– Наталья на проводе. Поехали, а, керя? Туда – и сразу обратно. Я отвезу тебя на пролетке, – смиренно заговорила она. – Имеющий уши да слышит меня, пропащую.
   – Да ладно, Наталья. Заезжай, керя, по холодку. Лед растаял.
   – Милый! – чирикнула она. – Я внукам своим буду рассказывать, какой ты великодушный и благородный! Лечу! Volare!
   Рука моя пошла к лимонной водке, но я остановил ее, как факир танцующую кобру. Тяжело перекрестился тою же рукою, упал на колени и через разумное усилие воли, спеша стал творить молитву.
   – Господи! Дай мне с душевным…
   «…с душевым, с душевым… в душевой…» – хихикал во мне лукавый.
   – …с душевным спокойствием встретить все, что принесет мне наступающий день. Дай мне всецело…
   «…и повсеместно, и паки, и паки… како… тако» – бубнил лукашка.
   – …дай мне всецело предаться воле Твоей святой. На всякий час сего дня во всем наставь и поддержи меня…
   «рога, рога… рога… наставь…»
   – … Какие бы я ни получил известия в течение дня, научи меня принять их со спокойной душой и твердым убеждением, что на все святая воля Твоя. Во всех словах и делах моих руководи моими мыслями и чувствами. Во всех непредвиденных случаях не дай мне, Господи, забыть, что все ниспослано Тобой…»
   «…ой-ой-ой!..»
   – Научи меня прямо и разумно действовать с каждым членом семьи моей…
   «…кто – твоя? где семья! ты да я… я… я…»
   – …семьи, никого не смущая и не огорчая, Господи, дай мне силу перенести утомление наступающего дня и все события в течение дня. Руководи волею и научи меня каяться, молиться, верить, надеяться, терпеть, прощать, благодарить и любить всех. Аминь.
   Раздвоенность исчезла из неустроенной души. Я сразу же – в крепость:
   – Отрицаюсь тебе, сатана, гордыни твоей и служения тебе и сочетаюсь Тебе, Христе, во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь.
   И – на засов, на заплот.
   Только сейчас я услышал долгие очереди дверного звонка. Я потрогал небритый подбородок и летящим шагом кинулся отпирать.
   – Иду-у-у, Ната-аха-а-а!
   «… В дверях стояли Анна и запах вечного снега. Она близоруко, внимательно, пристально смотрела на меня сквозь затуманенные очки, моя Анна. Минус девять справа, минус восемь – слева. Она надела их, она боялась, что это, может быть, не я, а кто-то чужой. Она надела для выезда в город свою лучшую одежду, но забыла про линзы.
   – Ох, ты! Анна!
   «Уж не сослепу ли ты венчалась со мной, занудой?»
   – В Кронштадтском Сне стреляли… – начала она с порога. Но тут же кинулась ко мне, руками, как хмелем, обвила мою шею.
   – Петр! – и это ее «Петр» звучало совсем иначе, нежели Наташино «Петюньчик». Наташа – ведьма, Анна – веденица. – Зачем ты ищешь смерти, зачем? – шепнула она.
   – Жизни, Нюра! Я жизни ищу! – смеясь, шепнул я, обнял ее бережно и ногою толкнул дверь…»
   … Все это мне привиделось.
   В дверях стояли Наталья и запах духов, названия которых я не знал, да и знать не хотел.
   «Зачем мне это все? Бежать…» – в который уже раз решился я и поглядел в ее глаза. Они смеялись, они прятали смущение.
   – Здравствуй, Петя. Я хочу тебе сказать, что ведь одно время… Помоги снять пальто! Одно время Шалоумов жил у меня…
   Я помогал ей снять пальто, но она бестолково рвала с шеи шарф, будто решилась на отчаянный поступок.
   – Здорово! Без прописки жил, да? Как домовой, да? Знакомо.
   Она протиснулась мимо меня в прихожую, которая когда-то была частицей этого ее дома.
