Страница:
– Да вы что, трщ полковник, Клячина не знаете? Хороший служака, отличный пацан! Две контузии – чего вы хотите, тосики-босики? Да бросьте в того «эф-однёрку», трщ…
– Как разговариваешь?! Ты кто: военнослужащий или бык картонный? – начальник уже не сдерживал бешенства. – Да ты… у меня… в горы! К кунакам!
– Так точно, трщ полковник!
Полковник подумал, что не стоит все же продолжать тему: на языке шпаны говорила добрая половина рядовых, сержантов и офицеров милиции города Китаевска. И он продолжил, стараясь говорить бесстрастно:
– Он, этот Клячин – что, с этим Рыбиным за одной партой в спецшколе для контуженных сидел?! А если портрет услышит этот его бред? У тебя в кабинете портрет висит? Висит! А у нас так: сегодня он здесь прокукарекал, а через день – по центральным СМИ! Убрать и задвинуть этого майора за Можай, да так, чтобы рот открывал только перед гусями и курями! – бесстрастно не получалось.
– Так у него же, у Клячина, сеструха, трщ полковник, она же самого Прошки Шулепова сполюбовница, трщ полковник! Вы что, не знали?
– Ах, так! И досье мне на этого журналиста Шалапутина!
– Шалоумов-в-ва!
– Досье! Только: «так точно» и «слушаюсь»!
– Слушаюсь! Так точно! – ответил начальник командира и принял распоряжение к исполнению.
Так и не появился в отдаленном приграничном райцентре Копылиха новый начальник милиции майор Клячин.
Ни сейчас, ни позже, а пока:
– Вот так, керя: Славку-то убили! – посматривает на меня в зеркальце Юра.
– Уже и на помойку выбросили; – подтверждаю я, думая: «Вот тебе, Славка, и граната на шее… А тот, второй, думается мне, Чимба…»
Нарочитая грубость – давняя защита от печали и нежности. Видно, возраст наш надо нам с керей исчислять не хронологически, а, исходя из логики жизни, – логически. Только потом, как в рапиде, к зачерствелому стыду своему, вспоминаю, что Слава остался там, в деревенском осажденном погребе. А на помойку его выкинули, чтобы показать живым истинное, по их усмотрению, место российского милиционера: рядом с бандитским паханом и на свалке. Интересная суть самосуда!
– Д-а! – печально улыбается Юра, неотрывно глядя на меня все в то же зеркало. – Работа у него была такая… Государственного человека Славку и – на помойку.
– Нация первична – государство вторично. Особенно, когда рядом на помойке…
– Это уж как водится! Только ты путаешь понятия: народ и нация…
– Аксиомы у каждого свои, – говорю я. – Одни идут за них на праведный бой, другие идут изображать бой на театральной сцене. Или на съезде нищих, что тоже впечатляет.
– Разве я против боя? С чего ты взял? Это тебя нынче толковать, как Писание, надо. Но вот то, что с твоей работкой с голодухи не вымрешь, – это точно! Воронья у тебя работенка. Помоек хватает!
– Точно! – снова соглашаюсь я. – А у тебя шакалья!
– Ничего подобного, керя. Все попрошайничают. Пендосы, кстати, по самую репину в долгах у интернационала. А мне же лично импонирует практика Муссолини. Великий дуче, в общем-то, строил государство на артельных, корпоративных принципах. Или назовем их коллективистскими. Италия была нищей. Она до сих пор небогата. И до сих пор, керя, старшее поколение нищей Италии те времена воспринимает положительно. Кроме, разумеется, войны. А у нас в России – великие традиции побирушничества! А какой опыт! А какие благоприятные исторические условия! «… Нищие, а особенно юродивые, считались святыми людьми, заступниками перед Богом за наши грехи…» – почти дословно цитирует он из первой части доклада, который я для него напишу за пятьсот баксов.
– Память у тебя, как у юного попугая жако, – говорю я и тереблю спящего на заднем сиденье ребенка: – Алеша, приехали! Пойдем пить чай с халвой!
– Вас послушаешь – водки захочется! – отвечает Алеша. – С халявой!
– Вот он – шпи-он! Я тебе рот зашью, маленький бич, если еще раз услышу про водку хоть полслова!
– Вот… – пискнул ехидный Алеша, – …ка…
– Вот приедем, попьем чаю. Потом мы с дядей Юрой уедем, а ты будешь дома читать умную книгу до тех пор, пока я не вернусь. Понятно?
– Та я ж з пэрэляку, дядько Петро! Я видел во сне такую чушь: кошку, похожую на сову!
– Сова – она и есть летучая кошка! – успокоил его Юра. – Никакая это не чушь! А знаешь, к чему такой сон?
– Нет. К чему?
– Лифт у Петюхана-то, как всегда, не работает! Попрем на пятый этаж своим ходом. А будь у нас крылья!
– Да! – соглашается Алеша. – Крылатые нищие – светлое будущее России!
– Ого! – восхитился Медынцев. – Это же девиз съезда! Гениальный ребенок! Нет, Петюхан, он точно – твой сын. Алешка, продай девиз!
– Дарю, – скромно отозвалось предложение на спрос. – У нас просто: царь сказал, народ исполнил.
20
21
– Как разговариваешь?! Ты кто: военнослужащий или бык картонный? – начальник уже не сдерживал бешенства. – Да ты… у меня… в горы! К кунакам!
– Так точно, трщ полковник!
Полковник подумал, что не стоит все же продолжать тему: на языке шпаны говорила добрая половина рядовых, сержантов и офицеров милиции города Китаевска. И он продолжил, стараясь говорить бесстрастно:
– Он, этот Клячин – что, с этим Рыбиным за одной партой в спецшколе для контуженных сидел?! А если портрет услышит этот его бред? У тебя в кабинете портрет висит? Висит! А у нас так: сегодня он здесь прокукарекал, а через день – по центральным СМИ! Убрать и задвинуть этого майора за Можай, да так, чтобы рот открывал только перед гусями и курями! – бесстрастно не получалось.
– Так у него же, у Клячина, сеструха, трщ полковник, она же самого Прошки Шулепова сполюбовница, трщ полковник! Вы что, не знали?
– Ах, так! И досье мне на этого журналиста Шалапутина!
– Шалоумов-в-ва!
– Досье! Только: «так точно» и «слушаюсь»!
– Слушаюсь! Так точно! – ответил начальник командира и принял распоряжение к исполнению.
Так и не появился в отдаленном приграничном райцентре Копылиха новый начальник милиции майор Клячин.
Ни сейчас, ни позже, а пока:
– Вот так, керя: Славку-то убили! – посматривает на меня в зеркальце Юра.
