Утром — это было как раз в воскресенье, — отлично позавтракав яичницей с салом, любезно приготовленной ему хозяйкой, и напившись кофе, Крашке поехал в Москву. Он погулял по хорошо знакомому городу и после полудня отправился в Измайловский парк. Там, купив газету, Крашке спокойно расположился на одной из скамеек центральной аллеи и погрузился в чтение, время от времени поглядывая, не появился ли Игорь Крюков-Мамалыга.
   И опять ему повезло: не прошло и полчаса, как появился Игорь, проходивший по аллее с книгой в руках. Крашке, нарочно закрывшись газетой, чтобы Игорь его не заметил, пропустил Крюкова мимо себя, незаметно наблюдая, не следит ли кто-либо за юношей. Однако никто из прохожих не показался Крашке подозрительным, и потому, когда Крюков снова прошёл мимо него, Крашке поднялся и громко сказал:
   — Простите, молодой человек, нет ли у вас огонька?
   — Найдётся, — так же громко, не моргнув глазом, ответил Крюков и, достав из кармана спички, протянул их Крашке.
   Тот, делая вид, что прикуривает, чуть слышно прошептал:
   — Через час у буфетной стойки Казанского вокзала, живо! — И тут же, кивнув головой в знак благодарности, пошёл на свою скамью.
   Крюков быстро вышел из парка.
   Посидев несколько минут, Крашке тоже покинул парк и, остановив проходившее такси, поехал на Казанский вокзал. Там, считая, что все меры предосторожности приняты, Крашке встретился с Крюковым, и тот рассказал ему о положении дел.

Ларцев продолжает действовать

   Ещё за три месяца до того как Крашке вновь появился в Москве, Ларцев по вызову Малинина срочно выехал на машине в Берлин, временно возложив обязанности коменданта на подполковника Глухова.
   В Берлине Малинин рассказал, что Бринкелю, всё ещё продолжающему гостить у своего компаньона, удалось прислать заранее условленным образом шифрованное сообщение о том, кто такой в действительности юноша, выдающий себя за Николая Леонтьева.
   — Бринкель сообщил, — продолжал Малинин, — что принял решение остаться на некоторое время в Ротенбурге и попытаться выяснить, где находится подлинный Коля Леонтьев и какова его судьба. Таким образом, Григорий, завод фруктовых вод начинает давать прибыли и нам, а не только своим владельцам, — с улыбкой добавил Малинин.
   — Я думаю, что Бринкель принял правильное решение, — задумчиво сказал Ларцев. — Правда, я не уверен, что ему удастся выяснить судьбу Коли Леонтьева, но сделать такую попытку следует. Теперь давай, Петро, решим, как нам быть с полковником Леонтьевым. Бедняга сидит в Брамбахе, нервничает и, право, грешно оставлять его в таком положении.
   — Я тоже думал об этом, — сказал Малинин, — но без тебя не считал вправе решать, как с ним поступить.
   — Я завтра поеду к нему в Брамбах, — решил Ларцев, — и сам с ним поговорю. А ты, Пётр, пока готовь материалы для нашей комиссии по репатриации. Ведь теперь уже окончательно установлено местонахождение молодёжного лагеря, хотя американские власти продолжают заниматься отписками, уверяя, что они всё ещё наводят справки. Надо их припереть к стенке, показав, что нам известны не только существование и местонахождение этого лагеря, но и тот завод, на котором заставляют работать молодёжь, а также то, что начальник окружного управления по делам перемещённых лиц майор Гревс является совладельцем этого завода и заинтересован в дешёвой рабочей силе. Сам понимаешь, если нам удастся обосновать все эти вопиющие факты, американским властям не отвертеться от возвращения ребят.
   На следующий день Ларцев выехал в Брамбах и встретился с полковником Леонтьевым. Тот и в самом деле не находил себе места в ожидании дня, когда он увидит наконец сына, которого ждал столько лет.
   До поездки в санаторий Сергей Павлович, уйдя с головой в работу, всё-таки легче переносил разлуку с Коленькой. Самые неотложные и разнообразные дела, вопросы, поручения, выезды, совещания отнимали так много времени и внимания, что мысли о судьбе сына приходили по большей части поздним вечером, когда полковник возвращался с работы домой.
