Страница:
Маккензи рассмеялся, потом махнул рукой и, бросив “Имею честь!”, быстро вышел из кабинета.
Выйдя из здания советской контрразведки и сев в свою машину, Маккензи сразу помчался к себе на виллу. Он был потрясён встречей с Грейвудом. Кто бы мог подумать, что такой старый разведчик, опытный человек, может сразу во всём признаться, вопреки всем правилам и традициям? Мало того, этот проклятый Грейвуд не только разоблачил самого себя, хотя обязан был упорно отрицать свою принадлежность к американской разведке, но ещё, кроме того, выдал самым наглым образом своего патрона, и притом ещё позволил себе орать на него в присутствии этих чекистов, чем, конечно, доставил им немалое удовольствие, будь они все прокляты!..
Как теперь быть, что делать, как информировать шефа, который и без того рвёт и мечет в связи с побегом комсомольцев и арестом Грейвуда?.. И, надо признать, что шеф прав. История получилась самая скандальная. Дело может дойти до президента, может попасть в газеты, Москва даже имеет основания выступить с нотой… какой чудовищный провал!..
Грейвуд разъярён тем, что некролог убил его мать. Правда, старухе и без того давно пора было отправиться на тот свет — ведь ей, как минимум, восемьдесят, — но если вся эта история получит огласку, неизбежен большой скандал…
Обуреваемый этими мыслями, Маккензи приехал к себе на виллу и стал обдумывать текст донесения, которое следовало немедленно отправить шефу. Как всегда в таких случаях, он решил прежде всего выгородить себя и свалить всё на Грейвуда. Да, если бы Грейвуд был более осторожен в Москве, с ним бы ничего не случилось. Да, уже после ареста Грейвуда, если бы он вёл себя твёрдо и отрицал всё, чекисты ничего не смогли бы сделать, даже будучи убеждены в том, что Али Хаджар на самом деле полковник Грейвуд. Теперь же, после того, как он решительно во всём признался и выдал, судя по всему, многие секреты американской разведки, возникают совершенно необратимые последствия. Прежде всего, провалилась операция “Сириус” и теперь надо на время оставить в покое этого конструктора Леонтьева, хотя его работы представляют огромный интерес!.. Затем надо решить, как поступить с советскими юношами и девушками из лагеря в Ротенбурге. Отрицать после всего, что произошло, наличие этого лагеря или продолжать тупо твердить, что они будто бы сами не хотят возвращаться на Родину, уже невозможно. Более того, задержка возвращения всех этих лиц на Родину может теперь толкнуть советские власти на самые решительные действия, начиная с огласки всех обстоятельств довольно грязного дела. А это, без сомнения, нанесёт серьёзный удар по престижу США, особенно её разведки. Нет, видимо самое разумное — как можно скорее вернуть этих мальчишек и девчонок на родину, хотя, с другой стороны, вернувшись домой, они могут выступить с очень неприятными разоблачениями. Как быть тогда, и чем это чревато?..
Маккензи несколько раз переписывал своё донесение и, наконец, отправил его. Оно получилось чрезмерно длинным, но зато обстоятельным и, главное, ему, кажется, удалось выгородить себя из этой скандальной истории. По крайней мере, так ему казалось. Охарактеризовав Грейвуда как предателя и негодяя, Маккензи предложил вернуть питомцев Ротенбургского лагеря на Родину.
Передав шифровальщику текст донесения, Маккензи принял снотворное и лёг в постель. Увы, снотворное против обыкновения не помогало, и он долго кряхтел и ворочался, с волнением ожидая следующего дня, когда должен прийти ответ от шефа.
Но вот наступило утро, за ним день — ответа не было. По-видимому, дома совещались. И, может быть, советовались с Госдепартаментом и Пентагоном.
Наступил вечер. Маккензи слонялся из комнаты в комнату, не находя себе места. Самые чёрные предчувствия томили его. Сколько можно советоваться, в конце концов?! Что они там тянут, когда вопрос не терпит ни малейшего отлагательства?! Работает целый “мозгозой трест”, а толку никакого!..
В полночь ответ ещё не поступил. Маккензи, потеряв терпение, звонил через каждые полчаса в шифровальную, но слышал неизменный ответ: “Пока не поступило, генерал”. Он швырял трубку и чертыхался, выкурил целую коробку сигар. Начала болеть голова. Заныло сердце. Ах, будь проклята эта работа, когда ничего нельзя предусмотреть и никогда не знаешь сегодня, что может случиться завтра!..
Наконец, около двух часов ночи, шифровальщик принёс ответ. Маккензи схватил трясущимися руками листок и прочёл:
Потирая руки, Маккензи помчался в лагерь и прежде всего заперся с Пивницким. Тот, узнав о готовящейся инсценировке, сначала было струхнул, но Маккензи его заверил, что всё будет в порядке. В конце концов Пивницкого удалось успокоить, и он обещал, что публично покается и вообще сделает всё, что требуется. Он также обещал подготовить своих помощников.
После этого Маккензи помчался в Берлин и условился по телефону с Малининым, что тот завтра поедет с ним в лагерь, чтобы присутствовать при беседе с советскими девушками и юношами.
— Как честный человек, я должен признать, коллега, что вы оказались правы. Но вы, как честный человек, должны понять, что американские власти здесь ни при чём…
— Как ни при чём? — удивился Малинин. — Ведь американские власти долгое время доказывали обратное.
— Совершенно верно. Но они были введены в заблуждение вашими врагами.
— Какими врагами?
— Бывшими русскими, которые работают в этом лагере и возглавляют его. Они заверили наши власти, что никто возвращаться не хочет. Теперь выяснилось, что эти заверения были вызваны их враждебным отношением к советскому строю. За это они будут сурово наказаны.
— За враждебное отношение к советскому строю? — улыбнулся Малинин.
— Нет. Их отношение к советскому строю дело их убеждений, в которые мы не можем вмешиваться, — не замечая улыбки Малинина, ответил Маккензи. — Они будут наказаны за заведомо ложную информацию.
Через несколько часов Малинин и Маккензи приехали в Ротенбург. Встретивший их Пивницкий испуганно покосился на форму Малинина и доложил Маккензи, что все обитатели лагеря собраны.
— Прошу вас, полковник, — сказал Маккензи Малинину, и они пошли на площадь лагеря, окружённую со всех сторон бараками, колючей проволокой и наблюдательными вышками.