   – Не прописки, а записки! Какие-то его записки оставались. Похоже, я по ошибке отдала их Греке вместе с остальной канцелярией. Где они теперь? Кейс-то его пропал – обыскалась! В гостиничном номере его нет, в больнице – тоже…
   – Не ищи, – вежливо посоветовал я. – Успокойся. И записки эти тебя найдут, и тебя найдут.
   – А Шалоумов как же?
   – Соврешь что-нибудь, Натаха…
   – Кому?
   – Всем. Вот скажи-ка мне, Натаха, как бывалый человек: что нужно делать, когда пропадают дети? Заявлять куда-то?
   – Согрей меня! Стаканчиком чайку! И я скажу тебе всё! Всё. Эй! Ты где?
   – Уймись, Наташа. Ты распространяешь вокруг себя бытовой цинизм.
   – Нет. Я сею вокруг себя милосердие. Греке нужна кровь, – она постукала пальцем по своему локтевому сгибу. – Четвертая группа. А у тебя в жилах, Пит, она самая и есть! Так отдай излишки эллину Ванюшке Греке.
   – Ага, спешу, как эмчеэс! Похоже, мало твой экс-хахаль русской крови выпил? Подсыпь ему педигрипала в миску или налей собачьей растишки! Совсем тявкать-то перестал? Жаль псину, жаль кобеля…
   – Жалко, выходит. Трепанацию черепа сделали. Поправили там что-то в компьютере… Может, я за него замуж собиралась! Может, он мне никакой ни экс!
   Я нервически засмеялся, вообразив, что при вскрытии черепа Греки в нем обнаружили доллары. Доллары взяли, а крышку черепа задвинули на место. Вот так прибывает нищих в Юркиных рядах. И этот мой смех длился бы до полного изнеможения, если бы мне снова вдруг не вспомнилась Анна с золотистыми по пояс волосами. Она покрывает стол праздничной тяжелой скатертью, тяжелые кисти которой свисают до пола. Она молится за меня перед великодушными иконами.
   «Мама! Дай мне еще что-нибудь святое!» – просит Ваня.
   Вырастет внук солдата, правнук солдата Иван Шацких, и его заберут на войну под свинцовые пломбы проливать кровь за толстую мошну Ивана Греки, внука купца и сына купца. Что я могу сделать против этого? И вдруг понимаю ясно: нынешняя война – не прежние войны. В ней победителем может быть лишь Сам Бог и те, кто исповедует Его. Бог уже все победил. Он попускает теперь злу раскрыться до конца с тем, чтобы испытать верных и явить в полноте Свою Пасхальную силу.
   С этой мыслью я покопался в себе – и стало не так невыносимо одиноко.
 
   Ни за фунт муки я отдал Греке шестьсот граммов своей благородной крови. Люди в зеленых маскхалатах, за которыми скрывали клятву Гиппократа, хотели выдать мне за этот глупый жест триста рублей денег. Я нескромно попросил взамен голик да веник, а их-то в ведьмачьей лаборатории не нашлось.
   Пришлось возвращаться домой на такси, и я увидел обезумевший предвыборный город при свете тусклого дня.

29

   Горнаул почти тридцать лет был моим главным городом жизни. Но обиды на близких пережить труднее, чем на посторонних. Это им, близким, ты обязан всю жизнь доказывать, что ты не гадкий утенок, а вполне приличная птица-лебедь. Ты из шкуры выпрыгиваешь, стараясь сделать это, но в лучшем случае они говорят:
   – Ничего себе! Хорош гусь!
   И не дай Бог тратить душевные силы на то, чтобы опровергать изречение: никто не пророк в своем Отечестве.