– Уже и на помойку выбросили; – подтверждаю я, думая: «Вот тебе, Славка, и граната на шее… А тот, второй, думается мне, Чимба…»
Нарочитая грубость – давняя защита от печали и нежности. Видно, возраст наш надо нам с керей исчислять не хронологически, а, исходя из логики жизни, – логически. Только потом, как в рапиде, к зачерствелому стыду своему, вспоминаю, что Слава остался там, в деревенском осажденном погребе. А на помойку его выкинули, чтобы показать живым истинное, по их усмотрению, место российского милиционера: рядом с бандитским паханом и на свалке. Интересная суть самосуда!
– Д-а! – печально улыбается Юра, неотрывно глядя на меня все в то же зеркало. – Работа у него была такая… Государственного человека Славку и – на помойку.
– Нация первична – государство вторично. Особенно, когда рядом на помойке…
– Это уж как водится! Только ты путаешь понятия: народ и нация…
– Аксиомы у каждого свои, – говорю я. – Одни идут за них на праведный бой, другие идут изображать бой на театральной сцене. Или на съезде нищих, что тоже впечатляет.
– Разве я против боя? С чего ты взял? Это тебя нынче толковать, как Писание, надо. Но вот то, что с твоей работкой с голодухи не вымрешь, – это точно! Воронья у тебя работенка. Помоек хватает!
– Точно! – снова соглашаюсь я. – А у тебя шакалья!
– Ничего подобного, керя. Все попрошайничают. Пендосы, кстати, по самую репину в долгах у интернационала. А мне же лично импонирует практика Муссолини. Великий дуче, в общем-то, строил государство на артельных, корпоративных принципах. Или назовем их коллективистскими. Италия была нищей. Она до сих пор небогата. И до сих пор, керя, старшее поколение нищей Италии те времена воспринимает положительно. Кроме, разумеется, войны. А у нас в России – великие традиции побирушничества! А какой опыт! А какие благоприятные исторические условия! «… Нищие, а особенно юродивые, считались святыми людьми, заступниками перед Богом за наши грехи…» – почти дословно цитирует он из первой части доклада, который я для него напишу за пятьсот баксов.
– Память у тебя, как у юного попугая жако, – говорю я и тереблю спящего на заднем сиденье ребенка: – Алеша, приехали! Пойдем пить чай с халвой!
– Вас послушаешь – водки захочется! – отвечает Алеша. – С халявой!
– Вот он – шпи-он! Я тебе рот зашью, маленький бич, если еще раз услышу про водку хоть полслова!
– Вот… – пискнул ехидный Алеша, – …ка…
– Вот приедем, попьем чаю. Потом мы с дядей Юрой уедем, а ты будешь дома читать умную книгу до тех пор, пока я не вернусь. Понятно?
– Та я ж з пэрэляку, дядько Петро! Я видел во сне такую чушь: кошку, похожую на сову!
– Сова – она и есть летучая кошка! – успокоил его Юра. – Никакая это не чушь! А знаешь, к чему такой сон?
– Нет. К чему?
– Лифт у Петюхана-то, как всегда, не работает! Попрем на пятый этаж своим ходом. А будь у нас крылья!
– Да! – соглашается Алеша. – Крылатые нищие – светлое будущее России!
– Ого! – восхитился Медынцев. – Это же девиз съезда! Гениальный ребенок! Нет, Петюхан, он точно – твой сын. Алешка, продай девиз!
– Дарю, – скромно отозвалось предложение на спрос. – У нас просто: царь сказал, народ исполнил.
20
После развода со старомодной своей мечтательницей о миллионах мне негде было жить. С нашей общей жилплощади она меня выписала за время моих скитаний. А нынешнюю однокомнатную квартиру отдал мне под жилье Юра Медынцев, когда купил себе новую на свои нищенские сбережения. Ее он и называл бункером. Шестой год уж пошел с тех пор. В свои наезды в Китаевск я живу здесь и пишу никому не нужные романы. Здесь, похоже, мне и придется доживать свои дни. Юра забрал отсюда только писанный маслом портрет своего папчика – дяди Сери. Папа Серя был писан с фотографии в форме майора артиллерии.
На портрете – подпись в отместку:
– Ты будешь мне задавать вопросы, Алехан! Потому что устами младенца вопрошает истина… А ты, паря, – сказал он мне походя, – иди, налей горячей воды в ванну и начинай парить свои бедные бледные ноги! Чувствую я, что ты простужен: такую уж ты ахинею несешь…
– Какая такая вода, Юра? Во-первых, при моем облитерирующем атеросклерозе парить ноги нельзя. А во-вторых, ты, дядя Юра, как вчера из детдома… Тебе фамилия Чубайс знакома? Тоже из ваших, из бедных. И артист поистине народный. Вторую неделю кукую, как зигзица: сколько лет воры у лохов будут тепло красть?
– Алехан! Кто остроумней: я или Петюхан?
– Дядя Петро поостроумней будет!
– Когда он еще будет, а я – уже! Посмотрим! – пообещал Царь нищих. – Здесь ты глубоко заблуждаешься, паря! Я – злободневней. Ты еще мал и ты не можешь самостоятельно отличить идиота от неидиота.
Я с ногами уселся в кресло времен хрущевской оттепели и включил записи на автоответчике.
Неизвестный: «Здравствуйте, Петр Николаевич! Меня зовут Олегом. Ваш телефон я узнал через свою знакомую моей жены, журналистку Наташу Хмыз! Она школьная подруга моей жены. С ее слов я понял, что вы хорошо знаете внутрицерковную жизнь. Потому-то я и обращаюсь к вам за консультацией», – как по писаному заговорил дьяконовский бас.
– Началось… – буркнул Медынцев. Вот не зря они с Наташей Хмыз были супругами. Одна сатана: хлеба не давай, дай поболтать. – Ему в большом духовном оркестре геликоном работать, а он! Где у тебя хлеб, керя, где масло? Где икра, наконец? – И он снова удалился на кухню.
Олег: «… Зарплата псаломщика невелика. По сравнению с доходами настоятеля, естественно. И меньше минимальной зарплаты, признанной государством. Оговорюсь, это в городских храмах. В сельских платят, наверное, столько, сколько могут. А у нас семья православная, имеем четверых детей…»
Царь (из кухни): – К нам его, к нам, в Лигу нищих! Пусть работает инвалидом кавказской войны, как настоящий мужчина! – донеслось с кухни.
Я прибавил громкости.
