Теперь Тихонов мчался в Эйзенах, чтобы тоже выполнить свой братский долг: найти семью Вильгельма Шульца и рассказать ей о том, где, за что и как он погиб.
   Приехав в Эйзенах, Тихонов с немалым трудом разыскал там вдову Шульца — Эрну Шульц, только что освобождённую из концлагеря, куда она была заключена за подвиг своего мужа, и её десятилетнего сынишку Германа, голубоглазого, как и его покойный отец, мальчугана.
   Почти целый день провёл полковник Тихонов в маленьком убогом домишке на самой окраине Эйзенаха. Соседи, удивлённые тем, что русский “герр оберст” уделяет такое внимание этой вовсе не знатной семье, ничего не могли понять, а вечером, когда Тихонов уезжал и его провожали Эрна и Герман, ещё более удивились, увидев, как мальчуган с глазами, полными слёз, целует советского полковника, а тот в свою очередь не может от него оторваться и тоже подозрительно кашляет и вытирает платком глаза.
   И когда машина Тихонова скрылась за поворотом и соседи подошли к фрау Эрне выяснить, что ж это был за визит, вдова им строго ответила:
   — Герр оберст приехал, чтобы сообщить сыну Вильгельма Вольфганга Шульца, что его отец погиб как честный немец и настоящий коммунист.
   И она, махнув рукой, ушла, пошатываясь, в дом.
   А голубоглазый Герман показал своим сверстникам, не давая в руки, пятиконечную красную звёздочку и, впервые не стыдясь своих слёз, сказал так:
   — Герр оберст отдал мне эту красную звёздочку. За неё погиб мой отец. Теперь она моя, и, если потребуется, я тоже сумею за неё постоять…

Часть вторая
В дни войны

Дорожная встреча

   Леонтьев проснулся оттого, что во сне ощутил на себе чей-то пристальный, холодный взгляд. Но в купе международного вагона, кроме него, никого не было. Дверь по-прежнему была заперта, и на ней успокоительно позвякивала предохранительная цепочка. Поезд мчался, мягко постукивая на стыках рельсов. Было очень поздно — вероятно, часов около трёх. За тёмным окном куда-то стремительно неслась ночь; выл ветер, изредка проносились тусклые огоньки разъездов и полустанков, смутно мелькали во мраке телеграфные столбы, словно кланяясь на лету.
   Купе было слабо освещено синей ночной лампочкой, но и этого света было достаточно Леонтьеву, чтобы убедиться, что он один.
   Заснуть уже не удавалось. Тревога, столь внезапно и властно разбудившая Леонтьева, не проходила… По привычке, установившейся в последнее время, он прежде всего ощупал изголовье постели, проверяя, на месте ли портфель, в котором хранились некоторые чертежи и расчёты его нового орудия. Портфель оказался на месте. Дверь была на замке. Ничего необычного не случилось. И всё-таки Леонтьев явственно, почти физически, ощущал прикосновение чужого, холодного, внимательного взгляда, и это очень тревожило его.
   Тревога эта не была неожиданной для Леонтьева. В последние месяцы у него появилось ничем не объяснимое беспокойное чувство: ему казалось, что он находится под чьим-то неослабным и настойчивым наблюдением. Началось это после того, как на завод пришло из Москвы сообщение о предстоящим испытании орудия, сконструированного Леонтьевым.
   Может быть, именно потому, что новому орудию придавалось особое значение, конструктор в последнее время чувствовал постоянное острое беспокойство. Леонтьев был осторожен в знакомствах, сдержан в разговорах; он вёл замкнутый образ жизни. На заводе его окружали люди, которых он знал много лет. Казалось, и на работе, и дома ничего не давало оснований для беспокойства. И всё-таки Леонтьев не мог забыть того, что произошло в мае 1941 года с его чертежами, и ему было не по себе.
   Два дня назад, вечером, Леонтьев выехал в Москву, куда он был срочно вызван для участия в первом испытании своего орудия. Он захватил с собой только самые необходимые расчёты и два чертежа. Человеку непосвящённому, не располагающему остальными данными, эти документы сами по себе не могли ничего раскрыть. И всё же директор завода, провожавший Леонтьева, шепнул ему на прощание, чтобы он не забыл запереть дверь купе на предохранительную цепочку, а начальник спецотдела уговорил Леонтьева захватить с собой маузер.