   В Комитете госбезопасности менялись кадры, уходили на повышение. Новые кадры искали «проверенных врагов Отечества», чтобы «принять к ним профилактические меры», понизить, унизить и тоже уйти на повышение в свою очередь. А как еще в мирной жизни звездочку на погон получить? Хоть оборонительная гражданская война, да нужна. Отчего не повоевать безоружных? Гаси их да в толстые своды законов носом тычь. По своду законов его, вражонка, носом повозили и – под своды старинных тюремных замков типа тобольской тюрьмы с гнутыми карцерами. Весело жить ребятам с красными корочками. Я уже преподавал в институте, но даже комнаты в общежитии мне не давали, хотя в этот самый Крайком приходили письма из Союза писателей СССР за подписью самого Г.Маркова с просьбами устроить крышу над головой талантливому – да! не ниже! – молодому писателю Петру Николаевичу Шацких.
   Я даже шутку тогда придумал:
   «Иду обочиной, крайком. Вхожу, обидчивый, в крайком. Мне говорят: „Да вы об ком? Вам надо ниже, вам в райком“. И необычным пареньком иду, набыченный, в райком. Мне говорят: „Да вы об чем? Не стыдно, керя, быть бичом!“ Но быть бичом – и бить бичом, как стать жмуром и пить с врачом».
   Они всегда презирали тех, кто от них зависит. Благородный человек переживает за вверенные ему в управление живые души. А хам во власти – презирает. Они, эти души, для него – мертвые. А выручали меня стройотряды да шабашки. Лето злишься – зиму веселишься. Мы с поэтом Стасом Ревенког на чьем доме теперь мемориальная доска, сплавлялись по горным речкам на плоту, ходили по горам в поисках мумиё, добывали мускусное вещество кабарги. Сколько гитар утопили! За эти деньги нынче можно на острова Фиджи пешком сходить. Друзья с телевиденья всегда давали мне возможность заработать. Я писал песни для документального кино и телепередач. Летом ездил на «шабашки». И обидно стало мне, писателю и преподавателю, зимой в студенческих общагах предаваться разврату. Ведь и с первой своей женой, Надеждой Юрьевной, урожденной Тюленевой, мы жили в студенческом общежитии. Мои песни уже пелись по всей стране, а не только пятью хорошими ребятами с чуть охрипшими голосами. Им-то в сладость костры по лесам разводить и мужественными ножами вскрывать банки с женственной говяжьей тушенкой. А я туризм по жизни невзлюбил. Как завалят песняры ко мне в общежитие бродячим цирком – и ну зверски петь да по-простонародному плясать! Может, оттого несчастная Надежда Юрьевна, очень милая и привлекательная, и привлекла кого-то чужедальнего, а потом и детей с ним народила.
   Отсюда, из Горнаула, мы с Юрой уезжали в Москву, где выходила тогда моя первая книга прозы.
   Было начало августа. Я ждал вызова из редакции. Живу себе в том общежитии. Живу временно, как положено. Тут-то в один из дней убийские мои друзья – Игорь Гендын с Сергеем Габышевым – и привезли ко мне обещанного «одного человека».
   – Посмотри… – говорят, – кого мы, убийцы, тебе привезли: талантливого артиста! Не дают ему, большому кораблю, большого плавания! Фарватер топляком забит! А тебя в Москве знают – вот, керя, и помогай своим! Ты же наш друг-надежда! – И ставят на стол четверть с домашним вином.
   Вижу – а это керя Юра Медынцев за ними: молодой, белокурый, как прежде, с незамысловато затеянным лицом. Тонкий, стройный, рукопожатие крепкое, глаза голубые, как лен, а в глазах-то – ого-го-го! – такие бесенятки приплясывают, что тебе вдруг становится весело от этого их перепляса.
   – Это ты, что ли, Петюхан? Сколько лет, керя? – спрашивает. – Сколько зим?
   – Да уж лет восемь как, – отвечаю. – Ты где, керя, был-то? Как из китайцев в убийцы попал?
   – Учился на артиста, – смеется Юра. – На одни пятерки. Охота, думаешь, тут с вами, с троечниками, баклуши бить? Для того нас отцы с матерями моченой веревкой пороли да нежными коленками на горох ставили? Для того мы махорку из китайской «фанзы» до позеленения детских ангельских лиц курили?