Несколько сот юношей и девушек сгрудились на площади. Когда в воротах появились Маккензи, следовавший за ним Малинин и сопровождающий их Пивницкий, площадь взволнованно загудела. Маккензи не без труда вскарабкался на грузовой “студебеккер”, заменявший трибуну. Малинин поднялся за ним.
Мгновенно установилась взволнованная тишина, которую внезапно прорезал, как молния, крик девушки, стоявшей перед грузовиком и увидевшей форму Малинина:
— Советской Армии слава!.. Ура!..
Вся площадь будто взорвалась. В воздух полетели береты, кепки, платки. Сотни людей бросились к борту машины, крича, плача, смеясь, молитвенно протягивая руки.
— Ур-р-ра! — гремела площадь. — Слава!.. Слава!.. Да здравствует Родина!.. Ур-р-ра!..
Услышав эти крики, увидев измученные, бледные и ставшие вдруг такими счастливыми лица сотен юношей и девушек, окруживших машину, Малинин почувствовал ком, подступивший к горлу, и огромным напряжением воли сдержал себя, чтобы не заплакать.
— Леди энд джентльмен! — закричал Маккензи. — Господа!.. Минутку внимания…
И он поднял руку, чтобы установить тишину.
Но это было не так просто.
Маккензи обратился к Малинину.
— Может быть, попробуете вы, коллега, — сказал он. — Может быть, вас они послушают…
Тогда поднял руку Малинин. На площади мгновенно, чудодейственно установилась почти фантастическая после всего, что здесь только что творилось, тишина. Маккензи, не выдержав, удивлённо покачал головой и подумал, что чем скорее эта молодёжь уберётся отсюда, тем будет спокойнее — общего языка с нею не найдёшь…
— Товарищи! — глухим от волнения голосом начал Малинин, но продолжать уже не смог, потому что одно только это простое, такое привычное и, казалось, будничное слово — товарищи — вновь взорвало площадь…
— Ловко придумали инсценировку, жулики, — засмеялся Ларцев. — Можно сказать, целый спектакль поставили в твою честь, Петро. Ох, артисты!..
Они подъехали к пограничному шлагбауму, за которым начиналась уже американская зона и где соответственно стоял другой, уже американский шлагбаум.
Малинин посмотрел на часы — скоро должны были подъехать грузовики с подлежащими передаче “перемещёнными лицами”, как именовали американские власти своих узников.
На американской стороне царило необычное оживление. Видимо, там тоже готовились к передаче. У шлагбаума стояли, широко расставив ноги и заложив руки за спину, американские пограничники, вперемешку с сержантами американской военной полиции, которые выделялись своими белыми касками, белыми кушаками и белыми гетрами. Какой-то офицер, выбежав из пограничной будки, начал суетливо выстраивать солдат и полицейских — он только что получил по телефону подтверждение, что колонны приближаются.
Через две минуты примчался и круто затормозил у шлагбаума сверкающий “крейслер”, из которого выскочил Маккензи. Заметив Малинина и Ларцева, он направился к ним.
— Доброе утро, джентльмены! — сказал он. — Как видите, генерал Маккензи — хозяин своего слова. Сейчас их привезут, и мы подпишем акт о передаче.
— Разумеется, генерал Маккензи, — ответил Ларцев. — За подписью дело не станет.
Вдали показались грузовики. Офицер останавливал их метров за триста от шлагбаума, и там юношей и девушек стали выстраивать в колонны, по сто человек в каждой.
Потом, вернувшись к Маккензи, офицер спросил:
— Разрешите начинать, генерал?
— Начинайте, — махнул рукою в перчатке Маккензи.
Офицер снова побежал назад и, став впереди первой колонны, скомандовал:
— Следовать за мной!.. Раз-два!.. Раз-два!..
Подчёркнуто торжественно печатая шаг, он повёл за собой колонну. Остановив её у шлагбаума, офицер вынул список и начал громко читать:
— Петров?
— Есть, — ответил один из колонны.
— Кондурушкин?
— Есть.
— Прохоренко?
— Есть…
Делая отметки в списке, офицер хотел было продолжать перекличку, но вся колонна внезапно ринулась к шлагбауму, прямо на стоявших перед ним стеной пограничников и полицейских.
— Стой!.. Стой!.. Куда? — закричал офицер, но было уже поздно. Мигом растолкав дюжих полицейских и пограничников, толпа хлынула к советскому шлагбауму, снова крича, бросая вверх шапки, плача и смеясь от счастья. Стоявшая за нею вторая колонна тоже побежала…
И вот уже начали качать советских пограничников. Потом ребята окружили Малинина и Ларцева и стали качать их. Объятия, поцелуи, слёзы, восклицания смыли весь заранее разработанный Маккензи порядок передачи, как могучий горный поток смывает прогнившую плотину.
Когда Ларцев и Малиник, наконец, снова оказались на ногах, Маккензи бросился к ним:
— Джентльмены, это невозможно! — кричал он. — Это вопреки правилам?.. Я протестую!..
Ларцев, тяжело дыша, ответил:
— Это советские ребята, генерал. Их любовь к Родине сильнее и выше всех правил… Так их воспитали дома, такими они остались на чужбине… Поймите и запомните это навсегда, генерал Маккензи!..
Трудный разговор
Выйдя из здания советской контрразведки и сев в свою машину, Маккензи сразу помчался к себе на виллу. Он был потрясён встречей с Грейвудом. Кто бы мог подумать, что такой старый разведчик, опытный человек, может сразу во всём признаться, вопреки всем правилам и традициям? Мало того, этот проклятый Грейвуд не только разоблачил самого себя, хотя обязан был упорно отрицать свою принадлежность к американской разведке, но ещё, кроме того, выдал самым наглым образом своего патрона, и притом ещё позволил себе орать на него в присутствии этих чекистов, чем, конечно, доставил им немалое удовольствие, будь они все прокляты!..
Как теперь быть, что делать, как информировать шефа, который и без того рвёт и мечет в связи с побегом комсомольцев и арестом Грейвуда?.. И, надо признать, что шеф прав. История получилась самая скандальная. Дело может дойти до президента, может попасть в газеты, Москва даже имеет основания выступить с нотой… какой чудовищный провал!..