   Теперь же, освободившись от груза всех этих дел и обязанностей, Сергей Павлович буквально считал часы и минуты до того дня, когда он обнимет сынишку.
   Очень обрадовавшись приезду Ларцева, Сергей Павлович сразу же спросил:
   — Ну как, говорите скорее, вернулся?
   — Пока ещё нет, — ответил Ларцев. И, взяв полковника под руку, повёл его в парк, где в этот ранний час почти не было публики.
   Теперь Григорий Ефремович находился в затруднительном положении. По правилам он ещё не мог рассказать полковнику обо всём, что произошло. Да, не мог, потому что операция ещё не была закончена. Но, с другой стороны, заметив, с какой болью воспринял Сергей Павлович весть о том, что сын ещё не возвращён, Ларцев заколебался. И так этот честный и хороший человек, боевой офицер и настоящий коммунист достаточно пострадал ни за что ни про что!.. Так неужели дальше держать его в полном неведении, которое в его положении особенно мучительно?
   И Ларцев, чуть ли не в первый раз за многие годы своей работы, махнул рукой на правила. Конечно, он строго предупредил Сергей Павловича, что всё, о чём он сейчас ему расскажет, — государственная тайна. Рассказывая это, он, Ларцев, действует вопреки правилам, нарушая их потому, что понимает, что тяжело полковнику. Поэтому он требует, да, именно требует, чтобы полковник никогда, никому, ни за что не рассказал бы того, о чём сейчас узнает!..
   — Я вам даю честное слово коммуниста и офицера! — горячо воскликнул Сергей Павлович, уже не столько разумом, сколько сердцем чувствуя, что ему предстоит услышать нечто очень серьёзное.
   — Хорошо, я вам верю, — сказал Ларцев. — Теперь наберитесь терпения и слушайте меня внимательно.
   И Ларцев начал рассказывать.
   Не слабонервным человеком был полковник танковых войск Сергей Леонтьев, не раз доводилось ему смотреть смерти в глаза, не раз за годы войны был он на краю гибели. Но теперь, слушая рассказ Ларцева, изменившись в лице, он несколько раз вскакивал со скамейки, на которой они сидели, курил папиросу за папиросой, и спички, когда он закуривал, дрожали в его пальцах…
   Когда Ларцев кончил свой рассказ, Сергей Павлович крепко обнял его и тихо сказал:
   — Спасибо, за всё спасибо тебе, друг!.. И за то, что ты оказал мне доверие, всю степень которого я понял только сейчас!.. И за то, что теперь, в мирное время, тебе, как я вижу, ещё приходится воевать, да, воевать, я не оговорился, Григорий Ефремович!.. И за то, что воюешь ты мудро, и смело, и расчётливо!.. Вот пришло мне сейчас в голову: не лёгкое дело вести полк в атаку под огнём противника, да ещё через минное поле… А ведь вашему брату не легче, Григорий Ефремович, если ещё не трудней!..
   Потом, уже немного успокоившись, Сергей Павлович вновь заговорил о судьбе сына. Может быть, стоит обратиться к правительству, добиваться, чтобы послали ноту?..
   — Предоставь всё делать нам, Сергей Павлович, — твёрдо сказал Ларцев. — Пойми, на любую ноту американцы могут ответить, что Николай Леонтьев уже давно возвращён на родину. Ведь Грейвуд не знает, что мы разгадали его ход, и хорошо, что не знает! Пусть думает, что мы одурачены, тем хуже для него, а не для нас… Что же касается твоего сына, то он, безусловно, жив, ручаюсь… И скажу больше: ты должен радоваться тому, что они пока не возвращают твоего сына… Да, да, именно радоваться…
   — Почему радоваться? — удивился Леонтьев.
   — Потому, Сергей Павлович, — медленно протянул Ларцев, — что Грейвуд возвратил бы твоего сына, только имея гарантию, что он будет работать на американскую разведку.
   Сергей Павлович вздрогнул и закрыл лицо руками.
   — Скорей всего, как я думаю, — продолжал Ларцев, — Грейвуду пришлось пойти на подмену из-за того, что Коля не согласился на подлость, отказался стать изменником. Ты должен этим гордиться, а не приходить в отчаяние.
   …Так в течение нескольких часов Ларцев, искренне сочувствовавший горю Леонтьева, убеждал и успокаивал его.