   – Не для того, – согласился я. – Тут что-то не так, керя! Где-то нас кто-то нас, керя, обскакал на вороных!
   – На вороных-то – терпимо! На драных козах уже вон… вон… они… скачут!
   Убийцы жалостно кивали головами в сторону единственного моего казенного окна. Они были хорошие драчливые ребята, в игру включались как с ходу в бой. Выпили вино. Постановили брать Москву.
   – Москва – за углом! – согласились наши друзья-убийцы. Хорошо, сердечно плакали, прощаясь с нами, как навеки.
   – Чего плачете?
   А еврей Гарик Гендын объясняет:
   – Русская водка – она чем хороша, мила и проникновенна? Выпьешь – и поплачешь. Водка пронимает за небольшие деньги! Всю жизнь можно пить здесь, смеяться и плакать. Отчего ты думаешь у алконавтов глаза красные? От горькой. А знаешь, писатель, отчего коллега Горький тюбетейку носил? Нет? Так знай: это была не тюбетейка, а кипа!
   Сейчас он сам носит кипу и работает таксистом в Калифорнии. Любит прерии и пампасы – потому что забыть нашу степь не в его силах. А, может, леса боится.
   Я еще расскажу об этом.
   Нынче город очужел. Агитки залили его, как парша, как репьи шкуру шелудивого безъязыкого пса. Как турецкая косметика, как ланиты старой вокзальной шкылды. Город мигал поворотными огнями дорогих авто, как азиатский растлитель детей мигает красными глазами. По городу еще бегали пиармалярши с агитштукатурами. Казалось, дай им небо – они шустро, ловко залепят его несмываемыми, как позор, листовками. Бумажные лохмотья, заплаты плакатов, вся ветошь этой макулатуры шевелила культями на ветру. Она была совсем непохожа на те деньги, что на нее потрачены и которые уже пятый месяц не выплачивают горнякам в Китаевском карьере. Она привычно вопияла о ледяной нищете, но вопль этот глушили кощунственные улыбки кандидатов в устроители народного блага. Они считают нас слабоумными.
   – Остановитесь, молодой человек, – попросил я водителя, вышел на тротуар и взял из рук молодого прощелыги порцию агитстряпни.
   – За кого будем голосовать, батя? – с развязной, жесткой доброжелательностью религиозного сектанта поинтересовался он. – За Шулепова или за Аристарха?
   – Еще слово, пес, – и зарежу! – объявил я вместо «благодарствуйте». Он, не стесняясь прохожих, довольно громко пустил ветра, но уходить постарался пружинистой походкой. В машине я стал читать:
   «Патриоты Шалтая», тираж 300000 экз., дата выпуска…
   План олигархов очевиден:
   – выжать Шалтай;
   Р.: – Он давно уже выжат, чего жать-то? Одни народные слезы!
   – набить собственные карманы;
   Р.: – А вы, господа хорошие, в свои карманы заглядывали? Они у вас не набиты?
   – пустить с молотка ваше богатство;
   Р.: – Наше богатство уже давно с молотка продано. Покажите, пожалуйста, где богатство моих земляков, селян? У нас ничего нет, в отличие от вас.
   – сделать Шалтай отстойником для химических и ядерных отходов;
   Р.: – А как насчет сжигания двигателей твердотопливных ракет на полигоне в г. Убийске без ведома жителей края? А разрушенные склады с сельхозядохимикатами в районах края?
   – олигархам вы нужны лишь в одном качестве – как чернорабочие;
   Р.: – У олигархов чернорабочие получают больше, чем чиновники администрации края! Возьмите данные официальной статистики по заработной плате в организациях края. Самая высокая заработная плата в представительствах и филиалах московских и других иногородних фирм или где хозяевами являются пресловутые московские, питерские, новосибирские «олигархи». Где логика, господа? Делайте выводы, земляки! Мы же не Иванушки-дураки, какими нас считает действующая власть и заезжие московские политтехнологи, предлагая нам такой примитив».
   – Нихт ферштеен! – сказал я вслух. – Кте у фас прафта-матка?
