулся. — Русские, мой друг, как и все славяне, весьма жалостливы. Мы должны использовать славянскую жалость. — И он начал объяснять: — Отныне надо посылать к русским калек. Да, калек. Человек с ампутированной ногой, инвалид войны — это, чёрт возьми, чего-нибудь да стоит! Одним словом, следует продумать, как поместить передатчик в деревянный протез. Если этот протез начинается от бедра…
— Но ведь для этого нужны люди, у которых ноги ампутированы от бедра, — наивно усомнился техник. — А это бывает довольно редко.
— Вы чудак! — возразил Крашке. — Не всё ли равно этим русским, как мы будем ампутировать: только ступню или всю ногу от бедра… Дайте секретную телеграмму в соседние госпитали. Протез — это мысль. Делайте!
Так были радиофицированы протезы. Но и это не помогло. “Инвалиды” тоже проваливались. Условия работы всё усложнялись. А тут накануне приезда Петронеску случилось новая неприятность.
К одному из участков советской линии обороны вплотную примыкала важная железнодорожная ветка, которую надо было вывести из строя. Лучше всего это можно было сделать, уничтожив железнодорожный мост. Многократные попытки разбомбить мост с воздуха ни к чему не привели. Тогда поручили это Крашке.
Мобилизовав лучшую свою агентуру, Крашке перебросил в прилегающий к намеченному объекту район несколько человек и значительное количество тола. Все переброшенные диверсанты были одеты в форму железнодорожников и явились на место под видом представителей НКПС, прибывших якобы для проверки технического состояния моста.
Начальник этого участка службы пути отсутствовал: он был вызван в управление дороги для доклада. Заменял его новый человек, не имеющий достаточного опыта, а главное, весьма доверчивый. Он приветливо встретил “комиссию” и прежде всего предложил гостям позавтракать. За столом один из гостей подбросил таблетку с сильно действующим наркозом в рюмку гостеприимного хозяина. Это заметила десятилетняя девочка, дочь дорожного мастера, которая была нездорова и лежала тут же в избе, на полатях.
Она тихо сползла с полатей и проскользнула к матери, возившейся на кухне. Хозяйка немедленно сообщила об этом командиру подразделения, охранявшего мост. Дом был оцеплен, и “комиссию” арестовали. В чемоданах был обнаружен тол, приготовленный для взрыва моста.
Крашке был в отчаянии. Начальство, которому поневоле пришлось обо всём доложить, разразилось весьма язвительным письмом.
“Я должен разъяснить вам, герр Крашке, — писал начальник, — что в компетенцию нашей службы, отнюдь не входит задача снабжения органов НКВД толом, как вы это, по-видимому, считаете. Нам совершенно непонятно, каким образом человек с вашим опытом и квалификацией мог попасть в столь глупое и непристойное положение…”
И теперь Крашке усмотрел в приезде Петронеску выражение крайнего недоверия к себе, а Петронеску не счёл нужным его разубеждать. Невесело было на душе у господина Крашке.
После завтрака Крашке повёл гостя осматривать свои владения. Герр Стефан показал свою продукцию и с достоинством выслушал комплименты. Когда гость увидел в “допросной” толстые плети со свинчаткой, резиновые палки и наборы щипцов, зубил, клещей и тому подобных инструментов, он многозначительно улыбнулся.
Они не виделись несколько лет. Тем не менее встреча старых друзей была более чем сдержанной. Они не любили друг друга.
За завтраком хозяин угостил гостя русской водкой, русскими папиросами, и разговор сразу пошёл о русских делах.
Петронеску предъявил предписание, в котором Крашке предлагалось выделить в его распоряжение пять-шесть опытных агентов и вместе с ним перебросить их в советский тыл.
— Я не собираюсь долго здесь задерживаться, — сказал Петронеску, — но хочу лично отобрать людей и изготовить некоторые документы.
— Я и мои люди к вашим услугам, — довольно любезно сказал Крашке, обрадовавшись тому, что неприятный гость скоро уберётся. — Когда начнёте отбор?
— Хоть сегодня, — ответил Петронеску.
Крашке имел полное основание думать, что приезд Петронеску означает некоторое недоверие к его способностям со стороны начальства. Это недоверие могло быть вызвано не совсем удачным началом дела Леонтьева и участившимися случаями провала агентов Крашке, который в разговоре с Петронеску умолчал о том, что фамилия Леонтьева ему давно известна.
В настоящее время у Крашке было много неприятностей. Провалился один из лучших агентов Крашке — Филипп Борзов, много раз побывавший в советском тылу и всегда приносивший ценные сведения. Филипп, бывший махновец и кулак, пожилой, одинокий, неразговорчивый человек, был завербован в самом начале войны.
