Перечитав в связи с допросом Крашке все протоколы, относившиеся к операции “Сириус”, Бахметьев содрогнулся, когда познакомился со страницами, описывающими этот “сад пыток”.
   Он вспомнил обо всех этих ужасах, когда в Москву прибыл Коля Леонтьев и Бахметьев встретился с ним, чтобы зафиксировать показания о пытках, которым его подвергал Крашке.
   Как только Коля начал рассказывать Бахметьеву обо всех муках, которые ему суждено было перенести в “Золотом гусе”, в памяти Бахметьева мгновенно ожили прочитанные страницы протоколов допроса. Да, да, ведь именно Генрих Зееринг в подвалах “комбината смерти” истязал свои жертвы теми же дьявольскими методами, которыми пытался сломить Колю Леонтьева старый палач Крашке!..
   Бахметьев видел, что Коле тяжело вспоминать о пережитом, но в интересах дела он вынужден был выяснить все детали, каждая из которых снова напоминала ему о Генрихе Зееринге.
   В конце концов в сознании Бахметьева блеснула догадка: а не является ли Крашке и Генрих Зееринг одним и тем же лицом? Правда, не очень совпадала их внешность, судя по показаниям “делегатов”, но ведь с тех пор прошло несколько лет и Крашке мог за эти годы сильно измениться и постареть.
   На очередном допросе Бахметьев спокойно произнёс:
   — Давая показания о своей шпионской деятельности, вы почему-то обходите молчанием период с 1940 по 1944 год. Чем это объяснить?
   — Моя деятельность за эти годы не представляет для вас интереса, гражданин следователь, — тихо ответил Крашке, мучительно стараясь понять, чем вызван этот вопрос. — Дело в том, что после провала на Белорусском вокзале в Москве я потерял доверие начальства и выполнял третьестепенные поручения.
   — В Советском Союзе?
   — Нет, гражданин следователь, в Германии.
   — Разве вам не приходилось бывать на оккупированных территориях?
   — Я был два раза во Франции, один раз в Бельгии.
   — Я спрашиваю о территории Советского Союза. Подумайте, Крашке, прежде чем сказать “нет”. Не торопитесь с ответом!..
   И Бахметьев усмехнулся с видом человека, отлично знающего, почему он задаёт такой вопрос. Крашке растерялся и опустил глаза, лихорадочно размышляя, как ему ответить на этот вопрос.
   — Вы долго намерены вспоминать, Крашке? — снова улыбнулся Бахметьев. — Вам, видимо, очень не хочется вспоминать этот этап своей “деятельности”, чтобы не выразиться иначе. Не так ли?
   — Право, я не понимаю, о чём идёт речь, — забормотал Крашке, начиная всё более волноваться. — Нельзя ли уточнить ваш вопрос, гражданин следователь, потому что я не хочу решительно ничего скрывать от вас…
   — А вам и не удастся скрыть, даже если бы вы того хотели, — произнёс Бахметьев, хорошо заметив волнение Крашке. — И чтобы вы убедились раз и навсегда, что это так, я назову вам только одно имя: Генрих Зееринг…
   — Зееринг? — переспросил Крашке, чтобы выиграть хоть секунду времени. — Вы сказали — Зееринг?
   — Да, Генрих Зееринг. Вы хотите сказать, что среди ваших знакомых такого человека не было? Я готов согласиться с вами…
   — Да, да, я такого не знаю! — сразу обрадовался Крашке и даже привстал со стула. — У меня не было такого знакомого, прошу мне верить!..
   — Верю, — сказал Бахметьев очень серьёзно. — У вас и не могло быть такого знакомого по одной простой причине: Генрих Зееринг — это вы сами!..
   Крашке побагровел. Глядя на следователя выпученными от ужаса глазами, он пытался что-то пролепетать, но у него получалось лишь нечленораздельное бормотанье.