Грейвуд разъярён тем, что некролог убил его мать. Правда, старухе и без того давно пора было отправиться на тот свет — ведь ей, как минимум, восемьдесят, — но если вся эта история получит огласку, неизбежен большой скандал…
Обуреваемый этими мыслями, Маккензи приехал к себе на виллу и стал обдумывать текст донесения, которое следовало немедленно отправить шефу. Как всегда в таких случаях, он решил прежде всего выгородить себя и свалить всё на Грейвуда. Да, если бы Грейвуд был более осторожен в Москве, с ним бы ничего не случилось. Да, уже после ареста Грейвуда, если бы он вёл себя твёрдо и отрицал всё, чекисты ничего не смогли бы сделать, даже будучи убеждены в том, что Али Хаджар на самом деле полковник Грейвуд. Теперь же, после того, как он решительно во всём признался и выдал, судя по всему, многие секреты американской разведки, возникают совершенно необратимые последствия. Прежде всего, провалилась операция “Сириус” и теперь надо на время оставить в покое этого конструктора Леонтьева, хотя его работы представляют огромный интерес!.. Затем надо решить, как поступить с советскими юношами и девушками из лагеря в Ротенбурге. Отрицать после всего, что произошло, наличие этого лагеря или продолжать тупо твердить, что они будто бы сами не хотят возвращаться на Родину, уже невозможно. Более того, задержка возвращения всех этих лиц на Родину может теперь толкнуть советские власти на самые решительные действия, начиная с огласки всех обстоятельств довольно грязного дела. А это, без сомнения, нанесёт серьёзный удар по престижу США, особенно её разведки. Нет, видимо самое разумное — как можно скорее вернуть этих мальчишек и девчонок на родину, хотя, с другой стороны, вернувшись домой, они могут выступить с очень неприятными разоблачениями. Как быть тогда, и чем это чревато?..
Маккензи несколько раз переписывал своё донесение и, наконец, отправил его. Оно получилось чрезмерно длинным, но зато обстоятельным и, главное, ему, кажется, удалось выгородить себя из этой скандальной истории. По крайней мере, так ему казалось. Охарактеризовав Грейвуда как предателя и негодяя, Маккензи предложил вернуть питомцев Ротенбургского лагеря на Родину.
Передав шифровальщику текст донесения, Маккензи принял снотворное и лёг в постель. Увы, снотворное против обыкновения не помогало, и он долго кряхтел и ворочался, с волнением ожидая следующего дня, когда должен прийти ответ от шефа.
Но вот наступило утро, за ним день — ответа не было. По-видимому, дома совещались. И, может быть, советовались с Госдепартаментом и Пентагоном.
Наступил вечер. Маккензи слонялся из комнаты в комнату, не находя себе места. Самые чёрные предчувствия томили его. Сколько можно советоваться, в конце концов?! Что они там тянут, когда вопрос не терпит ни малейшего отлагательства?! Работает целый “мозгозой трест”, а толку никакого!..
В полночь ответ ещё не поступил. Маккензи, потеряв терпение, звонил через каждые полчаса в шифровальную, но слышал неизменный ответ: “Пока не поступило, генерал”. Он швырял трубку и чертыхался, выкурил целую коробку сигар. Начала болеть голова. Заныло сердце. Ах, будь проклята эта работа, когда ничего нельзя предусмотреть и никогда не знаешь сегодня, что может случиться завтра!..
Наконец, около двух часов ночи, шифровальщик принёс ответ. Маккензи схватил трясущимися руками листок и прочёл:
“Генералу Маккензи — срочно.Прочитав эту шифровку, Маккензи немного успокоился. Правда, она начиналась с упрёков по его адресу, но шеф явно старался в свою очередь свалить всё на Маккепйи, и последний по-своему понимал его. Зато предложение Маккензи принято. С другой стороны, Маккензи не мог не отдать должное “мозговому тресту”: очень ловко придуман ход с Пивницким. Недурно, очень недурно, чёрт возьми!.. И, главное, выглядит вполне достоверно.
Ваше сообщение чрезвычайно огорчительно. Попытки всё свалить на Грейвуда не снимают с вас личной ответственности, поскольку вы были командированы для руководства всей операцией. Идея направить Грейвуда в Москву принадлежит вам, равно как и предложение опубликовать некролог после его ареста. Вы даже не позаботились о том, чтобы доверительно предупредить его семью о том, что Грейвуд в действительности не погиб. По всем этим вопросам приказываю представить письменные объяснения. При создавшихся условиях мы вынуждены принять ваше предложение вернуть всех заключённых Ротенбургского лагеря на Родину. Однако предварительно вам надо самому выехать в лагерь, собрать заключённых и объявить им следующее: американские власти были введены в заблуждение русскими руководителями лагеря — Пивницким и другими, — которые утверждали, что заключённые не хотят возвращаться на Родину. Поэтому, исходя из обычных для нас норм гуманизма, мы не возвращали их на Родину. Теперь же, когда выяснилось, что они в действительности хотят вернуться на Родину, эта возможность им предоставляется. Вместе с тем, как выяснилось теперь, Пивницкий и другие нарушали нормы права и морали в обращении с заключёнными, вопреки инструкциям американских властей. За это они будут привлечены к строгой ответственности. Сделав это заявление, вы должны тут же, в присутствии заключённых, арестовать Пивницкого. Это заявление вы должны сделать в присутствии представителя советских военных властей, которого вам надлежит пригласить в лагерь. Во избежание осложнений, вам нужно заранее подготовить Пивницкого и его помощников, разъяснив им, что они в действительности ничем не рискуют и в дальнейшем получат другую работу. Пивницкий, конечно, должен публично признать свою вину, объяснив всё своей ненавистью к советскому строю. Затем произведите передачу заключённых советским властям в порядке, согласованном с нами”.
Потирая руки, Маккензи помчался в лагерь и прежде всего заперся с Пивницким. Тот, узнав о готовящейся инсценировке, сначала было струхнул, но Маккензи его заверил, что всё будет в порядке. В конце концов Пивницкого удалось успокоить, и он обещал, что публично покается и вообще сделает всё, что требуется. Он также обещал подготовить своих помощников.
После этого Маккензи помчался в Берлин и условился по телефону с Малининым, что тот завтра поедет с ним в лагерь, чтобы присутствовать при беседе с советскими девушками и юношами.