   Когда Ларцев в заключение дал Сергею Павловичу твёрдое обещание, что будет лично заниматься этим делом, пока не добьётся возвращения Коли Леонтьева и всех других ребят на родину, Сергей Павлович крепко пожал ему руку и сказал:
   — Хорошо, я верю тебе, Григорий Ефремович. И это поможет мне набраться терпения. Единственное, о чём прошу, — дать мне какую-нибудь работу!.. Я не хочу больше оставаться в Брамбахе, не хочу и не могу!..
   — Пожалуй, ты прав, — подумав, согласился Ларцев. — Тем более, что уже нет нужды прятать тебя в этом санатории. Постараюсь договориться с командованием, чтобы тебя послали на работу… Правда, лучше всё-таки не в Германии… Самое верное — послать тебя в Польшу или в нашу группу войск в Румынии или в Болгарии, подальше от мистера Грейвуда… Словом, похлопочу…
   И, вернувшись из Брамбаха в Берлин, Ларцев договорился с военным командованием — полковник Леонтьев через несколько дней был командирован в Болгарию.
   Оформляя свои документы в Берлине, Сергей Павлович встретился с Ларцевым и поблагодарил его за содействие. Григорий Ефремович пожелал ему успеха в новой работе на новом месте и сказал на прощание:
   — Езжай, спокойно работай, но непременно соблюдай одно условие…
   — Какое, Григорий Ефремович? — спросил Сергей Павлович.
   — С братом, с Николаем Петровичем, пока не встречайся. И по телефону ему не звони. А то он ещё возьмёт да поделится с твоим “сынком” и тогда провалит мне всю операцию…
   — Значит, брат не знает, кто у него живёт под видом племянника? — удивился Сергей Павлович. — И принимает его за настоящего Коленьку?
   — В том-то и дело, — ответил Ларцев. — Не знает и знать не должен. Мы, по оперативным соображениям, заинтересованы в том, чтобы этот мерзавец продолжал спокойно жить у Николая Петровича. Если же твой брат узнает, кем в действительности является этот тип, то при всём желании не сможет скрыть своих чувств и играть роль нежного дядюшки… Ведь он конструктор, а не актёр, насколько нам известно… Кроме того, не говоря уже о наших оперативных интересах, мы обязаны по заботиться о том, чтобы Николай Петрович спокойно продолжал свою работу… Но разве он останется спокойным, узнав, что в его собственном доме живёт агент американской разведки?
   — Да, теперь я начинаю понимать сложность положения, — задумчиво сказал Сергей Павлович. — Даю слово — ни звука брату не скажу и пока с ним встречаться не стану…
   Каждый день Ларцев разговаривал по телефону с Бахметьевым, подробно информировавшим его о ходе дела. Игорь Крюков, как доложил Бахметьев, благополучно здравствует, уже начал учиться и пока, по данным установленного за ним наблюдения, не приступил к выполнению задания Грейвуда и не встречался с кем-либо из его связистов. Николай Петрович очень заботливо и нежно к нему относится, не сомневаясь в том, что это его родной племянник.
   — Должен, однако доложить, Григорий Ефремович, — продолжал Бахметьев, — что одного обстоятельства мы не предусмотрели, к сожалению…
   — А что такое? — встревожился сразу Ларцев.
   — Николай Петрович крайне обеспокоен судьбой своего брата, — ответил Бахметьев. — Я, как вы сами знаете, ничего объяснить не могу, и он страшно волнуется. Кроме того, когда вы звонили Николаю Петровичу по телефону, в его кабинете случайно был профессор Маневский, и он теперь наводит тень на божий день…
   — Именно? — спросил Ларцев, сразу оценив остроту создавшейся ситуации.
   — Маневский решил, что с братом Николая Петровича стряслось что-то нехорошее, и по секрету наябедничал директору института, секретарю парткома и некоторым другим. Сам Николай Петрович об этом ещё не знает, но вокруг него уже сложилась атмосфера недоверия и подозрительности. Положение усугубилось тем, что Николай Петрович пока не сказал ни директору, ни секретарю парткома, что волнуется за брата, а те, естественно, понимают это как нарушение этики, что ли…
   — Ах, чёрт возьми, как неприятно! — огорчился Ларцев. — Это моя вина, не продумал я всё до конца… Что касается Маневского, то это вообще пренеприятный тип — завистник, карьерист и шептун… В своё время он немало крови испортил Николаю Петровичу…
   — Должен добавить, Григорий Ефремович, — продолжал Бахметьев, — что и к нам поступили довольно пакостные анонимки на Николая Петровича — одна непосредственно нам адресована, а вторую переслал министр.