   — Я вижу, вам нехорошо, — сказал Бахметьев. — И понимаю ваше состояние. Тем не менее надо собраться с силами и признать, что ваша попытка скрыть от нас преступления против человечности, совершённые вами в “комбинате смерти” под Смоленском, успехом не увенчались. Впрочем, если вы намерены отрицать это, — я охотно запишу ваше отрицание, но потом изобличу вас в том, что вы лжёте. Выбирайте!..
   И Бахметьев встал, спокойно закурил папиросу и подошёл к окну, делая вид, что его очень мало интересует, какую позицию займёт теперь Крашке. Впрочем, в какой-то мере Бахметьев действительно уже успокоился: из поведения Крашке он понял, что попал прямо в цель. Крашке, ёрзая на стуле, всё не мог решиться, как ему теперь быть. Но очевидное равнодушие следователя к тому, признает он или нет, что был начальником “комбината смерти”, убедило Крашке, что отрицать этот факт бессмысленно, так как следователь отлично о нём осведомлён.
   — Простите! — закричал что есть силы Крашке и, вскочив со стула, рухнул на колени перед Бахметьевым. — Я… Я работал в этом “комбинате”, вы правы, как всегда!.. Но что я мог сделать — приказ есть приказ! Если бы я не выполнял приказа, меня самого потащили бы в этот страшный подвал!.. Простите!..
   И Крашке завыл, как зверь. Он уже понимал, что разоблачён полностью и до конца.
***
   С Игорем Мамалыгой всё было проще. После первого допроса Бахметьеву стало ясно, что перед ним сидит ещё молодой, но уже вполне созревший негодяй, предатель по призванию, авантюрист по складу характера, готовый пойти на любую подлость, если только она сулит какую-нибудь выгоду. Его социальная опасность усугублялась ещё тем, что он был очень хитёр, умел притворяться, и это не только не стоило ему труда, но, напротив, доставляло удовольствие.
   Мамалыга сразу понял, что разоблачён, и вначале разыграл приступ бурного раскаяния. Да, он виноват, но сам, в сущности, является жертвой, так как Гревс и Грейвуд вынудили его пойти на все эти подлости. Мало того, собственный отец действовал заодно с ним!..
   — Да, да, гражданин следователь, — истерически кричал Мамалыга, всхлипывая и сморкаясь. — Подумайте только, что мне оставалось делать, когда отец пилил меня целыми днями, требуя моего согласия… Ах, папа, папа, что ты натворил!..
   С брезгливым интересом смотрел Бахметьев на этого кривляющегося юнца, на его притворные слёзы и попытки изобразить истерику, симулировать искреннее раскаяние и горе.
   Потом очень спокойно, но строго Бахметьев сказал:
   — Ну, вот Мамалыга, спектакль будем считать оконченным. Занавес опущен, аплодисментов не последует. Что же касается ваших претензий к собственному папаше, то вы сможете изложить их ему лично, поскольку он тоже находится в Москве…
   — В Москве? — вскрикнул Мамалыга, решив, что он ослышался.
   — Да, в Москве, — ответил Бахметьев. — В отличие от вас, он приехал сюда под своей фамилией, с нашего разрешения, одним словом, вполне легально. Если вы будете настаивать на том, что он вас заставил стать шпионом, я дам вам очную ставку.
   Игорь сразу перестал кривляться и задумался. Потом, видимо, поняв, что Бахметьев сказал правду, он спокойно произнёс:
   — Вы меня огорошили. А папаша, я вижу, не дурак… Я бы хотел иметь с ним очную ставку, если это возможно…
   — Вам хочется его изобличить? — улыбнулся Бахметьев.
   — Нет, просто сказать ему всё, что я о нём думаю, — тоже с улыбкой ответил Игорь, и Бахметьева перевернуло от этой холодной, циничной улыбки.
   На следующий день Бахметьев вызвал старика Мамалыгу и начал беседовать с ним. Узнав, что ему предстоит встреча с сыном, Мамалыга заплакал от радости.