   Первая ночь прошла спокойно. Леонтьев, уставший от множества хлопот, вызванных внезапным отъездом, спал, как в юности, беспробудно и сладко. Дирекция обеспечила ему отдельное купе, и он благодаря этому был освобождён от утомительной необходимости присматриваться к случайным попутчикам и быть всё время настороже.
   Утром Леонтьев проснулся и поглядел в окно. Поезд стоял на какой-то станции. Леонтьев быстро оделся и вышел прогуляться по перрону. Портфель он захватил с собой. Уже выйдя из вагона, он почувствовал, что хочет курить и вспомнил, что оставил портсигар в купе. Вернувшись в вагон, Леонтьев открыл дверь из тамбура в коридор и скорее ощутил, чем увидел, тень, скользнувшую из его купе в противоположный конец вагона… Леонтьев бросился к себе. Дверь купе, видимо, поспешно распахнутая за мгновение до этого, ещё качалась на своих петлях. Но в самом купе всё было в порядке, и забытый портсигар мирно поблескивал на плюшевой подушке дивана. Чемодан тоже был на месте. Леонтьев бросился к окну, но, кроме спокойно гуляющих пассажиров, никого не увидел. Тогда он побежал к тамбуру, куда так быстро скрылась мелькнувшая тень; дверь в тамбур оказалась запертой. Леонтьев вызвал проводника и сказал ему, что какой-то неизвестный только что выбежал из его купе.
   Проводник внимательно выслушал Леонтьева, а затем посмотрел на него пристально, как на человека, который, по-видимому, хватил лишнего.
   — Не иначе как вам померещилось, товарищ пассажир, — сказал он, наконец убедившись, что Леонтьев абсолютно трезв. — Может, со сна… Но только дверь в тамбур всё время закрыта, и в коридоре не было ни души. А насчёт вещичек не беспокойтесь — у нас не уведут. Мы с напарником днём и ночью дежурим. У нас насчёт этого строго… Постель убрать, или ещё соснёте?
   После этого происшествия тревога уже не оставляла Леонтьева. День тянулся томительно и нудно. К вечеру, выйдя в коридор, Леонтьев увидел своих соседок из смежного купе — двух женщин, ехавших вместе с ним из Челябинска. Одна из них — уже совсем пожилая, с тонкими чертами когда-то красивого лица. Другая — молодая интересная женщина — была очень бледна и часто выходила в коридор курить. Женщины, по-видимому, познакомились уже в пути: Леонтьев слышал, как они рассказывали друг другу о себе.
   Пожилая женщина была из Ленинграда. Она тревожилась о муже, который остался там и от которого она давно уже не имела никаких известий. Вторая пассажирка её успокаивала.
   — Право, не надо так волноваться, — говорила она очень мягко пожилой ленинградке. — Знаете ведь как теперь с почтой. И потом, почему обязательно предполагать дурное? Ведь вы сами говорите, что у вашего мужа много друзей. Случись с ним что-нибудь — неужели бы вам не сообщили? Наконец, вас известили бы с места его работы. Поберегите себя, нельзя же без конца плакать. Тем более, что пока для этого нет никаких оснований…
   — Чувствую, сердцем чувствую, дорогая, — отвечала сквозь слёзы ленинградка. — Меня никогда не обманывало предчувствие. Нет уж, боюсь, не видать мне больше Сергея Платоновича… Как я его уговаривала эвакуироваться! Ведь и возраст уже такой, и здоровье уже не то… Ни за что не хотел. “Я, говорит, Маша, не уеду из родного города. Сорок лет в Технологическом институте провёл и никуда отсюда не уеду…”
   Услышав имя Сергея Платоновича в связи с Технологическим институтом, Леонтьев насторожился. Он сам в своё время окончил этот институт и близко знал старейшего профессора кафедры сопротивления материалов Сергея Платоновича Зубова.
   Леонтьев обратился к разговаривающим пассажиркам.
   — Простите, — сказал он, — но я невольно услыхал ваш разговор. Не о Сергее ли Платоновиче Зубове идёт речь? Я его отлично знаю.
   Ленинградка удивлённо посмотрела на Леонтьева, ответила:
   — Сергей Платонович Зубов — мой муж. А вы откуда его знаете?
   — Как же, — с радостью воскликнул Леонтьев, — ведь я в Технологическом учился! Сергей Платонович — мой учитель и, смею сказать, старинный друг. Я и аспирантом у него в своё время был. Моя фамилия Леонтьев.