***
На следующий день Маккензи, как было условлено, заехал за Малининым, и они направились в американскую зону, в Ротенбург. По пути Маккензи сказал Малинину, что, проверив положение дел в лагере, он убедился, что подавляющее большинство содержащихся в нём девушек и юношей действительно хотят вернуться на Родину.— Как честный человек, я должен признать, коллега, что вы оказались правы. Но вы, как честный человек, должны понять, что американские власти здесь ни при чём…
— Как ни при чём? — удивился Малинин. — Ведь американские власти долгое время доказывали обратное.
— Совершенно верно. Но они были введены в заблуждение вашими врагами.
— Какими врагами?
— Бывшими русскими, которые работают в этом лагере и возглавляют его. Они заверили наши власти, что никто возвращаться не хочет. Теперь выяснилось, что эти заверения были вызваны их враждебным отношением к советскому строю. За это они будут сурово наказаны.
— За враждебное отношение к советскому строю? — улыбнулся Малинин.
— Нет. Их отношение к советскому строю дело их убеждений, в которые мы не можем вмешиваться, — не замечая улыбки Малинина, ответил Маккензи. — Они будут наказаны за заведомо ложную информацию.
Через несколько часов Малинин и Маккензи приехали в Ротенбург. Встретивший их Пивницкий испуганно покосился на форму Малинина и доложил Маккензи, что все обитатели лагеря собраны.
— Прошу вас, полковник, — сказал Маккензи Малинину, и они пошли на площадь лагеря, окружённую со всех сторон бараками, колючей проволокой и наблюдательными вышками.
Несколько сот юношей и девушек сгрудились на площади. Когда в воротах появились Маккензи, следовавший за ним Малинин и сопровождающий их Пивницкий, площадь взволнованно загудела. Маккензи не без труда вскарабкался на грузовой “студебеккер”, заменявший трибуну. Малинин поднялся за ним.
Мгновенно установилась взволнованная тишина, которую внезапно прорезал, как молния, крик девушки, стоявшей перед грузовиком и увидевшей форму Малинина:
— Советской Армии слава!.. Ура!..
Вся площадь будто взорвалась. В воздух полетели береты, кепки, платки. Сотни людей бросились к борту машины, крича, плача, смеясь, молитвенно протягивая руки.
— Ур-р-ра! — гремела площадь. — Слава!.. Слава!.. Да здравствует Родина!.. Ур-р-ра!..
Услышав эти крики, увидев измученные, бледные и ставшие вдруг такими счастливыми лица сотен юношей и девушек, окруживших машину, Малинин почувствовал ком, подступивший к горлу, и огромным напряжением воли сдержал себя, чтобы не заплакать.
— Леди энд джентльмен! — закричал Маккензи. — Господа!.. Минутку внимания…
И он поднял руку, чтобы установить тишину.
Но это было не так просто.
Маккензи обратился к Малинину.
— Может быть, попробуете вы, коллега, — сказал он. — Может быть, вас они послушают…
Тогда поднял руку Малинин. На площади мгновенно, чудодейственно установилась почти фантастическая после всего, что здесь только что творилось, тишина. Маккензи, не выдержав, удивлённо покачал головой и подумал, что чем скорее эта молодёжь уберётся отсюда, тем будет спокойнее — общего языка с нею не найдёшь…
— Товарищи! — глухим от волнения голосом начал Малинин, но продолжать уже не смог, потому что одно только это простое, такое привычное и, казалось, будничное слово — товарищи — вновь взорвало площадь…
***
На следующее утро Малинин и Ларцев приехали на границу советско-американской зоны, чтобы принять возвращаемую молодёжь. Малинин рассказал Ларцеву обо всём, что произошло вчера, о том, как Маккензи сделал заявление, что задержка была вызвана тем, что Пивницкий и его помощники неверно информировали американские власти, и о том, как затем выступил и публично признал свою вину Пивницкий, после чего, так же публично и подчёркнуто торжественно, он был арестован.— Ловко придумали инсценировку, жулики, — засмеялся Ларцев. — Можно сказать, целый спектакль поставили в твою честь, Петро. Ох, артисты!..
Они подъехали к пограничному шлагбауму, за которым начиналась уже американская зона и где соответственно стоял другой, уже американский шлагбаум.
Малинин посмотрел на часы — скоро должны были подъехать грузовики с подлежащими передаче “перемещёнными лицами”, как именовали американские власти своих узников.
На американской стороне царило необычное оживление. Видимо, там тоже готовились к передаче. У шлагбаума стояли, широко расставив ноги и заложив руки за спину, американские пограничники, вперемешку с сержантами американской военной полиции, которые выделялись своими белыми касками, белыми кушаками и белыми гетрами. Какой-то офицер, выбежав из пограничной будки, начал суетливо выстраивать солдат и полицейских — он только что получил по телефону подтверждение, что колонны приближаются.
Через две минуты примчался и круто затормозил у шлагбаума сверкающий “крейслер”, из которого выскочил Маккензи. Заметив Малинина и Ларцева, он направился к ним.
— Доброе утро, джентльмены! — сказал он. — Как видите, генерал Маккензи — хозяин своего слова. Сейчас их привезут, и мы подпишем акт о передаче.
— Разумеется, генерал Маккензи, — ответил Ларцев. — За подписью дело не станет.
Вдали показались грузовики. Офицер останавливал их метров за триста от шлагбаума, и там юношей и девушек стали выстраивать в колонны, по сто человек в каждой.
Потом, вернувшись к Маккензи, офицер спросил:
— Разрешите начинать, генерал?
— Начинайте, — махнул рукою в перчатке Маккензи.
Офицер снова побежал назад и, став впереди первой колонны, скомандовал:
— Следовать за мной!.. Раз-два!.. Раз-два!..
Подчёркнуто торжественно печатая шаг, он повёл за собой колонну. Остановив её у шлагбаума, офицер вынул список и начал громко читать:
— Петров?
— Есть, — ответил один из колонны.
— Кондурушкин?
— Есть.
— Прохоренко?
— Есть…
Делая отметки в списке, офицер хотел было продолжать перекличку, но вся колонна внезапно ринулась к шлагбауму, прямо на стоявших перед ним стеной пограничников и полицейских.