   — Благодарствуйте, век не забуду! — пролепетал он. — Вы уж разрешите, гражданин следователь, ему кое-что из продуктов захватить… Ах, Игорёк, Игорёк, сыночек ты мой!..
   Бахметьеву стало не по себе. Он видел, что старик искренне беспокоится о сыне, и понимал, что именно отцовское чувство помогло Мамалыге порвать с американцами и вернуться на Родину. Но ведь Мамалыга сам растлил душу своего сына, подав ему пример своим предательством и службой сначала у гитлеровцев, а затем в американской разведке. Теперь пришёл час расплаты.
***
   На следующий день Игорю Мамалыге была дана очная ставка с его отцом.
   Когда старик Мамалыга вошёл в кабинет Бахметьева, Игорь сидел перед столом следователя. Увидев сына, Мамалыга всхлипнул и пролепетал:
   — Игорёк, посмотри, это ведь я!..
   Игорь медленно повернул голову в сторону отца и процедил сквозь зубы:
   — Ну и что следует из этого факта, папахен?
   Мамалыга, поражённый не столько тем, что было сказано, сколько тем, как это было сказано, невольно остановился посреди кабинета и растерянно пролепетал:
   — Гражданин следователь, я могу… это… Поцеловать сына…
   — Пожалуйста, — ответил Бахметьев. — Не возражаю.
   Мамалыга неуверенно подошёл к сидящему Игорю и протянул к нему руки, желая обнять. Игорь с усмешкой отвёл его руки.
   — К чему эти нежности при нашей бедности, — произнёс он. — У нас ведь не свидание, а очная ставка, насколько я понимаю. Я сам просил об этом следователя, он согласился.
   — Игорёк, какая очная ставка, да что ты? — пробормотал Мамалыга. — Не чужие ведь мы!..
   — Какая очная ставка? — спросил Игорь. — А вот сейчас увидите, уважаемый родитель…
   — Вы по-прежнему настаиваете на очной ставке, Игорь Мамалыга? — подчёркнуто официальным тоном спросил Бахметьев.
   — Да, настаиваю, — ответил Игорь.
   — Что ж, это ваше процессуальное право, — заметил Бахметьев и, обращаясь к старику, произнёс: — Садитесь, пожалуйста, вот здесь, напротив Игоря Мамалыги.
   Мамалыга сел, отёр платком пот, выступивший на лбу, и тихо сказал:
   — Слушаю, что прикажете?
   — У вас имеются личные счёты с арестованным Игорем Мамалыгой?
   — Нет… Какие же могут быть счёты, ведь он мне сыном приходится.
   — Понимаю, а у вас, обвиняемый Игорь Мамалыга, имеются личные счёты со своим отцом, вызванным на очную ставку с вами?
   — Какой он мне отец? — воскликнул Игорь. — Подстрекатель он, а не отец!.. Это он из меня шпиона сделал, он!.. Так и запишите!..
   — Всё, что будет сказано на очной ставке вами обоими, будет зафиксировано, — сказал Бахметьев. — Можете об этом не беспокоиться. Итак, вы заявили, что стали шпионом по настоянию своего отца. Я верно вас понял?
   — Верно. Именно так и было, — ответил Игорь. — Сначала он меня заставил стать провокатором в лагере перемещённых лиц, а потом потребовал, чтобы я согласился поехать в Москву под видом Коли Леонтьева.
   — Гражданин Мамалыга, — обратился Бахметьев к старику, — вы подтверждаете показания своего сына?
   — Я не знаю… Я… Если так нужно, могу подтвердить… Если ему так нужно…
   — Гражданин Мамалыга, нельзя так ставить вопрос. Я спрашиваю: было или не было то, что сказал ваш сын. Если это было — подтверждайте, если этого не было — отрицайте.
   — А как лучше для… для него? — спросил, задыхаясь от волнения, старик.