   — Как, уже и до анонимок дошло?
   — Да, представьте себе. В обеих анонимках пишется, что Николай Петрович Леонтьев, мол, подозрительный человек, что ему не место в секретном институте, что он приютил племянника, приехавшего из Западной Германии, что у него неприятности с братом, которые он скрывает от руководства института…
   — Вот и прекрасно! — довольным тоном произнёс Ларцев.
   — Что — прекрасно? — удивился Бахметьев.
   — Что анонимки пришли, — ответил Ларцев. — Обязательно и всенепременно, товарищ Бахметьев, выясните, кто автор анонимок. Если это Маневский, а скорее всего это он, мы получим наконец повод поставить на место этого склочника… Он у меня давно на примете! А что касается сомнений, возникших в институте в отношении Николая Петровича, я продумаю, как нам исправить свою оплошность…
   После разговора с Бахметьевым Ларцев, раздосадованный своей непредусмотрительностью, пришёл к Малинину и рассказал ему о том, что произошло в институте с Леонтьевым.
   — Вот, Петро, какая неприятность, — сказал он. — Простить себе не могу такой оплошности!.. Сделай это кто-либо из моих работников, я бы дал ему жестокий нагоняй…
   — Позволь, позволь, ничего же особенного пока не случилось, — заметил Малинин. — В конце концов не поздно всё исправить…
   — Случилось уже то, что надо исправлять, — с горечью заявил Ларцев, — и чего случиться не должно, если бы я оказался на высоте положения. Кроме того, оказывается, при моём телефонном разговоре с Николаем Петровичем присутствовал некий профессор Маневский, эдакий сверхбдительный товарищ, будь он проклят!.. Я давно понял, что этот профессор с его ложнозначительным видом и сладкими манерами — довольно противный тип… Подхалимствует перед Николаем Петровичем, а на самом деле — отъявленный его враг…
   — Даже враг?
   — Да, представь себе.
   — Странно. Николай Петрович причинил ему какие-либо неприятности?
   — Никогда никаких.
   — Тогда в чём же дело? На какой почве этот профессор мог стать врагом Николая Петровича?
   — На какой почве? — сердито воскликнул Ларцев. — На почве зависти, дорогой Петр, если хочешь знать. Да, да, зависти!.. Это мелкое чувство иногда обладает большей силой, чем любой двигатель внутреннего сгорания. Именно так! У завистника тоже происходит процесс этакого “внутреннего сгорания” от желчи, от злобы, от сознания того, что другой успел больше, чем он, что он талантливее, или умнее, или моложе, что к нему лучше относятся люди, что он занимает более высокий пост, что ему легче даётся наука. В результате такого “внутреннего сгорания” возникает страшная энергия мощностью в десятки лошадиных сил!..
   — Верно, бывает такое, — согласился Малинин.
   — И, к нашей беде, довольно часто. Знаешь, Петро, ведь нашей партии, нашему строю пришлось выдержать борьбу со многими враждебными силами, и борьба эта ещё продолжается. Но я твёрдо верю, что придёт день, когда в числе прочих враждебных сил мы объявим беспощадную борьбу зависти, причиняющей нам огромный ущерб. Мы объявим и докажем, что слово “завистник” — синоним слова “враг”, “шкурник”, “подлец”!.. В нашем уголовном праве прямо названы низменными чувства мести, корысти, ревности — и это действительно так. Пора и зависть причислить к этим низменным и опасным чувствам.
   — Да ведь в судебной практике зависть всегда рассматривается как низменный мотив, — возразил Малинин.
   — Знаю, я говорю о другом: я хочу, чтобы само понятие зависть было официально и прямо объявлено низменным в нашем уголовном законе, — уточнил Ларцев. — Возьми, к примеру, этого прохвоста Маневского…
   — Ты уверен, что он действительно прохвост?