   – Иностранец! – весело отозвался водитель. Ему было чуть за двадцать, жизнь еще казалась ему бесконечно интересной, похожей на киноленту про какую-нибудь ушастую «бригаду». И в зеркальце он смотрел на меня с дерзким интересом. С панели же смотрела глазами святых мучеников и светилась благотворными цветами автомобильная икона. – Хочешь город посмотреть? Девчонок там… это… герлы… надо? Йес? Ощущений хочешь, чмо? Или ты политтехнолог?
   – Интерпол! – сказал я. И полез в нагрудный карман куртки.
   – Верю, верю! – бойко заверил водитель. Он отнял одну руку от баранки, чтобы второй показать на огромный портрет Шулепова. – Арестуй его, шериф! Это серийный убийца!
   Под портретом хорошо читалась подпись: «Прочь, москвичи! Шалтай я разворую сам!»
   – Вот это – удачно! – радовался жизни мой чичероне, как футбольный болельщик при назначении пенальти в ворота врага. – Это сильный ход! Шулику давно надо было просто покаяться в грехах: люди у нас отходчивые, простили бы шкуру! А теперь все, момент упущен! Тебе как шерифу сообщаю: его мэрская банда прикрывает торговлю человеческой кровью и органами! Дыма без огня у нас не бывает, не знаю, как у вас там, в Кентукки!
   – Мы в детстве тоже звали эту собаку Шуликом. А он оказался шулером… – сказал я, закуривая «Беломор». На водителя это произвело сильное впечатление: он едва не выехал на встречную. Его замутненный классовой борьбой взгляд посуровел.
   – Кровопийца еще тот, корефан ваш, дитя полей и друг колхозных пашен! – сказал он, будто скрипнул тормозами. Тоже закурил. – На нем вещей штук на двадцать баксов, а он нам – о справедливости. И всю эту лабуду – с пламенным взором, с огнем правды в глазу! Вон, смотрите! Куда наши простые дети пропадают? Не знаете? А их на запчасти пускают. Кровь разливают по канистрам – и на нужды пузанов! Вон, вон, смотрите! – он сбросил газ. – Уже месяц вот эта шняга ходит по городу, а результат – по нолям…
   Борт оранжево-солнечной, как мечта эскимоса, маршрутки, был похож на Доску Почета.
   – Что это: городская стенгазета? Семейный альбом завгара? – спросил я.
   – Какие нынче завгары? Это – фотографии детей! Это чьи-то дети! Они пропали без вести, как на войне.
   «Алеша! – снова ударило меня в контуженую голову. – Алеша!» – И, наверное, я произнес это вслух, потому что водитель отозвался:
   – Что?
   – Жми на газ!
   – То-то! – сказал он. – Этот номер не для слабонервных. Слабонервных – в туалет! – он оказался лютым сторонником Анпиратора, Царя нищих всея Вселенной Юрия Первого Медынцева. Он закатил страстный, почти актерский монолог на всю недолгую дорогу до моего бункера.
   – Слышали, что Медынцев по радио говорил? Вот за кем идти надо! Вот кто победит на губернаторских выборах! Он так и говорил: мол, кучка каких-то обезьян правит огромным, как слон, народом! – заговорил он так, что между словами – иголки не просунешь. – Как же! Имперский народ! Пока лохи чешут репу над глобусом Кавказа, какой-нибудь Аликхеров качает сибирскую нефть, а какой-нибудь Елбукидзе приватизирует ихний, лоховый, меланжевый комбинат. Но когда лох кончает протирать штаны и отрывает близорукую морду от контурной карты своего сопливого пятиклассника, то он начинает протирать глаза: ма-а-атушки, карау-у-ул! Где, мол, мои чемоданы?! Отдавайте взад! А тут в телевизоре появляется рыбья голова какого-нибудь понимальщика и объясняет лоху, что ты, мол, дорогой, живешь в колонии общего режима. А чемодан вернем, когда откинешься, – он в Стабфонде! Тебя зорко стерегут с нефтяных вышек. Тогда лох кричит: «Не верю!» – и опять склоняется над контурной картой России и снова начинает чесать репу! А там уже вошь батальонами окапывается, и эти батальоны жалобно просят огня!