   — И для него, и для вас лучше всего показывать правду, — ответил Бахметьев. — И следствию тоже нужна только правда. Это единственное, что я могу ответить на ваш вопрос. Больше прошу мне вопросов не задавать, вы должны сами отвечать на вопросы.
   Мамалыга закрыл лицо руками и зарыдал. Игорь, не глядя в сторону отца, сидел молча, с бледным от волнения лицом. Бахметьев заметил это и тоже молчал, стараясь разгадать, почему побледнел Игорь. Потому ли, что его нервы в конце концов не выдержали и ему стало жаль отца, или потому, что в эти минуты он опасался потерпеть неудачу в попытке свалить на старика часть собственной вины. В сущности, этот вопрос не был так уж важен для дела, но он занимал Бахметьева с психологической стороны: не каждый день случаются очные ставки между отцом и сыном, на которых один хочет изобличить другого…
   Долгой была пауза, и каждый из этих трёх людей, сидевших в кабинете, думал о своём. Старику Мамалыге вспомнились вдруг молодость, которой не вернёшь, и Орёл, в котором он родился, учился, работал, а потом стал немецким прислужником и предателем. И ещё вспомнился ему тот далёкий и счастливый день, когда позвонили ему из родильного дома и поздравили с сыном. И вот через несколько дней он поехал за женой и сынишкой и вынес его на руках, а жена всё говорила: “Осторожнее, не оступись, уронишь маленького”… А он отвечал ей: “Что ты, не уроню!” — но действительно боялся уронить, и в ногах не было крепости, и почему-то дрожали руки, и он очень боялся, что это заметит молодая жена. А потом — Игорьку было уже пять лет — поехали они как-то летом в тургеневское Лутовиново, долго бродили по аллеям парка, сидели у дуба, который так любил Иван Сергеевич, ходили по комнатам музея, разглядывая письма, пожелтевшие от времени, старинные миниатюры на стенах и стол, за которым были написаны “Записки охотника”.
   Игорёк, мягко топая ножками, всё спрашивал: “А это что?”, “А кто этот дядя?”, “А это почему?” — и, не дожидаясь ответа, задавал следующий вопрос. Какой вопрос он задаст теперь, на этой страшной очной ставке с отцом, которую сам потребовал, да, да, сам!..
   И ещё вспомнилось старику Мамалыге, как тогда, в одной из комнат тургеневского дома в Лутовинове, прочёл он слова: “Россия без каждого из нас обойтись может, но никто из нас без неё не может обойтись. Горе тому, кто это думает, двойное горе тому, кто действительно без неё обходится”…
   Ещё тогда, много лет тому назад, запомнились ему эти вещие тургеневские слова, и вот теперь, на закате лет, после всего, что случилось за эти годы, он ясно видит стену, на которой висела карточка с этими словами, написанными тушью. Почему он не помнил об этих словах в тот чёрный год, когда пошёл служить в “русскую полицию”? А ведь всё, решительно всё, что происходило все эти годы: и бегство по чужим, неприветливым немецким городам, и бараки, в которых приходилось ютиться, и презрительные окрики Гревса, и хамство Пивницкого, и помещение сына в лагерь для провокации и предательства, а потом отправка в Москву для шпионажа, и сын, сидящий теперь напротив него и кричащий ему в лицо: “Это он из меня шпиона сделал!” — всё это подтверждает вещие слова Тургенева — “двойное горе тому, кто действительно без неё обходится”…
   Наступила расплата за то, что он, русский человек, посмел забыть об этих словах!..
   — Итак, Мамалыга, вы подтверждаете или отрицаете показания своего сына? — донёсся вдруг спокойный голос Бахметьева.
   Старик Мамалыга поднял голову, будто очнувшись, и ответил на заданный ему вопрос довольно странно:
   — Да, да… он был прав… Двойное горе тому, кто действительно без неё обходится…
   — Кто был прав? — спросил Бахметьев.
   — Он… Иван Сергеевич Тургенев… — пробормотал Мамалыга и, неожиданно захрипев, с остановившимися глазами медленно сполз со стула.