Проучившись три месяца в школе Крашке, Филипп был переброшен через линию фронта. В напарницы ему дали молодую девушку по имени Ванда. Они изображали бродячих музыкантов — отца и дочь. Филипп играл на баяне, Ванда — на скрипке. В баяне был радиопередатчик. Днём Филипп играл для проходивших частей на фронтовых дорогах, а по ночам передавал немцам данные о проходящих резервах, сообщал ориентиры для бомбёжек, старался обнаружить слабые участки обороны.
Пожилой баянист и его миловидная дочь не вызывали никаких подозрений.
Но вот однажды среди слушателей оказался лейтенант, который сам был отличным баянистом. Он обратил внимание на то, что баян срывается на переборах. Лейтенант сначала подумал, что мехи не в порядке, и вызвался исправить инструмент, но Филипп баяна не дал и продолжал играть. Внимательно вслушавшись, лейтенант понял, что внутри баяна что-то есть. Вырвав баян из рук Филиппа, офицер разрезал мехи и извлёк оттуда передатчик. Так провалился Филипп. Ванде удалось бежать.
Крашке был огорчен потерей ценного агента и провалом фокуса с баяном. Правда, он тут же придумал новый приём. Вызвав к себе начальника технической мастерской “комбината”, Крашке сказал:
— Вы не учитываете психологии русской нации. Наши агенты проваливаются. Вы не понимаете славянской души… — Крашке самодовольно и загадочно улыбнулся. — Русские, мой друг, как и все славяне, весьма жалостливы. Мы должны использовать славянскую жалость. — И он начал объяснять: — Отныне надо посылать к русским калек. Да, калек. Человек с ампутированной ногой, инвалид войны — это, чёрт возьми, чего-нибудь да стоит! Одним словом, следует продумать, как поместить передатчик в деревянный протез. Если этот протез начинается от бедра…
— Но ведь для этого нужны люди, у которых ноги ампутированы от бедра, — наивно усомнился техник. — А это бывает довольно редко.
— Вы чудак! — возразил Крашке. — Не всё ли равно этим русским, как мы будем ампутировать: только ступню или всю ногу от бедра… Дайте секретную телеграмму в соседние госпитали. Протез — это мысль. Делайте!
Так были радиофицированы протезы. Но и это не помогло. “Инвалиды” тоже проваливались. Условия работы всё усложнялись. А тут накануне приезда Петронеску случилось новая неприятность.
К одному из участков советской линии обороны вплотную примыкала важная железнодорожная ветка, которую надо было вывести из строя. Лучше всего это можно было сделать, уничтожив железнодорожный мост. Многократные попытки разбомбить мост с воздуха ни к чему не привели. Тогда поручили это Крашке.
Мобилизовав лучшую свою агентуру, Крашке перебросил в прилегающий к намеченному объекту район несколько человек и значительное количество тола. Все переброшенные диверсанты были одеты в форму железнодорожников и явились на место под видом представителей НКПС, прибывших якобы для проверки технического состояния моста.
Начальник этого участка службы пути отсутствовал: он был вызван в управление дороги для доклада. Заменял его новый человек, не имеющий достаточного опыта, а главное, весьма доверчивый. Он приветливо встретил “комиссию” и прежде всего предложил гостям позавтракать. За столом один из гостей подбросил таблетку с сильно действующим наркозом в рюмку гостеприимного хозяина. Это заметила десятилетняя девочка, дочь дорожного мастера, которая была нездорова и лежала тут же в избе, на полатях.
Она тихо сползла с полатей и проскользнула к матери, возившейся на кухне. Хозяйка немедленно сообщила об этом командиру подразделения, охранявшего мост. Дом был оцеплен, и “комиссию” арестовали. В чемоданах был обнаружен тол, приготовленный для взрыва моста.
Крашке был в отчаянии. Начальство, которому поневоле пришлось обо всём доложить, разразилось весьма язвительным письмом.
“Я должен разъяснить вам, герр Крашке, — писал начальник, — что в компетенцию нашей службы, отнюдь не входит задача снабжения органов НКВД толом, как вы это, по-видимому, считаете. Нам совершенно непонятно, каким образом человек с вашим опытом и квалификацией мог попасть в столь глупое и непристойное положение…”
И теперь Крашке усмотрел в приезде Петронеску выражение крайнего недоверия к себе, а Петронеску не счёл нужным его разубеждать. Невесело было на душе у господина Крашке.
После завтрака Крашке повёл гостя осматривать свои владения. Герр Стефан показал свою продукцию и с достоинством выслушал комплименты. Когда гость увидел в “допросной” толстые плети со свинчаткой, резиновые палки и наборы щипцов, зубил, клещей и тому подобных инструментов, он многозначительно улыбнулся.