   — Леонтьев? — взволнованно воскликнула женщина. — Коля Леонтьев? Голубчик вы мой, да я отлично знаю вас по рассказам Сергея Платоновича. Ведь вы были любимым его учеником! Он так часто вспоминал вас…
   Завязался оживлённый разговор. Леонтьев и Мария Сергеевна — так звали Зубову — начали вспоминать давно минувшие годы, нашли множество общих знакомых, а потом заговорили о Ленинграде. Как это всегда бывает со старыми ленинградцами, они сразу подружились, обоим взгрустнулось, оба повздыхали о любимом городе, а Мария Сергеевна не выдержала — всплакнула.
   Леонтьев давно покинул Ленинград и уже несколько лет ничего не слышал о профессоре Зубове. Мария Сергеевна сообщила, что последнее письмо она получила от профессора три месяца назад и с того времени никаких сведений о нём не имеет. Николай Петрович старался успокоить её, но она упорно твердила, что предчувствует недоброе.
   Мария Сергеевна познакомила Леонтьева со своей спутницей, Натальей Михайловной, которая оказалась женой московского врача. Наталья Михайловна отошла в сторону, когда старые ленинградцы предались воспоминаниям, а потом все трое перешли в соседнее купе, мигом соорудив лёгкий ужин. У Леонтьева нашлась бутылка вина, и вечер прошёл очень хорошо. Мария Сергеевна сразу как-то помолодела; она оказалась живой и умной собеседницей и очень понравилась Леонтьеву. Симпатична была и Наталья Михайловна — застенчивая, тихая, немногословная женщина.
   Был уже первый час ночи, когда Леонтьев пожелал спутницам спокойного сна и ушёл к себе в купе. Но, странное дело, едва он остался один, как то же смутное, тяжёлое беспокойство вновь овладело им. Он запер дверь, разделся, выкурил папиросу, попытался вновь перебрать в памяти воспоминания далёких студенческих лет, но какая-то тревога, переходившая в страх, неустанно томила его.
   “Что со мной делается? — спрашивал себя Леонтьев. — Что это: нервы, усталость? Или в самом деле меня подстерегает какая-то беда, какое-то несчастье?”
   Так и не ответив себе на этот вопрос, он наконец уснул тяжёлым, тревожным сном человека, не знающего, что принесёт ему пробуждение.
   И вот поздно ночью его опять разбудило явственное ощущение чьего-то пристального, цепкого взгляда. Леонтьев сел и начал размышлять, откуда за ним могли наблюдать. Он открыл дверь в коридор, но там никого не было. Лёгкий шорох в туалетном отделении привлёк его внимание. Он неслышно подошёл к двери этого отделения и внезапно с силой рванул её. За дверью, прислонившись к умывальнику, стояла Наталья Михайловна.
   — Простите меня, бога ради, — сказала она, — я хотела посмотреть, не спите ли вы, и, вероятно, разбудила вас. Нет ли у вас пирамидона? У Марии Сергеевны страшно разболелась голова. Встреча с вами, по-видимому, взволновала её.
   — К сожалению, нет, — ответил Леонтьев, сразу успокоившись. — Может быть, спросить проводника?
   — Не беспокойтесь, голубчик, — донёсся из купе слабый голос Марии Сергеевны, — мне, кажется, становится легче. Ложитесь-ка лучше спать. И вы, Наталья Михайловна, тоже.
***
   Москва встретила Леонтьева обычной сутолокой, воем автомобильных сирен и каким-то новым, суровым обличием. На улицах было много военных, все куда-то деловито спешили, почти у всех были сосредоточённые, строгие лица.
   У вокзала Леонтьева ожидала машина, присланная за ним из наркомата. Леонтьев предложил своим спутницам подвезти их. Наталья Михайловна отказалась: её встречал какой-то родственник. Мария Сергеевна попросила подвезти её до гостиницы “Москва”, где она рассчитывала остановиться и где Леонтьеву был забронирован номер.
   В гостинице Леонтьев простился с Марией Сергеевной; они договорились созвониться по телефону. Умывшись с дороги, Леонтьев вышел на улицу и поехал в наркомат, где его уже ожидали.

Испытание

   Испытание орудия началось в девять часов на одном из подмосковных полигонов, где к этому времени собрались представители наркомата, несколько генералов-артиллеристов, инженеры завода, изготовившего опытный образец.
   Леонтьев приехал раньше всех. Он проинструктировал орудийный расчёт и сам проверил, как работают вспомогательные приборы. Весь предыдущий день Леонтьев провёл на заводе, придирчиво рассматривал орудие, ругался с инженерами, заменившими какую-то латунную деталь лафета нержавеющей сталью, и ругался зря. Для орудия и его поражающих свойств это не имело решительно никакого значения, но Леонтьеву хотелось, чтобы его первенец, помимо прочего, был ещё и красив.