Доктор Али Хаджар

   На последнюю радиограмму Грейвуда Маккензи ответил, что по приказанию шефа вылетает в Нюрнберг с “новым вариантом”.
   Получив это сообщение, Грейвуд четырхнулся: что это за новый вариант, кмкие ещё идеи пришли в голову шефу и этому кретину Маккензи?
   Грейвуд провёл бессонную ночь, ломая голову над вопросом: зачем и для чего прилетает Маккензи? Он строил всевозможные предположения, но менее всего могло ему прийти в голову то, в связи с чем прилетел Маккензи.
   Ещё на аэродроме Маккензи, только выйдя из самолёта и поздоровавшись с Грейвудом, многозначительно произнёс:
   — Ну, могу вас поздравить, милейший Грейвуд, я привёз вам приятные новости…
   — О чём идёт речь, генерал? — не очень радостно спросил Грейвуд, зная, что Маккензи имеет привычку сообщать неприятности с самым радостным видом.
   — Потом, потом, не всё сразу. Сначала поужинаем, а затем я всё вам расскажу… Будете довольны!..
   У Грейвуда ёкнуло сердце.
   Уже на вилле, с аппетитом поужинав, Маккензи закурил сигару и, плотно притворив дверь, весело сказал:
   — Ну, старина, вы так славно меня накормили, что больше не стану вас мучить. Слушайте меня внимательно…
   — Я всегда внимательно слушаю вас, генерал.
   — Принято решение — вы поедете в Москву для руководства всей операцией. Рассчитывать на одного Крашке глупо. Здесь нужны вы, с вашим опытом и талантом подлинного разведчика…
   — В Москву?! — почти с отчаянием воскликнул Грейвуд. — Я ничего там не забыл!.. Зачем мне туда ехать?
   Маккензи улыбнулся.
   — Что с вами, парень? — произнёс он. — Не слышу энтузиазма в вашем голосе… Вам оказывается величайшее доверие… Вам даётся ответственнейшее поручение… На вашем месте я пришёл бы в восторг!.. Вам можно только позавидовать…
   — Под какой крышей я туда поеду? — уныло спросил Грейвуд. — Всё не так просто, как вам кажется, генерал. Надеюсь, что мне будет обеспечена, по крайней мере, дипломатическая неприкосновенность?
   — Это вас только свяжет, — быстро ответил Маккензи. — Есть гораздо лучший вариант…
   — Именно?
   — Вы поедете как иранский хайямовед доктор Али Хаджар.
   — Хайямовед? Что это такое?
   — Специалист по Омару Хайяму. Был такой великий персидский поэт. Всего восемьсот с лишним лет тому назад. В Москве будет конгресс хайямоведов. Мы вспомнили, что вы много лет работали в Иране и хорошо знаете язык. Готовьте речь для выступления — вас будут слушать хайямоведы всего мира…
   — Позвольте, я не настолько знаю Хайяма, чтобы выступать, — с отчаянием воскликнул Грейвуд.
   — Зато у вас смуглая кожа и знание языка, — ответил Маккензи. — Я, например, изучил Льва Толстого в пять дней. Так это же всё-таки граф Толстой, а не какой-то перс, которого, может быть, вообще не существовало…
   — Не знаю, право, — бормотал Грейвуд. — Речь на конгрессе, перед хайямоведами всего света… Это так ответственно…
   — Ну и что? — рассмеялся Маккензи. — Чем больше глупостей вы там наговорите, тем больше шансов на то, что вас признают выдающимся специалистом по Омару Хайяму!.. Главное, старайтесь, чтобы вас нельзя было понять… Тогда успех обеспечен!..