   Люди у нас в Сибири остроумные. По данным бюро Левады, из десяти – девять остроумцев. Конечно, Левада – не Левитан, но что-то левое в их фамилиях проскальзывает и роднит этих художников. Водитель, похоже, плотно вошел в образ и стилистику Медынцева, как совсем недавно я, но мы уже подъехали к моему странноприимному дому.
   – Я православный христианин, – сказал я вежливо. – Как Господь Бог рассудит, так и будет…
   – А я кто, интересно? – он кивнул на икону. – Это что, по-твоему: портрет дедушки Мао – защитника угнетенных кулями с рисом китайских кули? Кем бы ни был человек, запомни, иностранец из Тамбова: имущему всегда прибавляется, а у неимущего отнимается. Драться надо, отнимать у имущих награбленное. Или ты не настоящий христианин, или ничего в своей вере не смыслишь…
   – Да ты рули, керя, рули! – начал закипать я. Детство, проведенное в каменном карьере, никогда уже не даст мне сделаться лощеным джентльменом. Прочти я еще пятнадцать томов умных Сартров с Фукуямами, но карьер – мои мидасовы уши. – Ты, керя, знай свое дело. А по поводу христианства объясняю: любой христианин может всегда сказать, что он не вполне христианин. И это будет чистая правда. Полный христианин – это человек, верующий в Христа, без греха, без греховных помыслов и обладающий вселенской любовью к каждому человеку.
   – Нет! – сказал он горячо. – Я таких богомолов, как ты, не люблю… Богоискательством надо заниматься в свободное от работы время. А пока работа наша – освобождение от ига. Особенно, когда на работе работаешь не по специальности! Я вот МИФИ кончаю – и что?
   – Кончай эти провокационные разговоры! – терпеливо говорил я. – Не на то тебя учили!
   – Смиренные! Перед чем – смиренные-то? Вспомни патриарха Гермогена! Пупсики, мль… Вот-вот… Отдыхают они от суеты мирской. Один дядя мне рассказывал, как на войне фашиста голыми руками задушил. Представь, что он сказал бы вдруг: «Ну, чего ты, многоуважаемый Ганс, ко мне прилип? Не видишь, я устал с тобой в этой грязи кататься, перекур!»
   – Помолчи, парень. Я не богомол. Но и не червонец, чтобы всем нравиться, – вспомнил я классику. – А ты под обстрелом бывал, олух ты Царя Небесного?! Вот и заткнись, как девушка толстой немецкой сарделькой!
   Так могут поссориться два русских человека. Когда я протягивал ему деньги, руки мои еще тряслись.
   – Они не от жадности трясутся. Это тремор после контузии, – сказал я с примирительной улыбкой. – Я пошел. Прости меня, сынок…
   – Иди, батя. Бог простит. И ты меня прости! – отозвался он со всей сердечностью.
   Так могут поладить два русских человека. Мы ищем правду, которая никуда от нас не пряталась. Когда Бог зовет к ней – никто не отвечает. Когда Он говорит – никто не слушает. Не можем мы любить эту правду так, чтобы прикосновение ко лжи стало для нас невыносимым, как прикосновение к падали, где бы мы с ней ни столкнулись. А есть ли она в нас-то самих, правда?
   Впервые в жизни меня неудержимо повлекло на исповедь..