   И вот наступила долгожданная, радостная и волнующая минута. Все собрались у орудия. Разговоры затихли. Леонтьев осторожно снял с орудия чехол. Огромный серый ствол строго всматривался в далёкий горизонт. Один из генералов заглянул внутрь ствола, чтобы посмотреть нарезку, и только молча покачал головой: никакой нарезки внутри ствола не было.
   — Тут совсем другой принцип, товарищ генерал… — улыбнулся Леонтьев, заметив его недоумение. — Разрешите начинать?
   — Пожалуй, начнём, — сказал представитель наркомата.
   Все, кроме Леонтьева, отошли от орудия. Леонтьев нажал кнопку управления, и снаряды, уложенные на какую-то ленту, похожую на заводской конвейер, с мягким шорохом понеслись в раскрывшуюся магазинную часть орудия.
   Через секунду фантастические огненные шары с душераздирающим скрежетом и воем полетели в воздух. В багровом пламени разрывов возникали бесчисленные вспышки, и, казалось, огненные языки, стремительно множась, зажгут весь горизонт.
   Через несколько минут объекты обстрела, расположенные на расстоянии пяти километров от орудия, были полностью уничтожены.
   Леонтьев стоял бледный, не отрывая глаз от своего первенца.
   Когда всё стихло, члены испытательной комиссии подошли к конструктору. Никому не хотелось начинать с обычных поздравлений: настолько все были взволнованы и потрясены. С минуту царило неловкое молчание, но сам Леонтьев даже не замечал этого: он был целиком погружён в свои мысли. Как всякий одарённый человек, он никогда не удовлетворялся достигнутым и сейчас, убедившись в безотказной работе орудия, уже думал о том, как увеличить вдвое, втрое, в несколько раз его скорострельность.
   Наконец один из генералов подошёл к Леонтьеву, молча обнял его и поцеловал.
   — Спасибо, — тихо, почти шёпотом, сказал он, — четверть века отдал я артиллерии, но до сих пор ничего подобного не видывал, ни о чём таком не слыхивал и, каюсь, ни о чём подобном не мечтал.
   И, обращаясь к остальным, добавил:
   — Думаю, что испытание можно считать законченным. Теперь главное — запустить орудие в серийное производство.
   Уже на обратном пути в город один из инженеров наркомата, ехавший в машине вместе с Леонтьевым, вдруг спросил:
   — А вы меня, товарищ Леонтьев, не узнаёте? Ведь я тоже Техноложку кончил. Правда, вы были на два курса впереди, но я помню вас отлично. Вы ведь потом аспирантом были у Зубова. Хороший был старик.
   — А что с ним? — сразу спросил Леонтьев.
   — Он умер ещё в самом начале войны, — ответил инженер. — Сначала супруга его скончалась, Мария Сергеевна, славная такая была женщина, ну а потом и сам старик не выдержал; после смерти жены он очень горевал…
   — Позвольте, — перебил его Леонтьев, ничего не понимая. — Ведь жена Зубова жива, да и сам он ещё три месяца назад писал ей…
   — Что вы! — возразил инженер. — Об их смерти мне рассказывал товарищ. Он был их соседом по дому.
   Леонтьев с трудом удержался от рассказа о своей дорожной встрече. Потом он подумал, что всё это очень подозрительно и странно, и решил сообщить в следственные органы о необычайном случае.
   Приехав в гостиницу, он прежде всего подошёл к дежурному администратору и спросил, в каком номере живёт гражданка Зубова. Администратор проверил по книге и ответил:
   — Зубова Мария Сергеевна, жена профессора из Ленинграда, занимает пятьсот шестой номер.
   “Что же это такое? — размышлял Леонтьев, придя к себе в номер. — Кто из них лжёт? Зубова или этот инженер из наркомата? Правда, инженер говорит с чужих слов. Но если он прав, то кто же в таком случае эта женщина, и зачем она присвоила себе имя умершей? Где она получила паспорт Зубовой? Ведь в гостинице могут прописать только по паспорту”.
   Первой мыслью Леонтьева было поехать в НКВД и там рассказать обо всём. Но потом он решил, что это преждевременно и серьёзных оснований для обращения в НКВД у него пока нет, да и женщина эта всем своим обликом внушала ему полное доверие.