   Маккензи захохотал, затянулся дымом сигары и благодушно добавил:
   — Поди, разберись через восемьсот лет!.. Короче, собирайтесь в путь, парень!.. От души вам завидую… А речь вам помогут составить, я уже дал задание…
***
   “Приятные новости”, привезённые генералом Маккензи, свалились на Гренвуда как снег на голову. Он снова провёл бессонную ночь, размышляя по поводу предстоящей и, к несчастью, явно неминуемой поездки в Москву.
   Грейвуд хорошо понимал, что решение об этой поездке окончательно и избавиться от неё невозможно. Теперь надо было тщательно, во всех деталях, обдумать, что сделать для того, чтобы эта поездка благополучно закончилась. Конечно, он предпочёл бы выехать в Москву с дипломатическим паспортом, что обеспечивало бы его неприкосновенность. Но, с другой стороны, он понимал, что по-своему прав и Маккензи, заявивший, что дипломатический паспорт только свяжет Грейвуда. Что и говорить, в оперативном отношении было гораздо выгоднее появиться в Москве в качестве одного из многочисленных делегатов конгресса. Грейвуд действительно свободно владел фарсидским языком и с этой точки зрения не беспокоился за свой доклад. Он достаточно много лет прожил в Иране, где даже подвизался в качестве шейха, ни у кого не вызывая подозрений.
   Но не менее важно было обдумать, где, когда и как организовать встречи с Игорем Мамалыгой и Крашке. Грейвуд имел представление о советской контрразведке и очень боялся её. Кроме того, поездка, совершённая им в своё время в Дебице, где он встречался с несколькими советскими людьми, и в частности, с конструктором Леонтьесым, также беспокоила его: а вдруг, чисто случайно, кто-гибудь из этих людей встретит его в Москве и сразу узнает? Вот почему Грейвуд решил отпустить усы, которых у него не было при поездке в Дебице, и вообще, по возможности, хоть немного изменить свою внешность.
   Кроме того, надо было подумать о том, кого оставить вместо себя на нюрнбергской вилле. Перебрав мысленно нескольких своих работников, Грейвуд остановился на майоре Уолтоне, который, во-первых, был более или менее в курсе всей операции, а во-вторых, отличался достаточным опытом и сообразительностью. Правда, Грейвуд знал, что майор большой любитель женщин, и с этой точки зрения в какой-то мере было рискованным оставлять его вместе с фрейлейн Эрной, которой Грейвуд всё ещё дорожил. Поэтому на всякий случай Грейвуд решил предоставить фрейлейн Эрне на время своего отсутствия отпуск, отправив её к родителям.
   На следующий день за утренним завтраком Грейвуд предложил генералу Маккензи кандидатуру Уолтона, и Маккензи сразу принял её. Уолтон был вызван из Берлина, и Грейвуд в течение двух дней ввёл его в курс дел, после чего вылетел из Нюрнберга.
   Для большей достоверности “легенды” с иранским доктором Али Хаджаром Грейвуд решил сначала отправиться в Тегеран и уже оттуда выехать на конгресс в Москву.
   Так он поступил, и за два дня до открытия в Москве конгресса, посвящённого Омару Хайяму, прилетел из Тегерана в столицу Советского Союза.
   Его, как всех других делегатов конгресса, встретили тепло и поместили в отеле “Националь”, где почти целый этаж был занят делегатами конгресса, прибывшими почти из всех стран мира.
   За это время Грейвуд проштудировал литературу о великом персидском поэте, выучил на память много его стихов и, познакомившись со своими коллегами по конгрессу, мог теперь с учёным видом говорить с ними о биографии и творчестве Омара Хайяма.
   Внешность и чисто восточная вежливость Грейвуда, отличное знание фарсидского языка, красная феска, в которой он обычно появлялся, и даже янтарные чётки, которые он всегда перебирал, а также вовремя и умело вставляемые в разговоры замечания о творчестве Омара Хайяма вызвали к Грейвуду уважительное отношение со стороны делегатов конгресса.