— Стой!.. Стой!.. Куда? — закричал офицер, но было уже поздно. Мигом растолкав дюжих полицейских и пограничников, толпа хлынула к советскому шлагбауму, снова крича, бросая вверх шапки, плача и смеясь от счастья. Стоявшая за нею вторая колонна тоже побежала…
И вот уже начали качать советских пограничников. Потом ребята окружили Малинина и Ларцева и стали качать их. Объятия, поцелуи, слёзы, восклицания смыли весь заранее разработанный Маккензи порядок передачи, как могучий горный поток смывает прогнившую плотину.
Когда Ларцев и Малиник, наконец, снова оказались на ногах, Маккензи бросился к ним:
— Джентльмены, это невозможно! — кричал он. — Это вопреки правилам?.. Я протестую!..
Ларцев, тяжело дыша, ответил:
— Это советские ребята, генерал. Их любовь к Родине сильнее и выше всех правил… Так их воспитали дома, такими они остались на чужбине… Поймите и запомните это навсегда, генерал Маккензи!..
Трудный разговор
Несмотря на то, что Бахметьев был занят допросами обвиняемых, он выкраивал время, чтобы навещать Фунтикова, помещённого в военный госпиталь. Удар ножом, который Игорь Мамалыга нанёс Фунтикову, задел верхушку левого лёгкого, рана была довольно глубокой. Фунтиков потерял много крови, и это осложняло его положение. Правда, по заключению врачей, опасности для жизни не было, но госпитализировать лейтенанта пришлось.
В первый жк вечер, когда Бахметьев приехал в госпиталь, он застал своего любимца в самом унылом состоянии, вызванном, однако, не ранением, а тем, что он не явился на свидание с Люсей, как это было условлено.
— Главное, Люся-то ведь ничего не знает, — говорил Фунтиков Бахметьеву, не скрывая своей тревоги. — Сколько лет не виделись, наконец встретились и вот, совсем неожиданно жених исчез невесть куда!..
— Ты уже проходишь по делу в качестве жениха? — спросил улыбаясь, Бахметьев.
— Ну как же!.. В первый же день, когда мы разговорились, я ей всё сказал… Одним словом, сделал предложение…
— Правильно поступил!.. Как она отнеслась к этому? — спросил Бахметьев.
— Тоже правильно отнеслась, — уклончиво ответил Фунтиков. — Пока согласна…
— Что значит — пока?
— Пока не знает, кем я был до войны, — вздохнул Фунтиков. — Ох, Сергей Петрович, прямо не пойму, что будет…
— Всё будет хорошо, — заметил Бахметьев. — Прежде всего надо ей сообщить, что ты находиться в госпитале и потому не явился на свидание. Думаю, что для Люси это важнее твоего прошлого. Словом, завтра я привезу её к тебе.
— Вы только сразу ей всего не говорите, — испугался Фунтиков. — А то она может и не поехать…
— Хорошо, хорошо, не волнуйся, — улыбнулся Бахметьев. — Можешь не сомневаться, что я её привезу.
На следующий день, в перерыве между двумя допросами, Бахметьев поехал в кафе “Форель”. Он сразу догадался, кто из официанток — Люся, и сел за столик, который она обслуживала. Когда девушка подошла, подполковник сказал:
— Вы, если не ошибаюсь, Люся?
— А вам это откуда известно? — спросила Люся, удивлённая, что незнакомый ей военный называет её по имени.
— От общих знакомых, — ответил Бахметьев.
— Вы что хотите заказать? — сухо спросила Люся, расценив ответ как попытку завязать знакомство, к чему она вовсе не была расположена.
— Вот что, Люся, — ответил Бахметьев. — Подать вы мне можете, что хотите. Но у меня к вам дело. Я от Маркуши…
— От Маркуши?! — воскликнула Люся, сразу густо покраснев. — А в чём дело?
— Маркуша — мой большой друг, — ответил Бахметьев. — И я приехал к вам по его поручению. Ваш директор здесь?
— Да, вот за той дверью его кабинет, — сказала девушка. — Да вы скажите, в чём дело?
— Не волнуйтесь, я вам всё объясню. Но здесь не место для разговора, и потому я похлопочу у директора, чтобы он вас отпустил на сегодняшний день.
И Бахметьев пошёл к директору, а вскоре, вернувшись от него, протянул Люсе записку — ей предоставлялся отпуск на сутки.
В машине, по пути в госпиталь, Бахметьев представился девушке и осторожно подготовил её к тяжёлой вести.
— Даю вам честное слово, что нет никакой опасности, — говорил он, — самое пустячное ранение, можете мне верить!..
— Да где же его ранили? — взволновалась Люся.
— Я скажу вам откровенно: Маркуша молодец, он задержал опасного преступника, а тот нанёс ему удар ножом. Ваш жених вёл себя так, как подобает советскому офицеру, он молодец!..
Бахметьев нарочно вставил слово “жених” и с удовольствием отметил, что Люся вовсе не удивилась. Да, было ясно, что девушка считает себя невестой Фунтикова.
В госпитале, когда Люся и Бахметьев вошли в палату, в которой лежал Фунтиков, тот, увидев любимую, хотел было вскочить с постели, но тут же, охнув от острой боли, отвалился на подушку. Люся подбежала к нему и, всхлипнув, обняла его за голову.
— Маркушенька, родненький, да что это такое? — лепетала девушка.
— Ничего, пустяки, Люсенька, — отвечал Фунтиков. — Через недельку-полторы всё будет в порядке, ты только не расстраивайся…
Бахметьев вышел из палаты в коридор и направился в кабинет ординатора, с которым уже не раз беседовал о здоровье своего любимца.
Доктор, поздоровавшись с полковником, сказал, что дела идут неплохо и Фунтиков скоро поправится.
— На Ленинские горы, — коротко приказал Бахметьев шофёру и, заметив удивлённый взгляд Люси, сказал:
— Нам, Люся, надо кое о чём поговорить. Потом я отвезу вас домой.
Уже на Ленинских горах, где в это время дня почти не было гуляющих, Бахметьев выбрал свободную скамью.
— Ну вот, сядем, — сказал он. — И слушайте меня, Люся, внимательно.
Они сели. Бахметьев закурил, обдумывая, как лучше начать этот трудный разговор. Люся молчала, но было видно, что и она волнуется.
— Так вот, Люся, — начал наконец Бахметьев. — Вы знаете, что я чекист. И знаете, что Маркуша близкий и дорогой мне человек. Вероятно, вы это почувствовали, не так ли?