   — Знаю я его, очень хорошо знаю! Я ведь отвечаю за этот институт и имею представление о его сотрудниках. Вся беда в том, что формально к такому Маневскому не придерёшься. “Позвольте, — скажет он, — я считал своим гражданским долгом сообщить директору института и секретарю парткома о том, что с братом Леонтьева что-то стряслось. Да, я, может быть, не должен был рассказывать об этом другим профессорам, но ведь я ничего не выдумал, никого не оклеветал, я только заботился о чистоте наших рядов”… И выскользнет, как угорь, этакий ловкач из положения и затем, опять-таки на почве зависти, при первой возможности бросит тень на другого учёного или на его работы, на его гипотезы или открытия, разумеется, снова декларируя, что делает это в интересах государства и народа… Тебе разве не приходилось встречать таких типов?
   — Увы, гораздо чаще, чем хотелось бы, — ответил Малинин. — Вот смотрю я на тебя, Григорий, и радуюсь…
   — С чего бы это? — удивился Ларцев такому неожиданному повороту разговора.
   — Дожил ты почти до старости, умудрён жизнью и опытом, голова седая, а вот сердцем, темпераментом, чувствами — такой же, как много лет назад, когда пришли мы с тобою в ВЧК… Как говорят дамы, вы отлично сохранились.
   — Ладно, будет вздор молоть! — махнул рукой Ларцев. — Видать, не очень сохранился, если такие ошибки делаю… Не иначе как склероз… Давай лучше пораскинем мозгами, как найти выход из создавшегося положения, в которое угодил благодаря мне бедный Николай Петрович.
   — Что ж, давай пораскинем, — согласился Малинин.

Стрептококковая ангина

   Получив задание Ларцева выяснить, кто является автором анонимок, в которых делалась попытка оклеветать конструктора Леонтьева, Бахметьев с великой радостью принялся за это. За многие годы своей следственной и чекистской работы Бахметьев пришёл к выводу, что анонимщики, как правило, подлецы и клеветники.
   Бахметьев ненавидел эту гнусную породу людей, всегда готовых нанести удар исподтишка, ничем при этом, как думалось им, не рискуя. В подавляющем большинстве случаев они сводили таким способом личные счёты и руководствовались узко личными низменными мотивами.
   Социальная опасность таких провокаторов давно уже была ясна Бахметьеву, и он ненавидел их, как ненавидел всех врагов своей Родины и народа. Да, Бахметьев был убеждён, что такие проходимцы — враги, потому что они приносят огромный вред, нередко отравляя жизнь честным людям, из-за шкурных, глубоко низменных побуждений мешают работать и жить.
   Вот почему Бахметьев, гуманный и добрый человек, в своё время терпеливо и настойчиво перевоспитывавший уголовников и бурно радовавшийся каждому случаю, когда это удавалось, яростно, непримиримо и беспощадно относился к провокаторам, анонимщикам и клеветникам.
   Бахметьев знал и то, что анонимки бывают не только внутреннего, но, так сказать, и внешнего происхождения: некоторые иностранные разведки иногда прибегали и к таким методам, желая скомпрометировать того или иного работника.
   Такая возможность не исключалась и в данном случае. Более всего можно было заподозрить Маневского. Однако в институте из-за болтовни профессора уже многие знали, что с братом конструктора что-то произошло, а на квартире Леонтьева живёт племянник, прибывший из Западной Германии. Следовательно, автором анонимок мог быть и не Маневский.
   Итак, выполнить задание Ларцева было совсем не просто. Бахметьев уже знал наизусть содержание анонимок. В первой из них, адресованной непосредственно следственным органам, указывалось на особую секретность работ института, причём приводилось точное его наименование. Затем автор или авторы писали: “Считаем своим гражданским долгом сообщить о подозрительном поведении конструктора Н. П. Леонтьева, работающего в институте. Пользуясь связями, он незаконно прописал у себя на квартире племянника, много лет прожившего в гитлеровской Германии и теперь возвратившегося (при содействии того же Леонтьева!) из американской зоны оккупации. Характерно, что брат Леонтьева (родной отец его племянника) в самое последнее время, по имеющимся сведениям, отстранён от поста коменданта одного из немецких городов и даже, кажется, арестован. Леонтьев, вопреки общеизвестным правилам, скрывает этот факт от руководства института, которое, кстати сказать, заняло в этом вопросе недопустимую примиренческую позицию, чтобы не сказать больше … В самом деле, зная обо всём этом, руководство института не только не отстраняет Леонтьева от секретнейших работ, составляющих важную государственную тайну , но и даёт ему возможность продолжать эти работы!.. Дело объясняется просто: Леонтьев — давний любимчик директора института, при содействии которого в своё время получил правительственную награду, в чём директор был почему-то особенно заинтересован… Надо полагать, что эта заинтересованность имела вполне определённые причины… Вот почему Леонтьеву всё дозволено. Вот почему мы, авторы этого письма, не можем назвать своих имён — нас немедленно уволят за то, что мы посмели поднять голос против “гения”, хотя в действительности этот “гений” просто ловкач, присваивающий себе чужие открытия и чужую славу. Но это ещё полбеды. Гораздо серьёзнее, что Леонтьев в годы войны встречался с английскими и американскими военными инженерами в Польше, когда он настойчиво добивался и добился при содействии того же директора института командировки в Дебице, куда должны были приехать англичане и американцы. Не тогда ли договорился Леонтьев с кем следует о приезде своего племянника в Москву? Давно пора специально заняться этим делом, чтобы наши государственные тайны не стали достоянием вражеских кругов”.