   “В самом деле, — думал он, — ничего ведь ещё не произошло, ничего не стряслось, может быть, всё это недоразумение или, наконец, выдумка этого инженера, которого, кстати, я решительно не помню… Стоит ли, не посмотрев в святцы, трезвонить во все колокола? Подумают, что я нервный идиот. Нет, не пойду”.
   И не пошёл.
   Устав после испытания орудия и всех связанных с этим волнений, Леонтьев прилёг отдохнуть. Но едва он задремал, как его разбудил телефонный звонок. Леонтьев взял трубку и услышал голос Марии Сергеевны.
   — Куда же это вы, голубчик, запропастились? — спросила она с добродушной простотой, которая так шла к ней. — Небось нашли более молодую даму?
   Леонтьев объяснил, что был занят делами, и в свою очередь спросил, нет ли каких-либо вестей о Сергее Платоновиче.
   — Пока ничего не знаю, — ответила Мария Сергеевна. — Обещали мне общие знакомые навести справки, да ведь это теперь не так просто. Подожду ещё несколько дней, а там буду хлопотать о разрешении ехать в Ленинград, несмотря на блокаду. А вы что делаете? Не зайдёте ли чайку попить? У меня с собой банка варенья, ещё довоенного, приходите — угощу.
   Леонтьеву было интересно с ней поговорить, и он принял приглашение. Мария Сергеевна встретила его по-домашнему, в капоте.
   Сидя против этой пожилой женщины, слушая её добродушную болтовню, глядя в её милое, спокойное, открытое лицо со смеющимися глазами и какими-то ласковыми, совсем материнскими морщинками, Леонтьев окончательно убедился, что инженер неправ и что она — именно Мария Сергеевна Зубова. Эта уверенность особенно окрепла после того, как Мария Сергеевна в разговоре, вновь вернувшись к своим семейным делам, обнаружила такую осведомлённость о привычках и характере Зубова, какой мог обладать только близкий ему человек. В разговоре она — это пришлось кстати — достала из чемодана и показала Леонтьеву портрет Сергея Платоновича Зубова.
   С другой стороны, Леонтьев заметил, что она не проявляла ни малейшего интереса к его делам и, по-видимому, даже не представляла себе, что он давно перешёл от научно-исследовательской деятельности к работе в военной промышленности.
   Просидев у Марии Сергеевны около двух часов, Леонтьев простился с нею и, вернувшись к себе в номер, лёг спать.

Поездка в Софию

   В тот самый день, когда состоялось испытание нового орудия, — в тот самый день, около семи часов вечера, экспресс Стамбул — София подошёл к небольшому дебаркадеру софийского вокзала. Как всегда по прибытии заграничного поезда, чинные болгарские полицейские вошли в спальный вагон и получили у толстого проводника в коричневой униформе паспорта приехавших иностранцев. На этот раз их приехало не много — пять человек: два немецких инженера с подозрительной военной выправкой, турецкий журналист с испитым лицом, какой-то толстый, весь лоснящийся грек и румынский коммерсант Петронеску, поджарый, немолодой уже человек с большим рубцом на левой щеке.
   Старший из полицейских, взяв под козырёк, приветствовал приезжих и объяснил им, что паспорта они получат на следующий день в управлении софийской полиции, причём если господа не пожелают себя утруждать, то могут прислать кого-либо из сотрудников гостиницы, в которой “почтенным приезжим угодно будет остановиться”. Поблагодарив вежливого полицейского, Петронеску вышел на перрон. Носильщик, мальчишка лет тринадцати в пёстро заплатанных штанах, нёс за ним чемодан.
   Выйдя на перрон, Петронеску закурил. Он давно не был в Софии и не очень любил этот город. Последние месяцы он прожил в Турции, которую хорошо знал. Ему приходилось там бывать ещё в дни своей молодости, в период войны 1914 — 1918 годов.
   В Софию он выехал внезапно. Ещё вчера, стоя на перроне анкарского вокзала в Стамбуле, Петронеску мысленно прощался с этим городом. События складывались таким образом, что надо было из него на некоторое время исчезнуть, не говоря уже о делах, которые ждали в Софии.
   Вечерний Стамбул дымился в лучах заката. Огромное красное солнце купалось в Золотом Роге. Белые румынские пароходы, застигнутые войной в Стамбульском порту и застрявшие там до лучших времён, чуть покачивались на якорях. Город шумел, суетился, пел, смеялся, плакал, бранился и блистал всеми цветами радуги. К пристани в Галате со всех сторон ползли через бухту юркие, канареечного цвета пароходики, как их там называют, — шеркеты. Новый город амфитеатром спускался к набережным, струясь разноцветными потоками улиц, автомобилей и маленьких вагончиков трамвая, похожих издали на майских жуков.