— Да, большое вам спасибо за внимание, — ответила Люся.
— Теперь слушайте дальше. Как вы думаете, если бы я не был уверен в том, что Маркуша честный, добрый, хороший человек, мог бы я так к нему относиться? Конечно, нет. Я старше вас обоих, благодаря своей профессии научился разбираться в людях и, наконец, если бы не был полностью уверен в Маркуше, то просто не имел бы права с ним дружить… Понятно?
— Да, он очень хороший, — сказала девушка. — И вы не ошиблись в нём, голову могу дать на отсечение!..
— Да, мы оба не ошиблись, — сказал Бахметьев. — Я уверен, что, став женой Маркуши, вы будете по-настоящему счастливы, я в этом не сомневаюсь, Люся.
— И я в этом не сомневаюсь, — твердо сказала Люся, глядя прямо в глаза Бахметьеву. — Я ведь не девочка и знаю Маркушу не один год. Мы оба себя проверили, оба воевали, всё время переписывались… Я вам проще скажу: все эти годы дня не было, чтобы я о нём не думала. И он обо мне думал — это я всем сердцем чую…
— Спасибо за откровенность, — сказал Бахметьев. — Тем легче мне будет с вами говорить дальше.
— Я слушаю, — сдержанно произнесла Люся, и Бахметьев снова мысленно одобрил эту немногословность и выдержку.
— Дело в том, Люся, что Маркуша хочет, чтобы всё его прошлое было вам известно во всех подробностях ещё до того, как вы произнесёте решающее слово…
— Решающее? Да ведь я его уже произнесла, — тихо сказала Люся. — Я его люблю и всегда любить буду. Ну а прошлое — так оно ведь прошлое, мало ли с кем он до меня гулял…
— Понимаю, но речь идёт о другом, — продолжал Бахметьев, правильно поняв это выражение “гулял”. — Маркел Иванович хочет, чтобы вы знали о нём решительно всё… И он прав.
— О чём же идёт разговор, я что-то не пойму? — произнесла чуть дрогнувшим голосом Люся. — И почему он сам не говорит со мной об этом?
— Да ведь это трудный разговор. А трудный он для него потому, что он дорожит вашим чувством…
— Да в чём дело, скажите прямо! — воскликнула Люся. — Вы за меня не бойтесь…
— У Маркела Ивановича было тяжёлое детство. И не лучшая юность. Одним словом, как это иногда случается, попал он в своё время в плохую компанию, ну и, как говорят, поскользнулся…
— Поскользнуться не трудно, вставать не легко, — сказала Люся. — Так вот, вы мне тоже говорите прямо: сам он встал или его за ручки поднимать пришлось?
— Сам. Даю вам честное слово. Можете мне верить.
— Верю. И зря Маркуша боялся мне об этом сказать. Кто полюбил, тот и простил… Долго он колобродил или нет?
— Порядочно. Несколько лет, — ответил Бахметьев.
— Сидел? — спросила Люся.
— Было.
Люся замолчала. Молчал и Бахметьев, хотя понимал, что разговор надо довести до конца. Люся ждала, что Бахметьев объяснит, за что сидел её любимый и в чём он был виноват. Бахметьев же хотел, чтобы Люся сама спросила об этом.
После длительной паузы Люся, не глядя на Бахметьева, сказала:
— Значит, он вас просил поговорить со мной?
— Да.
— И вы ему это обещали?
— Да, обещал. И, как видите, исполняю обещание.
— Так почему же не договариваете?
— А вы этого хотите?
— Раз он хочет, так и я хочу.
— Хорошо, но прежде чем сказать об этом, я хочу вас спросить…
— Спрашивайте.
— Вы верите в то, что, когда человек по-настоящему любит, он становится лучше? Что настоящее чувство способно на чудеса? Что любовь облагораживает человека?
— Верю. И всегда в это верила, — тихо ответила Люся.
— Значит, вы понимаете, что любовью надо дорожить и за неё стоит бороться?
— С кем бороться? — спросила Люся.
— Иногда с самим собой. Человек, которого вы любите, как я уже сказал, имел нехорошее прошлое. Это ещё не всегда значит, что он неисправимый человек, уж поверьте мне, как специалисту. Поверьте мне также, если такой человек порывает со своим прошлым, он заслуживает, чтобы ему верили и никогда не напоминали о том, что он сам преодолел. Никогда!.. Маркел Иванович держал трудный, может быть, самый трудный в жизни экзамен. И он его выдержал. Я хочу, чтобы вы это поняли, Люся. Короче, — он был вором, карманником. Несколько лет. Но ещё до войны, случайно обокрав на вокзале одного немецкого шпиона, увидев по содержанию бумажника, кого он обворовал, Маркел Иванович поступил так, как обязан поступить честный советский человек: он сам пришёл ко мне, отдал этот бумажник и сказал, что выкрал его. И знаете, с чем он пришёл ко мне?
— С чем? — чуть слышно произнесла Люся.
— С чемоданчиком, в котором было всё необходимое для тюрьмы. Потому что, идя ко мне, Маркел Иванович не сомневался, что будет арестован. Но мы не арестовали его, как положено по закону, потому что это было бы издевательством над законом. Да, да, издевательством!.. Мы помогли ему поступить на работу, и он отлично работал. Потом началась война, и он добровольцем пошёл на фронт и храбро воевал. Стал отличным офицером, учился и ещё будет учиться. Я верю ему и верю в него, в его будущее, в его счастье!.. Теперь я спрашиваю — кто посмеет бросить камень в такого человека, у кого хватит тупости, бесстыдства, равнодушия, цинизма не поверить ему?!
Люся неожиданно всхлипнула и, быстро встав, подбежала к самому краю крутого обрыва. Далеко внизу широко-широко раскинулась Москва с её парками, гранитными набережными, разноцветными куполами дворцов и старинных церквей, шумными, залитыми солнцем улицами, стадами фыркающих машин на перекрёстках, красными и голубыми автобусами и троллейбусами, гудящими пчелиным гудом и снующими по зеркальной глади Москвы-реки белыми, похожими на огромных чаек, речными трамваями.
Голубоватая, пронизанная сиянием летнего солнца дымка млела над огромным городом, и снизу сюда, на Ленинские горы, доносилась могучая симфония трудового дня, сложная, разноголосая музыка того удивительного слаженного многомиллионного оркестра, которым гениально дирижирует сама жизнь.