   Вторая анонимка, адресованная министру, по существу повторяла содержание первой.
   Обе были напечатаны на машинке и посланы по почте в один и тот же день. Судя по почтовым штемпелям, анонимки были опущены в почтовый ящик в Москве, в Сокольническом районе.
   Поскольку в анонимках указывалось, что Леонтьев скрывает от дирекции института судьбу брата, что авторам грозит увольнение, Бахметьев пришёл к выводу, что анонимки написаны одним или несколькими работниками института, осведомлёнными обо всём этом деле. Правда, нельзя было вовсе исключить и другую версию — ведь анонимку мог написать и человек, в институте не работавший, но почему-либо знавший о случившемся с братом Леонтьева и заинтересованный в том, чтобы набросить тень на талантливого конструктора.
   Прежде всего Бахметьев установил, что пищущая машинка, на которой были напечатаны анонимки, не принадлежит институту. Следовательно, анонимки печатались в другом месте, скорее всего на квартире их автора. Как проверить машинки, принадлежавшие работникам института? Пришлось исследовать ряд машинописных рукописей, которые работники института приносили из дому на работу, — их статьи, предназначенные для опубликования в вестнике института или в стенгазете, их диссертации, те или иные заявления, переводы отдельных иностранных статей или рефератов и т. д.
   Увы, и эта проверка не дала результатов. В частности, проверка машинописных рукописей, представлявшихся в своё время профессором Маневским, показала, что он пользовался не той машинкой, на которой печатались анонимки.
   Но Бахметьев не унывал, будучи уверен, что в конце концов это уравнение с одним неизвестным будет им решено. Только однажды, при очередной неудаче, Бахметьев невольно подумал о специфических трудностях своей профессии. В самом деле, вот теперь он бьётся над решением поставленной перед ним задачи — кто автор этих двух анонимок? И задача, на первый взгляд, не бог весть какая трудная, и вопрос сам по себе не так уж значителен, и, наконец, результат расследования не столь уж важен… Постороннему человеку всё это может показаться не очень важным делом: подумаешь, какого бобра убили — поймали анонимщика!..
   И никому не приходит в голову, что для решения такой простенькой задачки, именно задачки, а не задачи, приходится иногда затратить не меньше находчивости, труда, времени, энергии и мастерства, чем для раскрытия сложного и тяжёлого по последствиям преступления. Не всякий способен понять и то, что каждый факт разоблачения анонимщика имеет своё общественное значение, пресекая вредную деятельность подлеца, способного причинить одному или нескольким честным советским людям незаслуженные и потому особенно горькие волнения.
   После того как первые поиски автора анонимок оказались безрезультатными, Бахметьев решил идти методом исключения, начав, разумеется, с наиболее вероятной фигуры — профессора Маневского. О разговоре Маневского с директором и секретарём парткома института Бахметьев уже был осведомлён. Знал он также и о том, что Маневский рассказал о беде Леонтьева многим профессорам и другим научным сотрудникам, старательно сея слушки вокруг человека, под руководством которого он работал. Бахметьеву стал известен и факт с защитой диссертации, когда Маневский, публично выступив за диссертацию, проголосовал против неё тайно. С психологической точки зрения этот факт, по мнению Бахметьева, был своего рода анонимкой, так его и следовало учитывать, определяя моральный облик профессора.