   На привокзальной стороне, у моста, ещё кипел Рыбный базар. На нём толкались, ссорились, шумели, торговались, кричали на всех языках турки, греки, левантинцы, армяне, евреи, румыны. На прилавках, лотках и в палатках лежали апельсины и финики, маслины, битая птица, омары величиной с доброго поросёнка, морские петухи с лазоревыми плавниками, рыба-меч с длинным, в метр, костяным, похожим на рапиру носом, плоская уродливая коричневая камбала, золотистая барабулька и прочие дары трёх морей — Чёрного, Мраморного и Средиземного. Во всех направлениях быстро шагали грузчики, тащившие на плечах огромные плетёные корзины со всякой морской живностью, только что подвезённой на рыбачьих фелюгах.
   В другой части базара торговали смирнскими коврами и розовым маслом, дублёными кожами и цветными шалями, медными сковородами и чайниками, древними, зелёными от старости монетами, пёстрыми ситцами и шелками.
   От шума и гортанных выкриков, разноцветных костюмов, многокрасочных тканей, суеты и многоголосицы, острых рыбных и фруктовых запахов, назойливых приставаний нищих и гнусавого завывания розничных торговцев туманилась и тяжелела голова, и весь базар вдруг начинал зыбко колыхаться в глазах, как будто на нём внезапно забушевал шторм. Волны лиц и звуков, цветов и запахов захлестывали прибоем прилегающие к базару кривые вонючие переулки старого города.
   Да, господин Петронеску любил этот город! Разноязычная, многоликая толпа шумно струилась по его оживлённым улицам. Греки, немцы и французы, румыны и итальянцы — кого только не занесло сюда в эти бурные военные годы!..
***
   Петронеску покинул Турцию в сложный, напряжённый момент. Шёл апрель 1942 года. Война была в самом разгаре. На востоке советские и германские армии схватились в смертельном поединке на всём протяжении тысячекилометрового фронта. Шли сражения, невиданные в истории по своим масштабам, ожесточению и потерям. Тысячи танков и самолётов были брошены в бой с обеих сторон. И в мире не было места, где не следили с трепетом и тревогой за исходом этого гигантского поединка, в котором решались судьбы мира. Да, теперь уже было понятно каждому: судьбы мира решались на обагрённых кровью русских полях.
   Турция формально не участвовала в войне. Но под прикрытием пышных заявлений о строгом нейтралитете, миролюбии и объективности турецкие дипломаты вели двойную игру. На всякий случай они заигрывали с обеими сторонами, не зная ещё, на чьей стороне будет победа.
   Вести эту политику было совсем не легко. Господин Сараджогло, турецкий министр иностранных дел, балансировал как мог. Прямо из приёмной немецкого посла фон Папена он мчался в приёмные послов союзной коалиции. Путь был недлинным — все посольства расположены в Анкаре в одном квартале, на одном и том же бульваре Ататюрка, — но сложным и скользким до чрезвычайности.
   Едва успев принести поздравления по поводу успехов немецкого оружия сухощавому, седому, подозрительному фон Папену, старому дипломатическому волку и разведчику, надо было приятно улыбаться советскому послу в связи с разгромом немцев под Москвой и успешным контрнаступлением. А главное, под шумок этих поздравлений, пожеланий и приветствий приходилось делать и осторожные заверения: дескать, мы всей душой с вами уже сегодня, но недалёк день, когда к упомянутой душе присоединятся и полтора миллиона турецких аскеров в полном походном снаряжении и с отличной выправкой. Под эти витиеватые и туманные обещания очень хотелось урвать что возможно.
   В мутном потоке такой политики развелись самые фантастические “рыбы”, и удить их съехались любители со всех концов света. “Мирный” Стамбул кишмя кишел шпионами, спекулянтами, международными авантюристами, шулерами европейского класса, кокотками всех мастей и расценок, поставщиками оружия и документов, содержателями публичных домов и специалистами по дезинформации, представителями Ватикана и торговцами живым товаром. Все отели и рестораны от Пера до Галаты были переполнены. Аппараты военных и морских атташе увеличились до предела. Спрос на дачи в Бююк-Дере — дачной местности в районе Стамбула, на берегу Босфорского пролива, — возрос необыкновенно: из Бююк-Дере узкий пролив просматривался невооружённым глазом от берега до берега.