Олег: «… И дело вовсе не в зависти, что кто-то имеет много, а то, что детям не хватает на нормальное пропитание! Они, дети-то, конечно, понимают… – мне показалось, что незнакомец Олег глухо застонал, однако он кашлянул, извинился, сославшись на простуду, и продолжил: – …детки-то и не просят, они понимают! А я, бывает, от этого их понимания готов выкопать себе в лесу могилку, лечь в нее заживо и не вставать, прости ты меня, Господи! Петр… э-э… Николаевич… я хотел у вас узнать, сколько часов в день работает псаломщик и сколько получает за требы. Я понимаю, что у каждой работы есть свои особенности: так, если псаломщику положено столько-то часов, то больше, как ни хоти, не получишь. Мне кажется, что жить на зарплату псаломщика, певчего, пономаря просто физически невозможно! В нашем храме из-за этого периодически меняются пономари – надо кормить семью и детей, но на оклад это сделать невозможно. А на подработку не всегда хватает времени. Насколько мне известно, во многих храмах Первопрестольной вообще нет пономарей „на окладе“, но очень много… м-м… добровольцев. Как вы, например. За счет этого удается „закрыть“ все службы. Правда ли это? И как вы зарабатываете? Не могу ли я быть полезен? Как жить в небольших городах – просто не знаю. Разумеется, насчет организаций „профсоюзов“ и прочих либеральных, мягко говоря, „причуд“ в церквях, я согласен с возражениями. Мне кажется, что должность является честью для православного христианина, и ради денег вряд ли кто там работает. Но жить-то как? Работа должна кормить. Дорогой Петр… э-э… Николаевич, по моему скромному разумению, у вас уникальный опыт чтеца. Так посоветуйте мне что-нибудь, Христа ради! Мой телефон…»
– Вот-вот! Христа ради! А я что говорю? – актерствовал Царь, проходя с чайником в ванную. – Церковь нынче бедна! А в былые-то, керя, времена, при императрице Елизавете, насельники самой Лавры жили не тужили! Каждому монаху, керя, ежедневно отпускались – заметь: бутылка хорошего кагору, штоф пенного вина, по кунгану меда, пива и квасу… – орал он оттуда. – Некий святой отец носил шелковые башмаки и чулки, на башмаках бриллиантовые пряжки в десять тысяч тех, те-е-ех еще рублей. Разве не так, керя? Гардероб с шелковыми и бархатными рясами занимал у него целую комнату, такую, как та, в которой ты сидишь! О нем говаривали: «Гедеон-то, Гедеон, а вот нажил миллион».
– Ты начитался дурных неотроцкистских пьес, жалкий актеришка… – говорил и я. Говорил громко, зная, что Алеша внимательно, как прилежный ученик, вслушивается во все наши разговоры. – Ты, может быть, и царь, Юрка, но священство выше царства.
– Ничего подобного! Это сам Поселянин про Гедеона писал, человек многоуважаемый!
– Вот потому вас, актеришек, и хоронили за церковной оградой, как самоубийц и нехристей! Слышите звон, да не знаете, где он! А это звон колокольный! По ком он звонит, колокол-то, а, керя?
– Да уж ладно тебе, демагог с досоветским стажем, тебе видней! Я же не принципиально, я так…
– Всякий труд, Юрка, достоин пропитания! А люди – они не святые, и потому всяк ответит за свое!..
– Да шучу я! Ты, Петюхан, становишься занудой! Хорошие деньги портят твой веселый и дружелюбный нрав, щен!
Следующий звонок был от Наташи Хмыз.
Наташа: «Здравствуй, Петенька, здравствуй, миленький, здравствуй, умница, здравствуй, понимальщик души моея!..»
Юра: – Эк, как она тебя цветочками обсаживает! А ведь ты еще живой!
Наташа: «… Здравствуй, суровый мститель за всех униженных и оскорбленных Святая Руси, здравствуй, мой единственный личный и национальный герой! Горе, о арахисовая халва моих дней, горе у меня! В Греции приспущен государственный флаг и объявлен траур: сегодня ночью в диком степном граде Китаевске, где по улицам ходит медведь на липовой ноге и с кобурой со Стечкиным под левой подмышкой, едва не был убит кирпичиной еще дореволюционного обжига предприниматель Иван Георгиевич Хара…»
Юра: Периодами говорит!
Наташа: «Ты, Петька, удивишься, но мне его жаль. Он лежит в военном госпитале и трудно, и болезненно думает, что его охраняет вся русская армия. Как ты думаешь: сходить мне к нему? Может…»
Юра: – Эх, как она, Наташка, тебе перлов-то наваляла – хоть в ломбард тащи!
Я: – Это она чтоб ты ревновал.
Юра: – Я и ревную. Суй ноги! – подставил мне к ногам тазик с парящей водой сам Царь. – Я туда вару из чайника налил! Не слушай врачей! Парь их, керя, они устали, а ты еще нужен нам, будущим покойникам!
Я: – Ты смерти моей хочешь… – понял я и погрузил ноги в тазик.
Наталья относилась к женщинам, от которых мнительным господам следовало бы держаться подальше. В ранней ее юности, в первый месяц после ее выпускного бала, я посвящал ей стихи:
«С тобой мне весело пожить и издохнуть в пасмурной атмосфере хлебного бизнеса…» – сказала она как-то.
Я отвечал, что нечего ей было выходить замуж за богатого и красивого Юрку Медынцева, что напрасно сотворили они этот досадный брак, что издыхать в неволе не собираюсь, и посоветовал ей исповедаться. Она нацепила золотой крестик и сочла, что этого ей достаточно, чтобы угодить Господу Богу, словно он командир подразделения, который взялся осматривать: у всех ли правильно пришиты подворотнички и вычищены сапоги.
Наташа: «… Может, он, Грека-то, перед… хм… этим… самым, где ты работаешь… отпишет мне лимончик? Погуляем в тиши. А вечером увидимся на съезде нищих, если, конечно, Грека мне ничего не отпишет из того, что украл. Я буду там с маэстро Шалоумовым. Не ревнуй. Он давно хочет с тобой познакомиться. Он говорит, что там, на этом съезде, будет зачитан Медынцевым очень интересный доклад. До скорой и нежной встречи, похоронная команда!»
– Слышал? Уже идет добрая молва о твоем моем докладе! Ах ты Натайска из насево Китайска! – одобрительно сказал Царь-Государь о своей бывшей жене. – Приходи, Натайска, сяй пить… Ходи-ходи… Ка-лясе-о-о…
Соскучился, видать, бедный, по огням рампы.
Далее позвонил батюшка Глеб:
О. Глеб: – Господи, помилуй! Господи, благослови! Здравствуй, Петр Николаевич! Тут, Петр Николаевич, снова казус, выручай: я – на разрыв! Такой праздник нынче, литургию надо отслужить, потом исповедовать одному человек сто, не меньше! Ты знаешь, что есть такие усердные, кто каждый день готов предстоять на исповеди по два раза! А потом у меня – двое крестин! Расчеты с клирошанами! Мне хоть разорвись, Петя. А произошло, Божьим попущением, следующее… Ох, грехи наши тяжкие! Господи, помилуй! Слушай. Как-то в морг привезли убитого парнишку лет пятнадцати. Пришли родные – плачут, божатся, грешные, что это их сын-студент. По плавкам, говорят, его опознали. В морге им Дима-судмед и вся медбратия объясняют, что возраст не совпадает: тот юноша, а этот, судя по всему, отрок! А те все плачутся: наш он, и плавки, дескать, наши: вот же они! Вот тут узор, вот тут штопка! Так и увезли тело, похоронили на родине – в Копылихинском районе! Ты над ним Канон читал – помнишь? Копылихинский район, село Кавдыбиха! Ты и снарядил его в последний путь. Да вот боюсь, не последним он оказался!
Я: — Не томите, батюшка! Раскопался, что ли?
О. Глеб: – Терпения наберись, чадо! Через неделю, милый Петя, началось: явилась еще одна родственница. У нее пропал сын, пятнадцати лет отроду. Ушел, говорит, на озеро купаться и не вернулся. Женщину с грехом пополам, елейными уговорами умаслили, отправили домой. А еще через неделю прибежали те, первые родственники! На колени пали перед Димой-то, судмедом! Ой, прощеньица просим! Оказалось, что их убитый студент пришел домой ровно на сороковой день после своей мнимой смерти. Как раз к поминкам! С порога говорит: «Здравствуйте вам!» Сел к столу и давай уписывать кутью! Старушки так и попадали под стол! Господи, помилуй!
Мне показалось, что батюшка едва сдержал смех, он долго сопел, стонал и охал.
– Он, оказывается, пошел пива попить, там встретил своих студентов и уехал с ними в экспедицию аж на Селигер. Что теперь? Дома у студента – паника! Родственники примчались в бюро судебной медицины и просят аннулировать справку о смерти. «Убитого» отчислили из академии, в ЗАГСе аннулировали его паспорт и начисто вычеркнули из списка живых. А его девушка успела выйти замуж. Нравы! Что делать? Ладно, уж так все Господь устроил! Им самое главное понять: что делать с могилой, где другой человек… А нам с тобой – снова да ладом… Стар я сделался! Голова, Петя, не выдерживает! Они мне зачем-то звонят, просят, чтобы я приехал: молитва, мол, ваша получилась безадресная, до востребования! Прости Ты их, Господи! А у меня, ты знаешь, ни минуты свободной. Сам захворал, кабанчикам корму наварить надо! Это что же творится-то, отцы небесные, Матушка-заступница! Слушай дальше…
Я не заметил, как заснул в тепле этого своего вороньего гайна.
Утро во?рона, ночь во?рона, век во?рона …
На портрете – подпись в отместку:
Под портретом подпись:
Мой папа самых честных правил.
Учиться он меня заставил.
Я не на шутку занемог.
И сбег из дома под шумок.
По хозяйской привычке Юрий Сергеевич Медынцев – Царь нищих – сразу проскочил на кухню готовить чай, вразумлять Алешу своим мужским примером и читать ему вслух свой мой доклад.
Сын артиллериста.
– Ты будешь мне задавать вопросы, Алехан! Потому что устами младенца вопрошает истина… А ты, паря, – сказал он мне походя, – иди, налей горячей воды в ванну и начинай парить свои бедные бледные ноги! Чувствую я, что ты простужен: такую уж ты ахинею несешь…
– Какая такая вода, Юра? Во-первых, при моем облитерирующем атеросклерозе парить ноги нельзя. А во-вторых, ты, дядя Юра, как вчера из детдома… Тебе фамилия Чубайс знакома? Тоже из ваших, из бедных. И артист поистине народный. Вторую неделю кукую, как зигзица: сколько лет воры у лохов будут тепло красть?
– Алехан! Кто остроумней: я или Петюхан?
– Дядя Петро поостроумней будет!
– Когда он еще будет, а я – уже! Посмотрим! – пообещал Царь нищих. – Здесь ты глубоко заблуждаешься, паря! Я – злободневней. Ты еще мал и ты не можешь самостоятельно отличить идиота от неидиота.
Я с ногами уселся в кресло времен хрущевской оттепели и включил записи на автоответчике.
Неизвестный: «Здравствуйте, Петр Николаевич! Меня зовут Олегом. Ваш телефон я узнал через свою знакомую моей жены, журналистку Наташу Хмыз! Она школьная подруга моей жены. С ее слов я понял, что вы хорошо знаете внутрицерковную жизнь. Потому-то я и обращаюсь к вам за консультацией», – как по писаному заговорил дьяконовский бас.
– Началось… – буркнул Медынцев. Вот не зря они с Наташей Хмыз были супругами. Одна сатана: хлеба не давай, дай поболтать. – Ему в большом духовном оркестре геликоном работать, а он! Где у тебя хлеб, керя, где масло? Где икра, наконец? – И он снова удалился на кухню.
Олег: «… Зарплата псаломщика невелика. По сравнению с доходами настоятеля, естественно. И меньше минимальной зарплаты, признанной государством. Оговорюсь, это в городских храмах. В сельских платят, наверное, столько, сколько могут. А у нас семья православная, имеем четверых детей…»
Царь (из кухни): – К нам его, к нам, в Лигу нищих! Пусть работает инвалидом кавказской войны, как настоящий мужчина! – донеслось с кухни.
Я прибавил громкости.
Олег: «… И дело вовсе не в зависти, что кто-то имеет много, а то, что детям не хватает на нормальное пропитание! Они, дети-то, конечно, понимают… – мне показалось, что незнакомец Олег глухо застонал, однако он кашлянул, извинился, сославшись на простуду, и продолжил: – …детки-то и не просят, они понимают! А я, бывает, от этого их понимания готов выкопать себе в лесу могилку, лечь в нее заживо и не вставать, прости ты меня, Господи! Петр… э-э… Николаевич… я хотел у вас узнать, сколько часов в день работает псаломщик и сколько получает за требы. Я понимаю, что у каждой работы есть свои особенности: так, если псаломщику положено столько-то часов, то больше, как ни хоти, не получишь. Мне кажется, что жить на зарплату псаломщика, певчего, пономаря просто физически невозможно! В нашем храме из-за этого периодически меняются пономари – надо кормить семью и детей, но на оклад это сделать невозможно. А на подработку не всегда хватает времени. Насколько мне известно, во многих храмах Первопрестольной вообще нет пономарей „на окладе“, но очень много… м-м… добровольцев. Как вы, например. За счет этого удается „закрыть“ все службы. Правда ли это? И как вы зарабатываете? Не могу ли я быть полезен? Как жить в небольших городах – просто не знаю. Разумеется, насчет организаций „профсоюзов“ и прочих либеральных, мягко говоря, „причуд“ в церквях, я согласен с возражениями. Мне кажется, что должность является честью для православного христианина, и ради денег вряд ли кто там работает. Но жить-то как? Работа должна кормить. Дорогой Петр… э-э… Николаевич, по моему скромному разумению, у вас уникальный опыт чтеца. Так посоветуйте мне что-нибудь, Христа ради! Мой телефон…»
– Вот-вот! Христа ради! А я что говорю? – актерствовал Царь, проходя с чайником в ванную. – Церковь нынче бедна! А в былые-то, керя, времена, при императрице Елизавете, насельники самой Лавры жили не тужили! Каждому монаху, керя, ежедневно отпускались – заметь: бутылка хорошего кагору, штоф пенного вина, по кунгану меда, пива и квасу… – орал он оттуда. – Некий святой отец носил шелковые башмаки и чулки, на башмаках бриллиантовые пряжки в десять тысяч тех, те-е-ех еще рублей. Разве не так, керя? Гардероб с шелковыми и бархатными рясами занимал у него целую комнату, такую, как та, в которой ты сидишь! О нем говаривали: «Гедеон-то, Гедеон, а вот нажил миллион».
– Ты начитался дурных неотроцкистских пьес, жалкий актеришка… – говорил и я. Говорил громко, зная, что Алеша внимательно, как прилежный ученик, вслушивается во все наши разговоры. – Ты, может быть, и царь, Юрка, но священство выше царства.
– Ничего подобного! Это сам Поселянин про Гедеона писал, человек многоуважаемый!
– Вот потому вас, актеришек, и хоронили за церковной оградой, как самоубийц и нехристей! Слышите звон, да не знаете, где он! А это звон колокольный! По ком он звонит, колокол-то, а, керя?
– Да уж ладно тебе, демагог с досоветским стажем, тебе видней! Я же не принципиально, я так…
– Всякий труд, Юрка, достоин пропитания! А люди – они не святые, и потому всяк ответит за свое!..
– Да шучу я! Ты, Петюхан, становишься занудой! Хорошие деньги портят твой веселый и дружелюбный нрав, щен!
Следующий звонок был от Наташи Хмыз.
Наташа: «Здравствуй, Петенька, здравствуй, миленький, здравствуй, умница, здравствуй, понимальщик души моея!..»
Юра: – Эк, как она тебя цветочками обсаживает! А ведь ты еще живой!
Наташа: «… Здравствуй, суровый мститель за всех униженных и оскорбленных Святая Руси, здравствуй, мой единственный личный и национальный герой! Горе, о арахисовая халва моих дней, горе у меня! В Греции приспущен государственный флаг и объявлен траур: сегодня ночью в диком степном граде Китаевске, где по улицам ходит медведь на липовой ноге и с кобурой со Стечкиным под левой подмышкой, едва не был убит кирпичиной еще дореволюционного обжига предприниматель Иван Георгиевич Хара…»
Юра: Периодами говорит!
Наташа: «Ты, Петька, удивишься, но мне его жаль. Он лежит в военном госпитале и трудно, и болезненно думает, что его охраняет вся русская армия. Как ты думаешь: сходить мне к нему? Может…»
Юра: – Эх, как она, Наташка, тебе перлов-то наваляла – хоть в ломбард тащи!
Я: – Это она чтоб ты ревновал.
Юра: – Я и ревную. Суй ноги! – подставил мне к ногам тазик с парящей водой сам Царь. – Я туда вару из чайника налил! Не слушай врачей! Парь их, керя, они устали, а ты еще нужен нам, будущим покойникам!
Я: – Ты смерти моей хочешь… – понял я и погрузил ноги в тазик.
Наталья относилась к женщинам, от которых мнительным господам следовало бы держаться подальше. В ранней ее юности, в первый месяц после ее выпускного бала, я посвящал ей стихи:
Но тому прозрению было добрых два десятка лет. Тогда Наталья нюхала мясистый воздух возле шашлычных, а нынче у ней сумочка от Louis Vuitton и брошь от Cartier. И беднее стать она бы уже не захотела. Закупать меня нынешнего в племенное стадо Наталье не было нужды, но дружбой со мной она, похоже, дорожила. Что ей в том?
… Тобою ночью куплен с потрохами,
я на заре проснулся с петухами…
«С тобой мне весело пожить и издохнуть в пасмурной атмосфере хлебного бизнеса…» – сказала она как-то.
Я отвечал, что нечего ей было выходить замуж за богатого и красивого Юрку Медынцева, что напрасно сотворили они этот досадный брак, что издыхать в неволе не собираюсь, и посоветовал ей исповедаться. Она нацепила золотой крестик и сочла, что этого ей достаточно, чтобы угодить Господу Богу, словно он командир подразделения, который взялся осматривать: у всех ли правильно пришиты подворотнички и вычищены сапоги.
Наташа: «… Может, он, Грека-то, перед… хм… этим… самым, где ты работаешь… отпишет мне лимончик? Погуляем в тиши. А вечером увидимся на съезде нищих, если, конечно, Грека мне ничего не отпишет из того, что украл. Я буду там с маэстро Шалоумовым. Не ревнуй. Он давно хочет с тобой познакомиться. Он говорит, что там, на этом съезде, будет зачитан Медынцевым очень интересный доклад. До скорой и нежной встречи, похоронная команда!»
– Слышал? Уже идет добрая молва о твоем моем докладе! Ах ты Натайска из насево Китайска! – одобрительно сказал Царь-Государь о своей бывшей жене. – Приходи, Натайска, сяй пить… Ходи-ходи… Ка-лясе-о-о…
Соскучился, видать, бедный, по огням рампы.
Далее позвонил батюшка Глеб:
О. Глеб: – Господи, помилуй! Господи, благослови! Здравствуй, Петр Николаевич! Тут, Петр Николаевич, снова казус, выручай: я – на разрыв! Такой праздник нынче, литургию надо отслужить, потом исповедовать одному человек сто, не меньше! Ты знаешь, что есть такие усердные, кто каждый день готов предстоять на исповеди по два раза! А потом у меня – двое крестин! Расчеты с клирошанами! Мне хоть разорвись, Петя. А произошло, Божьим попущением, следующее… Ох, грехи наши тяжкие! Господи, помилуй! Слушай. Как-то в морг привезли убитого парнишку лет пятнадцати. Пришли родные – плачут, божатся, грешные, что это их сын-студент. По плавкам, говорят, его опознали. В морге им Дима-судмед и вся медбратия объясняют, что возраст не совпадает: тот юноша, а этот, судя по всему, отрок! А те все плачутся: наш он, и плавки, дескать, наши: вот же они! Вот тут узор, вот тут штопка! Так и увезли тело, похоронили на родине – в Копылихинском районе! Ты над ним Канон читал – помнишь? Копылихинский район, село Кавдыбиха! Ты и снарядил его в последний путь. Да вот боюсь, не последним он оказался!
Я: — Не томите, батюшка! Раскопался, что ли?
О. Глеб: – Терпения наберись, чадо! Через неделю, милый Петя, началось: явилась еще одна родственница. У нее пропал сын, пятнадцати лет отроду. Ушел, говорит, на озеро купаться и не вернулся. Женщину с грехом пополам, елейными уговорами умаслили, отправили домой. А еще через неделю прибежали те, первые родственники! На колени пали перед Димой-то, судмедом! Ой, прощеньица просим! Оказалось, что их убитый студент пришел домой ровно на сороковой день после своей мнимой смерти. Как раз к поминкам! С порога говорит: «Здравствуйте вам!» Сел к столу и давай уписывать кутью! Старушки так и попадали под стол! Господи, помилуй!
Мне показалось, что батюшка едва сдержал смех, он долго сопел, стонал и охал.
– Он, оказывается, пошел пива попить, там встретил своих студентов и уехал с ними в экспедицию аж на Селигер. Что теперь? Дома у студента – паника! Родственники примчались в бюро судебной медицины и просят аннулировать справку о смерти. «Убитого» отчислили из академии, в ЗАГСе аннулировали его паспорт и начисто вычеркнули из списка живых. А его девушка успела выйти замуж. Нравы! Что делать? Ладно, уж так все Господь устроил! Им самое главное понять: что делать с могилой, где другой человек… А нам с тобой – снова да ладом… Стар я сделался! Голова, Петя, не выдерживает! Они мне зачем-то звонят, просят, чтобы я приехал: молитва, мол, ваша получилась безадресная, до востребования! Прости Ты их, Господи! А у меня, ты знаешь, ни минуты свободной. Сам захворал, кабанчикам корму наварить надо! Это что же творится-то, отцы небесные, Матушка-заступница! Слушай дальше…
Я не заметил, как заснул в тепле этого своего вороньего гайна.
Утро во?рона, ночь во?рона, век во?рона …
21
… В простудной хвори я уплывал на легком челночке, да вдоль береговой линии жизни, да в обратную сторону. К мерцанию углей угасающего костра…
Струилась, пестрела гольянами перед глазами речонка моего детства.
Она не журчала, а просто текла, потом пропадала за колючей изгородью склада взрывчатки, называемом «аммоналкой». Речонка исчезала за колючей проволокой, пропадала и никуда уже не шла среди отлогой супеси склонов. Она укрывалась в запретной зоне до нового половодья. Названия у нее не было и уже не будет. Ее звали «наша речка» – и все.
Я приставал к берегу. С деревянных мостков, по которым не разойтись двоим, как с капитанского мостика, я смотрел на пологий скат берега.
А с вершины холма смотрел на меня пустой дом еще живого блаженного Спири. Он казался мне бородатым великаном. При этом он по-детски не выговаривал «эр». В его тяжелую ладонь вошла бы моя голова с ушами вместе. Лицо его было розовым и неоглядным, как цветущее поле гречи. Лицо блаженного было таким розовым и неоглядным потому, что стлалось широко, далеко, переходило в лысину и лишь у самой спириной потылицы, как гречишное поле, обрывалось. При этом оно окаймлялось зеленой, как мох, опушкой седины. Синие студеные озерца-близнецы – это Спирины глаза. Таков был богатырский мир его лица. Дом блаженного и колодец с журавлем стояли за речкой, на отшибе поселка. Одинокая береза, которая изогнулась стволом, как латунный подсвечник, в его ограде.
– Бабушка, он кто: колдун? – спросил Петя как-то перед своими страшными снами, которые шли возрастной полосой.
– Э-эх ты! Читака-писака! – огорчилась бабушка. – Колду-у-ун! Старец Спиридон – сын богатых родителей! Все, что ему оставили батюшка с матушкой, он роздал бедным! И жизнию своей голубиной старец Спиридон так угодил Господу Богу, что Господь открыл ему будущие времена и каждое сердце человеческо!
– Бабушка, а зачем тогда родители наживали?
– Не все нажито праведно, Петя… Большое богатство – грех…
Потом, когда Спиря был арестован и бесшумно умер в хрущевской неволе, этот подсвечник-береза упал и вывернул из склона сочную черноземную карчу. В карче свили гнезда бесстрашные змеи.
Нежить. Осенние мухи. Мразь. Оттаявшие помойки. Вот чем стала для России «хрущевская оттепель».
А при Спириной жизни дом стоял пуст, потому что сам-то Спиря вековал в рубленом флигельке. В его оконце вечерами шаял свет лампады. Там же, в бане, блаженный принимал честных хожалых, набожных старух с опрятными внучатами. Внучата прятали лица – они боялись, что Спиря опознает их. Что накажет тех, кто дразнится, когда через поселок, потом через лес и город он трусит двенадцать верст к единственной уже церкви нашего героического города. Так и мерял землю тяжелым посохом.
Поселковые дети, как облако гнуса, вились около и вопили:
– Спи-ря спи-рил, бул-ку сты-рил! Пошли на ул-ку – отнимем булку!
– Динь-дон! Спири-дон! Стибрил хлеба десять тонн!
Спиря никогда не стырил ни булки, ни тысяч тонн хлеба, как Грека. Его хозяйство – бабочек на клеверах да подстрешных ласточек – даже хрущевские финагенты не описывали. Люди сами несли ему еду, отрывая от себя. К нему, как я нынче понимаю, шли на послушание тихие опрятные юноши. Иногда он бил кого-нибудь из них своей богатырской палкой. Зато чуть позже, когда борец с культом личности бывшего семинариста объявил в розыск последнего попа, Спиря истлел на зоне…
– … Спири-духа, Спи-ри-ду-ха! Две нога – че-ты-ре у-ха!
А он не останавливался, чтобы выбрать хворостину из кустов. Он бормотал, не сбавляя ходу:
– Что вы, что вы, что вы, что вы… Что за чада, что за вдовы… Ап-ап-ап-ап! Лазогнать всех этих баб… Ап-ап-ап! Будут есть из бесьих лап… Слезки – кап-кап-кап… А не будут есть из лап – беси цап-цап-цап… Что вы, что вы, что вы, что вы! Мы давно на все готовы… Нам уж очень уж невмочь… Вы готовы нам помочь?.. Мы готовы, дети-вдовы, всех спасем мы вас, бедовых: Лаз-два-тли – огонь! Пли!.. – и кидал в нас сухой дротик.
– Ай-й-й! Ой-й-й! – верещали радостные неумытые дети и рассыпались испуганными воробьятами за придорожные кусты. Но Спирину скороговорку пользовали, как считалку:
– Ап-ап-ап-ап! Слезки кап-кап-кап! Лаз-два-тли – огонь! Пли!
Говорили, что он пришел с войны контуженый. Сам же Спиря говорил, что пришел на войну. Так он сказал и мне, когда я с родной своей бабушкой Марьей принес ему пахты с молокозавода. С нами же и двоюродный мой брат Юраша в кубанке и с деревянной саблей. Он важничал и воротил от Спири лицо: боялся, что блаженный унюхает запах табачного дыма.
– Золотокудлый Петька… Злато зло, зло, зло… На, Петька, на! – протянул он выпростанную кринку. – На! Клугом война… Богу молись, кашей делись…
Я был мал, да умен: упрятал рыльце в бабкину суконную юбку – рыльце в пушку.
– А ты – голова… голова… – говорил розовый Спиря бледному, лишайному Юраше.
– Это точно! – растрогался Юраша, которого редко хвалили за плохую учебу. – А они все: дурак, дурак!
– Смотли, Петька! Кто похвалит, тот и повалит!
Это потом, потом… Вверх по реке, против течения.
А тогда бабушка смотрела на Спирю и вся лучилась, благоговела, утирала платочком слезу, теребила в мочках ушей златы серьги эпохи царизма. Она спросила Спирю:
– Скажи мне, родименький, рибильтирвают мово Николая Павловича посмертно или же так навечно оставят врагом народу? Скажи, Спирюшка, какой же он враг-то был, какого народу?
– Иди, влаг, в балак… Так иди, так… так… Шаг – влаг, шаг – влаг… Тик-так, тик так… Гнал блак – влаг… Бел флаг – влаг… Ел мел – влаг… Был смел – влаг… Как так?.. Шаг… Шаг… Влево – шаг… Вплаво – шаг… Так? Лаз-два-тли! Огонь! Пли!
– Понятно… – уливалась слезами бабушка Мария и все оглаживала мою белую макушку. – Стихи! Да Бог-то милосерд: он все видит! Неужто, Спиря, попустит Бог торжество антихристово-то этих? А, Спирюшка, родименькой? Может, нам землю-то вернут?
Спиря не ответил, а присел передо мной на корточки, облучил меня синими глазами, взял мою руку ребенка и поцеловал ее. Потом поднял глаза к небу и сказал:
– Благослови душе моя Господа и вся внутленняя моя… имя свято Его…
Он перекрестил мой лоб, говоря:
– Иди, иди с Богом… Я помолюсь за тебя…
Я ничего не понял из этих слов, но доброта его глаз выжгла во мне что-то гадкое, вещавшее мне страшные сны. Тогда я заплакал от неосознанного стыда и ясной любви к непонятному горнему миру. Мои шестилетние слезы излились. Они не приходили ко мне около десяти лет и зим.
… А с прошествием этого срока, на исходе июньской ночи, на этом же ветхом мостике я обнял девушку Зойку. Зойка была жаркой и жадной. На ней было чистое синее платье с веселыми цветочками по полю. На платье – белый отложной воротничок под нежное горло.
Запели в той затуманенной дали первые песни. Возбрехали собаки той дальней яви. Вожди торопились обещать по радио продолжение великих свершений. Облака сбивались в небесные армады. Земля жарко плодила зелень.
А мы – я и Зойка – шли в обнимку коленцами переулков. Этой проходочкой мы заявили дядям и тетям всего окрестного мира о союзе своих чистых сердец. Но осенью пришел со службы пограничник Леня и взял ее себе в жены. Тогда я и ушел в сарай к Лизе Кёних. Там, на деревянном топчане, она меня и пожалела. А потом я сильно плакал в золотом лесу. Я обнимал березку, и чуткие листья падали на мою слабую голову лоха.
Заплакал я и сегодня во сне, когда вернулся из одиночного плаванья по речке былья. Да плач ли это был? Донные слезы лишь щипали глаза, но пропадали, как та речка, неведомо где.
Мне явилась живая мама.
– Плачешь, что ли, Петя?
– Плачу, мама…
– Отчего так, милый ты мой?
– Людей, мама, жалко…
– Ах, ты, мой ангел! Это, Петя, слава Богу, болезнь уходит…
Она накинула салоп, встала на колени и начала молиться там, во сне.
А я проснулся и обнаружил, что укрыт болгарским пледом, еще сто лет назад, в двадцатом веке, прожженным сигаретой Наташи. Светало поздно, спал я совсем недолго.
… Еще одна тыловая сентябрьская, которым несть числа от начала времен, ночь прошла, пересчитывая звезды над униженной русской землей. Звезды были все по местам. До них еще не добрался либеральный молодняк и не присвоил их и не переименовал в честь своих бесчестных же подружек. Врата Небес бесшумно раскрывались и пропускали на Страшный суд сотни бесплотных отлетающих душ, которыми убывала страна великанов.
Струилась, пестрела гольянами перед глазами речонка моего детства.
Она не журчала, а просто текла, потом пропадала за колючей изгородью склада взрывчатки, называемом «аммоналкой». Речонка исчезала за колючей проволокой, пропадала и никуда уже не шла среди отлогой супеси склонов. Она укрывалась в запретной зоне до нового половодья. Названия у нее не было и уже не будет. Ее звали «наша речка» – и все.
Я приставал к берегу. С деревянных мостков, по которым не разойтись двоим, как с капитанского мостика, я смотрел на пологий скат берега.
А с вершины холма смотрел на меня пустой дом еще живого блаженного Спири. Он казался мне бородатым великаном. При этом он по-детски не выговаривал «эр». В его тяжелую ладонь вошла бы моя голова с ушами вместе. Лицо его было розовым и неоглядным, как цветущее поле гречи. Лицо блаженного было таким розовым и неоглядным потому, что стлалось широко, далеко, переходило в лысину и лишь у самой спириной потылицы, как гречишное поле, обрывалось. При этом оно окаймлялось зеленой, как мох, опушкой седины. Синие студеные озерца-близнецы – это Спирины глаза. Таков был богатырский мир его лица. Дом блаженного и колодец с журавлем стояли за речкой, на отшибе поселка. Одинокая береза, которая изогнулась стволом, как латунный подсвечник, в его ограде.
– Бабушка, он кто: колдун? – спросил Петя как-то перед своими страшными снами, которые шли возрастной полосой.
– Э-эх ты! Читака-писака! – огорчилась бабушка. – Колду-у-ун! Старец Спиридон – сын богатых родителей! Все, что ему оставили батюшка с матушкой, он роздал бедным! И жизнию своей голубиной старец Спиридон так угодил Господу Богу, что Господь открыл ему будущие времена и каждое сердце человеческо!
– Бабушка, а зачем тогда родители наживали?
– Не все нажито праведно, Петя… Большое богатство – грех…
Потом, когда Спиря был арестован и бесшумно умер в хрущевской неволе, этот подсвечник-береза упал и вывернул из склона сочную черноземную карчу. В карче свили гнезда бесстрашные змеи.
Нежить. Осенние мухи. Мразь. Оттаявшие помойки. Вот чем стала для России «хрущевская оттепель».
А при Спириной жизни дом стоял пуст, потому что сам-то Спиря вековал в рубленом флигельке. В его оконце вечерами шаял свет лампады. Там же, в бане, блаженный принимал честных хожалых, набожных старух с опрятными внучатами. Внучата прятали лица – они боялись, что Спиря опознает их. Что накажет тех, кто дразнится, когда через поселок, потом через лес и город он трусит двенадцать верст к единственной уже церкви нашего героического города. Так и мерял землю тяжелым посохом.
Поселковые дети, как облако гнуса, вились около и вопили:
– Спи-ря спи-рил, бул-ку сты-рил! Пошли на ул-ку – отнимем булку!
– Динь-дон! Спири-дон! Стибрил хлеба десять тонн!
Спиря никогда не стырил ни булки, ни тысяч тонн хлеба, как Грека. Его хозяйство – бабочек на клеверах да подстрешных ласточек – даже хрущевские финагенты не описывали. Люди сами несли ему еду, отрывая от себя. К нему, как я нынче понимаю, шли на послушание тихие опрятные юноши. Иногда он бил кого-нибудь из них своей богатырской палкой. Зато чуть позже, когда борец с культом личности бывшего семинариста объявил в розыск последнего попа, Спиря истлел на зоне…
– … Спири-духа, Спи-ри-ду-ха! Две нога – че-ты-ре у-ха!
А он не останавливался, чтобы выбрать хворостину из кустов. Он бормотал, не сбавляя ходу:
– Что вы, что вы, что вы, что вы… Что за чада, что за вдовы… Ап-ап-ап-ап! Лазогнать всех этих баб… Ап-ап-ап! Будут есть из бесьих лап… Слезки – кап-кап-кап… А не будут есть из лап – беси цап-цап-цап… Что вы, что вы, что вы, что вы! Мы давно на все готовы… Нам уж очень уж невмочь… Вы готовы нам помочь?.. Мы готовы, дети-вдовы, всех спасем мы вас, бедовых: Лаз-два-тли – огонь! Пли!.. – и кидал в нас сухой дротик.
– Ай-й-й! Ой-й-й! – верещали радостные неумытые дети и рассыпались испуганными воробьятами за придорожные кусты. Но Спирину скороговорку пользовали, как считалку:
– Ап-ап-ап-ап! Слезки кап-кап-кап! Лаз-два-тли – огонь! Пли!
Говорили, что он пришел с войны контуженый. Сам же Спиря говорил, что пришел на войну. Так он сказал и мне, когда я с родной своей бабушкой Марьей принес ему пахты с молокозавода. С нами же и двоюродный мой брат Юраша в кубанке и с деревянной саблей. Он важничал и воротил от Спири лицо: боялся, что блаженный унюхает запах табачного дыма.
– Золотокудлый Петька… Злато зло, зло, зло… На, Петька, на! – протянул он выпростанную кринку. – На! Клугом война… Богу молись, кашей делись…
Я был мал, да умен: упрятал рыльце в бабкину суконную юбку – рыльце в пушку.
– А ты – голова… голова… – говорил розовый Спиря бледному, лишайному Юраше.
– Это точно! – растрогался Юраша, которого редко хвалили за плохую учебу. – А они все: дурак, дурак!
– Смотли, Петька! Кто похвалит, тот и повалит!
Это потом, потом… Вверх по реке, против течения.
А тогда бабушка смотрела на Спирю и вся лучилась, благоговела, утирала платочком слезу, теребила в мочках ушей златы серьги эпохи царизма. Она спросила Спирю:
– Скажи мне, родименький, рибильтирвают мово Николая Павловича посмертно или же так навечно оставят врагом народу? Скажи, Спирюшка, какой же он враг-то был, какого народу?
– Иди, влаг, в балак… Так иди, так… так… Шаг – влаг, шаг – влаг… Тик-так, тик так… Гнал блак – влаг… Бел флаг – влаг… Ел мел – влаг… Был смел – влаг… Как так?.. Шаг… Шаг… Влево – шаг… Вплаво – шаг… Так? Лаз-два-тли! Огонь! Пли!
– Понятно… – уливалась слезами бабушка Мария и все оглаживала мою белую макушку. – Стихи! Да Бог-то милосерд: он все видит! Неужто, Спиря, попустит Бог торжество антихристово-то этих? А, Спирюшка, родименькой? Может, нам землю-то вернут?
Спиря не ответил, а присел передо мной на корточки, облучил меня синими глазами, взял мою руку ребенка и поцеловал ее. Потом поднял глаза к небу и сказал:
– Благослови душе моя Господа и вся внутленняя моя… имя свято Его…
Он перекрестил мой лоб, говоря:
– Иди, иди с Богом… Я помолюсь за тебя…
Я ничего не понял из этих слов, но доброта его глаз выжгла во мне что-то гадкое, вещавшее мне страшные сны. Тогда я заплакал от неосознанного стыда и ясной любви к непонятному горнему миру. Мои шестилетние слезы излились. Они не приходили ко мне около десяти лет и зим.
… А с прошествием этого срока, на исходе июньской ночи, на этом же ветхом мостике я обнял девушку Зойку. Зойка была жаркой и жадной. На ней было чистое синее платье с веселыми цветочками по полю. На платье – белый отложной воротничок под нежное горло.
Запели в той затуманенной дали первые песни. Возбрехали собаки той дальней яви. Вожди торопились обещать по радио продолжение великих свершений. Облака сбивались в небесные армады. Земля жарко плодила зелень.
А мы – я и Зойка – шли в обнимку коленцами переулков. Этой проходочкой мы заявили дядям и тетям всего окрестного мира о союзе своих чистых сердец. Но осенью пришел со службы пограничник Леня и взял ее себе в жены. Тогда я и ушел в сарай к Лизе Кёних. Там, на деревянном топчане, она меня и пожалела. А потом я сильно плакал в золотом лесу. Я обнимал березку, и чуткие листья падали на мою слабую голову лоха.
Заплакал я и сегодня во сне, когда вернулся из одиночного плаванья по речке былья. Да плач ли это был? Донные слезы лишь щипали глаза, но пропадали, как та речка, неведомо где.
Мне явилась живая мама.
– Плачешь, что ли, Петя?
– Плачу, мама…
– Отчего так, милый ты мой?
– Людей, мама, жалко…
– Ах, ты, мой ангел! Это, Петя, слава Богу, болезнь уходит…
Она накинула салоп, встала на колени и начала молиться там, во сне.
А я проснулся и обнаружил, что укрыт болгарским пледом, еще сто лет назад, в двадцатом веке, прожженным сигаретой Наташи. Светало поздно, спал я совсем недолго.
… Еще одна тыловая сентябрьская, которым несть числа от начала времен, ночь прошла, пересчитывая звезды над униженной русской землей. Звезды были все по местам. До них еще не добрался либеральный молодняк и не присвоил их и не переименовал в честь своих бесчестных же подружек. Врата Небес бесшумно раскрывались и пропускали на Страшный суд сотни бесплотных отлетающих душ, которыми убывала страна великанов.