В этой неповторимой музыке была такая бодрящая сила и радость жизни, такая уверенность в будущем и в человеческом счастье, что Бахметьев, подошедший к Люсе и теперь стоявший рядом с нею на самом краю обрыва, не огорчился тем, что она продолжала плакать, и даже не старался успокоить её, хорошо понимая, что снова — в который раз! — победит мудрая и человеческая формула, давно уже ставшая законом и смыслом его жизни и работы: “Надо верить людям! Надо верить в людей!… Надо делать все, чтобы они были счастливы!”
1942 — 1965 гг.
В первый жк вечер, когда Бахметьев приехал в госпиталь, он застал своего любимца в самом унылом состоянии, вызванном, однако, не ранением, а тем, что он не явился на свидание с Люсей, как это было условлено.
— Главное, Люся-то ведь ничего не знает, — говорил Фунтиков Бахметьеву, не скрывая своей тревоги. — Сколько лет не виделись, наконец встретились и вот, совсем неожиданно жених исчез невесть куда!..
— Ты уже проходишь по делу в качестве жениха? — спросил улыбаясь, Бахметьев.
— Ну как же!.. В первый же день, когда мы разговорились, я ей всё сказал… Одним словом, сделал предложение…
— Правильно поступил!.. Как она отнеслась к этому? — спросил Бахметьев.
— Тоже правильно отнеслась, — уклончиво ответил Фунтиков. — Пока согласна…
— Что значит — пока?
— Пока не знает, кем я был до войны, — вздохнул Фунтиков. — Ох, Сергей Петрович, прямо не пойму, что будет…
— Всё будет хорошо, — заметил Бахметьев. — Прежде всего надо ей сообщить, что ты находиться в госпитале и потому не явился на свидание. Думаю, что для Люси это важнее твоего прошлого. Словом, завтра я привезу её к тебе.
— Вы только сразу ей всего не говорите, — испугался Фунтиков. — А то она может и не поехать…
— Хорошо, хорошо, не волнуйся, — улыбнулся Бахметьев. — Можешь не сомневаться, что я её привезу.
На следующий день, в перерыве между двумя допросами, Бахметьев поехал в кафе “Форель”. Он сразу догадался, кто из официанток — Люся, и сел за столик, который она обслуживала. Когда девушка подошла, подполковник сказал:
— Вы, если не ошибаюсь, Люся?
— А вам это откуда известно? — спросила Люся, удивлённая, что незнакомый ей военный называет её по имени.
— От общих знакомых, — ответил Бахметьев.
— Вы что хотите заказать? — сухо спросила Люся, расценив ответ как попытку завязать знакомство, к чему она вовсе не была расположена.
— Вот что, Люся, — ответил Бахметьев. — Подать вы мне можете, что хотите. Но у меня к вам дело. Я от Маркуши…
— От Маркуши?! — воскликнула Люся, сразу густо покраснев. — А в чём дело?
— Маркуша — мой большой друг, — ответил Бахметьев. — И я приехал к вам по его поручению. Ваш директор здесь?
— Да, вот за той дверью его кабинет, — сказала девушка. — Да вы скажите, в чём дело?
— Не волнуйтесь, я вам всё объясню. Но здесь не место для разговора, и потому я похлопочу у директора, чтобы он вас отпустил на сегодняшний день.
И Бахметьев пошёл к директору, а вскоре, вернувшись от него, протянул Люсе записку — ей предоставлялся отпуск на сутки.
В машине, по пути в госпиталь, Бахметьев представился девушке и осторожно подготовил её к тяжёлой вести.
— Даю вам честное слово, что нет никакой опасности, — говорил он, — самое пустячное ранение, можете мне верить!..
— Да где же его ранили? — взволновалась Люся.
— Я скажу вам откровенно: Маркуша молодец, он задержал опасного преступника, а тот нанёс ему удар ножом. Ваш жених вёл себя так, как подобает советскому офицеру, он молодец!..
Бахметьев нарочно вставил слово “жених” и с удовольствием отметил, что Люся вовсе не удивилась. Да, было ясно, что девушка считает себя невестой Фунтикова.
В госпитале, когда Люся и Бахметьев вошли в палату, в которой лежал Фунтиков, тот, увидев любимую, хотел было вскочить с постели, но тут же, охнув от острой боли, отвалился на подушку. Люся подбежала к нему и, всхлипнув, обняла его за голову.
— Маркушенька, родненький, да что это такое? — лепетала девушка.
— Ничего, пустяки, Люсенька, — отвечал Фунтиков. — Через недельку-полторы всё будет в порядке, ты только не расстраивайся…
Бахметьев вышел из палаты в коридор и направился в кабинет ординатора, с которым уже не раз беседовал о здоровье своего любимца.
Доктор, поздоровавшись с полковником, сказал, что дела идут неплохо и Фунтиков скоро поправится.
***
Через полчаса Бахметьев и Люся вышли из госпиталя и сели в машину. Девушка всё ещё не могла прийти себя.— На Ленинские горы, — коротко приказал Бахметьев шофёру и, заметив удивлённый взгляд Люси, сказал:
— Нам, Люся, надо кое о чём поговорить. Потом я отвезу вас домой.
Уже на Ленинских горах, где в это время дня почти не было гуляющих, Бахметьев выбрал свободную скамью.
— Ну вот, сядем, — сказал он. — И слушайте меня, Люся, внимательно.
Они сели. Бахметьев закурил, обдумывая, как лучше начать этот трудный разговор. Люся молчала, но было видно, что и она волнуется.
— Так вот, Люся, — начал наконец Бахметьев. — Вы знаете, что я чекист. И знаете, что Маркуша близкий и дорогой мне человек. Вероятно, вы это почувствовали, не так ли?
— Да, большое вам спасибо за внимание, — ответила Люся.
— Теперь слушайте дальше. Как вы думаете, если бы я не был уверен в том, что Маркуша честный, добрый, хороший человек, мог бы я так к нему относиться? Конечно, нет. Я старше вас обоих, благодаря своей профессии научился разбираться в людях и, наконец, если бы не был полностью уверен в Маркуше, то просто не имел бы права с ним дружить… Понятно?
— Да, он очень хороший, — сказала девушка. — И вы не ошиблись в нём, голову могу дать на отсечение!..
— Да, мы оба не ошиблись, — сказал Бахметьев. — Я уверен, что, став женой Маркуши, вы будете по-настоящему счастливы, я в этом не сомневаюсь, Люся.
— И я в этом не сомневаюсь, — твердо сказала Люся, глядя прямо в глаза Бахметьеву. — Я ведь не девочка и знаю Маркушу не один год. Мы оба себя проверили, оба воевали, всё время переписывались… Я вам проще скажу: все эти годы дня не было, чтобы я о нём не думала. И он обо мне думал — это я всем сердцем чую…
— Спасибо за откровенность, — сказал Бахметьев. — Тем легче мне будет с вами говорить дальше.
— Я слушаю, — сдержанно произнесла Люся, и Бахметьев снова мысленно одобрил эту немногословность и выдержку.
— Дело в том, Люся, что Маркуша хочет, чтобы всё его прошлое было вам известно во всех подробностях ещё до того, как вы произнесёте решающее слово…
— Решающее? Да ведь я его уже произнесла, — тихо сказала Люся. — Я его люблю и всегда любить буду. Ну а прошлое — так оно ведь прошлое, мало ли с кем он до меня гулял…
— Понимаю, но речь идёт о другом, — продолжал Бахметьев, правильно поняв это выражение “гулял”. — Маркел Иванович хочет, чтобы вы знали о нём решительно всё… И он прав.
— О чём же идёт разговор, я что-то не пойму? — произнесла чуть дрогнувшим голосом Люся. — И почему он сам не говорит со мной об этом?
— Да ведь это трудный разговор. А трудный он для него потому, что он дорожит вашим чувством…
— Да в чём дело, скажите прямо! — воскликнула Люся. — Вы за меня не бойтесь…
— У Маркела Ивановича было тяжёлое детство. И не лучшая юность. Одним словом, как это иногда случается, попал он в своё время в плохую компанию, ну и, как говорят, поскользнулся…
— Поскользнуться не трудно, вставать не легко, — сказала Люся. — Так вот, вы мне тоже говорите прямо: сам он встал или его за ручки поднимать пришлось?
— Сам. Даю вам честное слово. Можете мне верить.
— Верю. И зря Маркуша боялся мне об этом сказать. Кто полюбил, тот и простил… Долго он колобродил или нет?
— Порядочно. Несколько лет, — ответил Бахметьев.
— Сидел? — спросила Люся.
— Было.
Люся замолчала. Молчал и Бахметьев, хотя понимал, что разговор надо довести до конца. Люся ждала, что Бахметьев объяснит, за что сидел её любимый и в чём он был виноват. Бахметьев же хотел, чтобы Люся сама спросила об этом.
После длительной паузы Люся, не глядя на Бахметьева, сказала:
— Значит, он вас просил поговорить со мной?
— Да.
— И вы ему это обещали?
— Да, обещал. И, как видите, исполняю обещание.
— Так почему же не договариваете?
— А вы этого хотите?
— Раз он хочет, так и я хочу.
— Хорошо, но прежде чем сказать об этом, я хочу вас спросить…
— Спрашивайте.
— Вы верите в то, что, когда человек по-настоящему любит, он становится лучше? Что настоящее чувство способно на чудеса? Что любовь облагораживает человека?
— Верю. И всегда в это верила, — тихо ответила Люся.
— Значит, вы понимаете, что любовью надо дорожить и за неё стоит бороться?
— С кем бороться? — спросила Люся.
— Иногда с самим собой. Человек, которого вы любите, как я уже сказал, имел нехорошее прошлое. Это ещё не всегда значит, что он неисправимый человек, уж поверьте мне, как специалисту. Поверьте мне также, если такой человек порывает со своим прошлым, он заслуживает, чтобы ему верили и никогда не напоминали о том, что он сам преодолел. Никогда!.. Маркел Иванович держал трудный, может быть, самый трудный в жизни экзамен. И он его выдержал. Я хочу, чтобы вы это поняли, Люся. Короче, — он был вором, карманником. Несколько лет. Но ещё до войны, случайно обокрав на вокзале одного немецкого шпиона, увидев по содержанию бумажника, кого он обворовал, Маркел Иванович поступил так, как обязан поступить честный советский человек: он сам пришёл ко мне, отдал этот бумажник и сказал, что выкрал его. И знаете, с чем он пришёл ко мне?
— С чем? — чуть слышно произнесла Люся.
— С чемоданчиком, в котором было всё необходимое для тюрьмы. Потому что, идя ко мне, Маркел Иванович не сомневался, что будет арестован. Но мы не арестовали его, как положено по закону, потому что это было бы издевательством над законом. Да, да, издевательством!.. Мы помогли ему поступить на работу, и он отлично работал. Потом началась война, и он добровольцем пошёл на фронт и храбро воевал. Стал отличным офицером, учился и ещё будет учиться. Я верю ему и верю в него, в его будущее, в его счастье!.. Теперь я спрашиваю — кто посмеет бросить камень в такого человека, у кого хватит тупости, бесстыдства, равнодушия, цинизма не поверить ему?!
Люся неожиданно всхлипнула и, быстро встав, подбежала к самому краю крутого обрыва. Далеко внизу широко-широко раскинулась Москва с её парками, гранитными набережными, разноцветными куполами дворцов и старинных церквей, шумными, залитыми солнцем улицами, стадами фыркающих машин на перекрёстках, красными и голубыми автобусами и троллейбусами, гудящими пчелиным гудом и снующими по зеркальной глади Москвы-реки белыми, похожими на огромных чаек, речными трамваями.
Голубоватая, пронизанная сиянием летнего солнца дымка млела над огромным городом, и снизу сюда, на Ленинские горы, доносилась могучая симфония трудового дня, сложная, разноголосая музыка того удивительного слаженного многомиллионного оркестра, которым гениально дирижирует сама жизнь.
В этой неповторимой музыке была такая бодрящая сила и радость жизни, такая уверенность в будущем и в человеческом счастье, что Бахметьев, подошедший к Люсе и теперь стоявший рядом с нею на самом краю обрыва, не огорчился тем, что она продолжала плакать, и даже не старался успокоить её, хорошо понимая, что снова — в который раз! — победит мудрая и человеческая формула, давно уже ставшая законом и смыслом его жизни и работы: “Надо верить людям! Надо верить в людей!… Надо делать все, чтобы они были счастливы!”
1942 — 1965 гг.