   Помимо французских, британских, бельгийских, голландских и других делегатов конгресса, Грейвуд познакомился и с американскими делегатами. Их было трое, и все они являлись подлинными знатоками древневосточной поэзии, энтузиастами своего дела, и в свою очередь с интересом слушали, как выразительно читает в подлиннике стихи Омара Хайяма доктор Али Хаджар.
   Кстати, как это ни странно, на конгрессе Иран представлял только он один. Дело в том, что, благодаря принятым американской разведкой мерам, иранский делегат, который должен был поехать на конгресс, в последний момент был задержан под благовидным предлогом в Ширазе, где он постоянно жил и работал, и таким образом выехать на конгресс не смог. Разумеется, этот подлинный иранский хайямовед меньше всего мог предположить, что задержка с его выездом в Москву вызвана тем, что туда поедет доктор Али Хаджар.
   Как и все иностранные делегаты, Грейвуд оценил великолепную организацию конгресса, гостеприимство советских ирановедов и абсолютную свободу, которая была предоставлена делегатам. Они могли в свободные от конгресса часы осматривать Москву и её окрестности, знакомиться с музеями, посещать театры и клубы, и были во всех отношениях предоставлены самим себе.
   В первые дни Грейвуду ещё казалось, что за участниками конгресса ведётся какое-то наблюдение, но потом, приглядевшись, он увидел, что его опасения напрасны и что ни за ним, ни за другими делегатами конгресса никакого наблюдения нет.
   Убедившись в этом, Грейвуд решил встретиться со своими подопечными. Ещё перед выездом в Москву он договорился с генералом Маккензи, что никакой связи с работниками американской разведки, находящимися в Москве, как и с американским посольством, он иметь не будет, и теперь, очень довольный своим решением, Грейвуд начал действовать самостоятельно.
   Однажды под видом загородной прогулки он поехал в Малаховку, где, соблюдая все предосторожности, встретился с Крашке.
   Увидев полковника Грейвуда, Крашке на некоторое время лишился дара речи — настолько это было для него неожиданно. Грейвуд с трудом его успокоил и начал выяснять положение дел.
   Крашке рассказал Грейвуду о своих встречах с Игорем и о том, что, по его мнению, пока всё идёт благополучно.
   Было условлено, что через пару дней Крашке организует встречу Грейвуда с Игорем.
   Доклад Крашке ещё больше успокоил Грейвуда.
   Стоял весёлый солнечный день, и Крашке решил проводить Грейвуда до станции, но Грейвуд предусмотрительно отказался, решив, что на всякий случай надо соблюдать максимальную осторожность.
   Они вышли из дачи, в которой жил Крашке, и простились у калитки. На улице посёлка никого не было — это порадовало Грейвуда.
   — Здесь очень мило, — сказал он.
   — Да, здесь спокойно, — согласился Крашке. — И абсолютная уверенность, что за тобой никто не следит.
   Но Крашке ошибался: именно в тот момент, когда он и Грейвуд стояли за распахнутой калиткой, их сфотографировал проживавший напротив седоусый Семён Петрович, осуществлявший наблюдение за Крашке.
   И на следующий день на столе Бахметьева лежал фотоснимок, сделанный при помощи сильного телеобъектива.
   Установить личность человека, который посетил Крашке, не составляло большого труда. Теперь не оставалось сомнений: полковник Грейвуд находится в Москве.

Крах доктора Али Хаджара

   Бахметьев связался по телефону с Ларцевым и они решили, что Грейвуда необходимо арестовать.
   Это произошло в тот самый день, когда Грейвуд выступал на конгрессе хайямоведов.
   В Колонном зале Дома союзов, где происходил конгресс, было много публики. Грейвуд стоял на трибуне и очень выразительно читал свой доклад о жизни и творчестве Омара Хайяма. Он произносил его на фарсидском языке и по ходу доклада цитировал стихи великого поэта. Грейвуд отлично читал стихи и, хотя многие из сидевших в зале не знали фарсидского языка, но музыка стихов Омара Хайяма доходила до них, и Грейвуд имел успех.