   Лифт застрял между этажами. Когда я вошел в квартиру с острым желанием посетить санузел, то обнаружил в ней большую разруху. Когда же оказалось, что в компьютере пропал жесткий диск, то понял – был обыск. Интересно, кого они обыскивали: меня или Медынцева? Кто эти «они»? Положим, я не могу представлять никакого агентурного интереса для кого бы то ни было. И никакой опасной для режима информации на диске не могло быть. Но любой человек может серьезно пострадать в результате недоразумений, которые лишь кажутся недоразумениями. Он может долго и тщетно оправдываться после произвольной трактовки спецслужбами его оперативных данных. Или из-за того, что некий файл содержит неправильные данные, с которыми он, обыватель, не согласен. Но без обращения за помощью к очень дорогим адвокатам изменить бедолага ничего не может. Казенным дядям нужен крючок, они его ищут. Не молдаванская же разведка из Кишинева продолжает меня разыскивать за бои в Приднестровье. Кто знает? Клика сдает всех, кого попросят обиженные младшие братья. Говорят, замиренная Чечня требует у «питерских» выдать ей на суд какого-то русского сапера-контрактника. Они и выдадут. Не посмотрят, что сапер – профессия тихая и благородная: продадут ни за рубль двадцать. А может быть, прошедшая радиопередача расшевелила местных опричников? Или это охота на Коську? Или страху нагоняют?
   Вот и поди узнай, где доведется исповедаться, керя.

Часть вторая
Ночи ворона

1

   По сути, я делался занудой и внутренне одиноким дядькой. Не окончательно, но уже опасно одиноким. Бывают, выходит, случаи сумасшествия и от счастливой любви.
   Уже четвертый день я живу в Китаевске. С болью сердечной вспоминаю лицо спящего сына. Сплю в обнимку с радиотелефоном, но Аня не звонит. Алешка не возвращается. К его поискам я пристегнул всех своих значительных знакомцев. Сам стою как на посту и все смотрю в окна.
   Идет пора сиреневой зимы. Гнетуще метет сыпучие снега с юго-востока, со стороны Свято-Духова женского монастыря архиерейского подворья. Два с половиной века тому, как он был поставлен русскими поселенцами и казаками для защиты от набегов джунгарских каганов. Тогда деревянные церкви пришли на богатый Алтай вместе с преподобным Макарием. Гражданская война здесь закончилась позже, чем в России. Опытные уже богоборцы дружно накинулись на степные монастыри, миссионерские станы и часовни. А после войны с Германией в крае и вовсе-то осталось три храма: Покровский собор в Горнауле, Успенский собор в Убийске и Михаило-Архангельский храм в Бубенцовске. Каганы были здесь. Они никуда не уходили. Но храмы снова росли и сходились, как пальцы в щепоть, которая сильней кулака потому, что люди творят ею крестное знамение и ею же кладут малую копейку в кружку для пожертвований. Вот и моя Аня со ящичком для сбора пожертвований все ездит, наверное, на лошадке по степным деревням.
   … Однажды родитель водил меня в цирк на сцене. Мне долго снилась потом артистка неземной, по моим представлениям, красоты, блестящая, как змейка, в черной парче с чешуйчатыми блестками. Через голову она ловко снимала с себя кольца огромного удава. Кольцо за кольцом падали к ее ногам. Это зрелище слилось в моем сознании с образом моей Анны-храмостроительницы. Не я ли этот удав? Или отец Христодул, терзающий ее послушаниями? Я еще раз убедился, что ничего случайного в судьбе нет. Отстранившись от единственно уже родных, я понял, как мне мнилось, истинные причины своей внутренней смуты и ехидного письма к о.Христодулу: похоже, я спасовал перед стоящим делом. Не потянул. Зажил в слове, ушел из живой жизни. Наверное, силы мои ушли в бумажные слова, и слова подменили дело. Что во мне безвозвратно крушилось? Что?
   «Я красиво замощу дворик перед храмом. Как в Яровом…» – ворковала Анна, ясная и понятная.
   «Замостит, блаженная…» – верил я. Но говорил отчего-то:
   – Да. А потом ты возьмешься за возведение сакрального центра русского мира. И там тоже дворик замостишь. Моими мощами…
   Упрямство, раздражение, обида! На что? Ей было больно слышать это, но она знала обо мне что-то, чего не знал и, может быть, никогда не узнаю я сам. И терпеливо продолжала, прикрыв узкой розовой ладонью мой рот: