Страница:
сыр-бор, или, особенно часто, младшей - Динке, так ее звали, не намного
старше его, с ней Илья тоже сталкивался в подъезде, - приходилось буквально
уволакивать мать домой, повиснув на ней, сопротивляющейся.
А однажды эту женщину увезла "скорая помощь" и во дворе вдруг стало
непривычно тихо. Надолго. Началось, впрочем, не с этого, а с милиции. Во
время очередной затянувшейся свары из-под арки неожиданно вывернул
милицейский синий "Москвичок", откуда вылезли участковый, который и раньше
наведывался к обитателям первого этажа, и еще один, незнакомый, по всему -
начальник. Вероятно, кто-то из жильцов снова пожаловался, не в первый раз.
Крик не только не утих, но, напротив, еще больше усилился, женщина махала
руками - и на участкового, и на незнакомого, старшая же и младшая, обе
сразу, стояли рядом, отгораживая и прикрывая одновременно...
А на следующий день приехала "скорая".
Во дворе потом поговаривали, что увезли ее в Кащенко, в психлечебницу,
но Илья почему-то не очень верил, ему казалось, что сумасшедшие выглядят
как-то иначе, заговариваются или совершают нечто такое, что нормальный
человек никогда не сделает, в общем, по-другому, а здесь, кроме скандалов,
ничего особенного.
Их, дворовых мальчишек, тоже влекли эти окна, особенно летом, когда
можно было укрыться за густой листвой растущей напротив сирени. Даже
зашторенные, окна почему-то все равно притягивали, как магнит. Подходя к
подъезду, Илья каждый раз невольно взглядывал на них, словно что-то хотел
увидеть там, словно ждал, что ему вдруг откроется - в недрах этой чужой,
таинственной жизни, вызывавшей в нем стыдное, щемящее, непреодолимое
любопытство. Там, за окнами, за шторами, в освещенной или, наоборот, темной
глубине крылась разгадка.
Но всякий раз, когда он замечал под этими окнами кого-нибудь другого,
знакомого или незнакомого, без разницы, его вдруг захлестывала самая
настоящая злость, резкая, как ожог, смутная и какая-то тоскливо
неразрешимая, - не на этого "кого-нибудь", как ни странно, а именно на нее,
на женщину, на старшую сестру, так что даже подмывало схватить камень и
пульнуть его в окно, услышать звон разбитого стекла и испуганные крики.
Почти мстительное было чувство, будто она ему сделала, ему лично, что-то
плохое.
Впрочем, он заметил, что и другие ребята испытывают похожее. Вообще же
они ее - презирали, да, презирали. Презрение крылось в самом слове, звонком,
как пощечина: шлюха! Ну да, самая настоящая, самая натуральная шлюха, - вот
кто она была! Откуда-то взялось в нем это слово. Из воздуха.
Он принес это слово домой и презрительно бросил:
- Опять у этой шлюхи новый парень...
Твердо и самоуверенно.
- Как ты сказал? - вдруг встревожилась бабушка. - Ну-ка, повтори, как
ты сказал!..
- Шлюха, вот что я сказал, - нисколько не сомневаясь в своей правоте и
неслучайности этого слова, произнес почти с пафосом.
Бабушка пристально, даже с каким-то интересом посмотрела на него, под
глазами собралось сразу много-много морщинок, и отстраненно, с неожиданной
брезгливостью, быстро и словно бы не ему сказала:
- Ну так вот, чтоб я больше не слышала, понятно?
Тоже твердо и непримиримо. Непохоже на нее.
- А что я такого сказал? - воспротивился удивленный Илья. - Все знают,
что она...
- Замолчи! - не дала закончить бабушка. - Ты еще сопливый щенок, чтобы
произносить такие слова, ты еще ничего не смыслишь в жизни!
- Но...
- Замолчи, ничего не желаю слушать, - замахала руками бабушка на
растерявшегося Илью. - И никогда не повторяй, все или не все там говорят,
это тебя не касается. Ты - не имеешь никакого права. Ты еще сосунок, а если
еще раз услышу, то скажу твоему отцу, чтобы он тебя выпорол нещадно, понял?
- Но...
- И никаких "но"! Скажу, чтобы выпорол...
Он никак не мог взять в толк, за что она на него так окрысилась,
сраженный ее непримиримостью и еще больше - последним ультиматумом, и потом
весь день они ходили, надутые друг на друга.
А вечером она подсела к нему на кушетку, которая скрипнула под большим
грузным телом, и, проведя теплой ладонью по волосам, мягко и примирительно,
не обращая внимания на его обиженное отодвиганье, взялась вразумлять.
Никогда не говори таких слов, тихо, почти бормоча, говорила она, никогда ни
на кого, и не надо никого осуждать и тем более презирать, не торопись
осуждать и вообще судить, и повторять плохое не надо, тем более если не
знаешь, на свете много несчастных людей, и если кто-то говорит, то пусть
говорит, это его личное дело, но ты не смей...
И еще эта девочка, сестра той... С похожими раскосыми глазами. Динка.
Девчонка как девчонка, даже где-то симпатичная, но ее словно тоже
коснулось. Горячечное, смутное, тяжелое - от ее сестры. Или от матери. Или
от них обеих.
Когда она проходила, то на нее оборачивались почти также: вон, мол,
идет сестра той, которая... Да все они такие, на роду у них, видно,
написано. Все они... Когда она проходила, то старалась проскользнуть как
можно незаметней, промелькнуть. Будто прокрадывалась - бочком-бочком,
вполоборота, как тень.
Ее действительно коснулось.
Однажды, откуда-то возвращаясь, он заметил ее в их дворовом скверике на
скамейке - одну. Был осенний, довольно теплый вечер, темно. Его неожиданно
окликнули - из этой еще не совсем сгустившейся тьмы, пронзенной крошечной
светящейся точкой - горящей сигаретой.
Девочка курила, неумело, как он отметил потом про себя, не затягиваясь,
а уж что-что, но это им уже было пройдено в дворовой школе: лучше было вовсе
не брать в рот сигарету, чем курить не в затяжку, - засмеют. Он уже прошел -
через кашель, отвращение, противный вкус во рту, азарт, головокружения,
тихую заторможенность, тревожно-острое ощущение вдруг приблизившейся
взрослости - к равнодушному "не хочу" или "ну ладно, давай"...
Она окликнула его.
- Куда бежишь, маменькин сынок? - голос у нее был странный, плывущий
какой-то, растекающийся, словно бы и не ее. - Иди посиди со мной, малыш,
покурим, - и смешком, мелко так, дробно, рассыпчато, хрипловато: - Или
боишься?
Так она это сказала, что он, даже не собираясь отвечать или
останавливаться, зачем это ему надо было - связываться с ней, с девчонкой,
которая к тому же еще и задиралась, очень ему нужно было, он тем не менее,
растерянно и настороженно, подчинился, что-то его подтолкнуло - то ли
странность ее клекочущего голоса, то ли?..
Чего это он должен был ее бояться? Нисколько он ее не боялся, вот еще,
- и что-то тоскливо, тревожно, сладко заныло, зазнобило внутри, когда,
приблизившись, неожиданно ткнулся взглядом в светлеющие в темноте коленки.
- Смотри-ка, не боится, - ехидно заметила она, когда он подошел. - А
мне казалось, что ты меня боишься, особенно в подъезде.
Вот оно что, вином от нее пахло, точно - вином, знакомый запах. Его не
мог перешибить даже табачный дым, запах агрессии и чего-то непредсказуемого,
что сразу же появлялось в старших ребятах или взрослых мужиках, стоило им
только выпить. Все им становилось нипочем, - это Илья уже усвоил. В них
словно действительно бес вселялся, как говорила бабушка, толкал и выталкивал
в конце концов из двора, на простор улицы, в неизвестность, и нередко они
потом возвращались с фингалами под глазами, ссадинами и кровоподтеками, а на
следующий день бывало наведывался участковый, ходил по квартирам.
Но и во дворе они могли тоже, и в подъезде, сколько раз. Так ему
впервые засунули в рот бычок, почти возле собственной квартиры, насильно,
обжигая губы, на, покури, парень, щерясь хищно в лицо, покури, обдавая
винным перегаром, на... Его чуть не вытошнило, а потом отец с белым от
ярости лицом огромными прыжками гнался по лестнице вниз за обидчиками, но
так и не догнал. Никогда Илья не видел у отца такого лица - цвета серого
мела.
Да, от нее совершенно отчетливо пахло вином, сомнений не было.
- Закуривай! - Она со смешком протянула ему пачку "Явы" и спички,
коснувшись его руки. Пальцы были теплые, даже горячие, как ему показалось.
Он принял, но закуривать почему-то не стал.
- Не хочешь? - хмыкнула она. - Скучный ты какой-то...
- Ну чего тебе? - нарочито грубо, даже изменяя голос, чтобы прозвучало
еще грубее, еще более взросло, спросил он.
- Мне? - вдруг серьезно переспросила она, отворачивая лицо. - Да ничего
мне от тебя не надо, тоже выдумал. Скучно мне, понятно? Она помолчала. -
Мать с Лилькой очередного жениха потчуют, а мне скучно. Надоели они мне со
своими женихами - сил нет! Противно все! - непонятно кого имея в виду,
сказала она, то ли женихов, то ли мать и сестру, то ли всех вместе. -
Надоели, ужас! - и ткнув рукой в скамейку возле себя, позвала: - Садись
посиди, чего зря стоять?
И снова неведомое заставило его подчиниться, хоть он и не хотел вовсе
сидеть. Весь он был напряжен, натянут как струна, готовый в любую секунду
сорваться и убежать. Выходило, он и впрямь боялся ее; сигарета в руке
смялась, превратилась в бумажный комочек, из которого сеялись в ладонь
табачные крошки.
Он не понимал, зачем тут сидит, зачем ему - рядом с этой странной,
словно бы не в себе девчонкой, как будто чего-то ждущей от него. И он тоже
вроде ждал - от себя или от нее, подчиняясь тому самому, неведомому, что уже
подогнало его сюда, к этой скамейке, а теперь вот и усадило.
- Вот ты мне скажи, - хрипло произнесла она, выдыхая дым, - зачем
пишутся стихи? А?
Вопрос был настолько неожиданен, что он невольно повернул к ней лицо,
пытаясь разглядеть: не издеваются ли над ним? Не смеются ли? Очень похоже
было.
- Молчишь? - продолжала она. - Сам не знаешь, да? И я не знаю, и никто,
наверно, не знает, даже те, кто их сочиняет. Я почти уверена, что не знают.
То есть, может, думают, что знают, а на самом деле... Не бродить, не мять в
кустах багряных... Или - что в имени тебе моем? Под насыпью во рву
некошеном... Суров ты был, ты в молодые годы, - она затихла, а он все
соображал, все пытался уяснить, не морочат ли ему голову, ловя в плывущем, с
хрипотцой, голосе насмешливые нотки, и ловил.
Он больше не сомневался, когда она произнесла последнее, как обухом...:
- Двор мой, двор, вот и ты пожелтел, не шумят больше липы и клены, -
это она произнесла почти шепотом, он еще подумал, что ослышался, - двор мой,
двор, вот и ты опустел и заснул под дождя перезвоны...
Он смотрел на нее сквозь будто бы даже поредевшую темноту и видел на ее
лице улыбку. Она улыбалась куда-то мимо него, вытягивая одно за другим такие
непривычные, сквозящие, пробитые ознобом, беззащитные в своей отъятости от
него слова:
- Двор мой, двор, ты мне дорог сейчас, сколько славных минут здесь
прошло, - продолжала она, улыбаясь его ошарашенности, - выручал меня ты не
раз, - она все точно говорила, - ты свидетель того, что ушло...
Того или тому? Он ломал голову над этим вопросом, хотя, наверно, это не
имело никакого значения. Можно было и так и эдак, она же сказала: т о г о, а
ему показалось, с чужого голоса, что нужно - т о м у, правильнее - т о м у,
и вдруг стало нестерпимо стыдно, до взорвавшегося внутри жара. Снова все
спуталось.
- Это ты написал?
Он не знал теперь: признаваться или не признаваться? Стыдно было. Можно
было не признаваться: ему вроде бы и не принадлежало. Он уже вполне готов
был отречься, только одно мучило: откуда?..
- Ну, предположим... - вызывающе проговорил он.
- Ты знаешь, мне нравится, - она шумно выдохнула дым, словно
спрятавшись в него, закрывшись с этой своей улыбкой, не поймешь -
насмешливой или какой, - не Пушкин, конечно, но что-то такое есть. Ты только
не обижайся, мне вправду нравится. Я так и думала, что это твои. А ведь
действительно интересно: зачем? Не знаешь?
- Не знаю, - теперь уже вслух согласился он, с которым тоже неведомо
как произошло: вдруг, ни с того ни с сего накатило, само собой, он только и
успевал - записывать. А потом исчезло, и сколько он ни пытался, ничего не
получалось. Иссякло.
Но ей-то откуда известно?
- Какая разница? Разве это имеет значение? - как-то совсем взросло
пожала плечами.
- И все-таки...
- Ну нашла, если хочешь. Тетрадку нашла... - И смолкла, похоже, не
собираясь ничего больше объяснять. Потом снова заговорила, быстро, словно
себе самой: - Все в подъезде друг про друга знают. Думаешь, о тебе ничего
неизвестно? Еще как известно, больше чем ты думаешь...
Хорошо хоть, в темноте она не видела, как снова заливается краской его
лицо: что же ей было известно такого про него и что они вообще друг про
друга знали?
- Сказать тебе, чего бы я хотела больше всего? - шевельнулась,
отбрасывая в сторону краснеющий уголек сигареты. - Научиться играть на
фортепьяно. Или - на гитаре. Смогла бы тогда сочинять музыку к разным
стихам, какие понравятся, чтобы песня получилась, правда... - Она что-то
замурлыкала себе под нос, тихо, как бы подбирая мелодию, слов не разобрать,
но он расслышал: - А того, что ушло не жаль, - так она мурлыкала, - хоть и
сердце трогает грусть, та-та-та, вот уйдет мое детство в даль, та-та-та, и к
тебе я, мой двор, не вернусь.
Получалось и в самом деле похоже на песню.
Странно они сидели.
Теперь он и вовсе не понимал - что делать и что говорить, хотя
напряжение поослабло, и стыд, что кто-то еще знает о стихах, исчезал, а она
ногой подрыгивала, по-девчоночьи так, смешно, совсем по-детски, что Илье
стало спокойно, даже легко.
А ведь скажи кому-нибудь из ребят, на смех бы подняли: девчонка пьяная
позвала, а он...
Ну и что? Он никому не расскажет.
Благодаря этой странной девчонке, Динке, слившись с тем ее плывущим
голосом и белеющими в темноте коленками, тот вечер в нем удержался. И эти
строчки...
После того вечера, встречаясь с ним во дворе или в подъезде, она
заговорщицки-приветливо улыбалась ему, а он всякий раз смущался и отводил
глаза: ведь он так и не понял, чего она ждала от него. И что теперь могла
думать о нем, растерявшемся тогда. Может, все-таки смеялась над ним?
Так ему казалось, потому что не стихи уже тогда волновали его, стихи,
впрочем, тоже, но больше другое, о чем часто толковали, собираясь во дворе,
ребята, окружая кого-нибудь постарше, поопытней. Байки о похождениях и как
все было, в самых острых, неправдоподобных, невероятных подробностях, и что
все о н и, имелись в виду девчонки, хотят только одного, а просто делают
вид, что им нужно другое, и что-то такое, пряное, головокружительное,
хмельное начиналось, реяло в воздухе, отчего и тоскливо и страшно, и весело,
и отчаянно становилось.
Иногда Илье казалось, что все врут, придумывают, сочиняют - так просто,
легко получалось, как будто не было никаких преград, никаких слов, а будто
само собой. Он не верил. Не мог себе представить.
Старшая с первого этажа ходила со вздувшимся животом, синеватыми
кругами возле запавших глаз и оплывшим, враз постаревшим лицом. С ней жил
слесарь из жэка - как муж с женой, и криков вроде поубавилось.
Однажды, войдя в подъезд, он увидел Динку с двумя незнакомыми парнями,
не из их двора. Они стояли, прижав ее к стене, загораживая, и один что-то
глухо гундосил, низко наклоняясь к ее лицу, вплотную, почти не видно было за
ними.
Поднимаясь по лестнице, Илья услышал тихое: "Ребята, не надо..." -
голос тусклый, снова, как ему показалось, расплывающийся, который тут же
накрыл глухой мужской: "А что ты строишь из себя?.." Он обернулся и увидел
два блестящих глаза оттуда, снизу, из угла, на него устремленные, пересекся
с ними взглядом, но - как будто не увидел. Не должен был увидеть.
Ну да, она и была такой, как про нее говорили. Он был уверен, что если
бы она захотела, то ей ничего не стоило вырваться, в конце концов, она могла
закричать, позвать на помощь. В своем доме, в своем подъезде. Время не
позднее, и до квартиры два шага...
Он поднялся к себе на этаж, прислушиваясь напряженно, но ничего не
услышал больше. В ту минуту он почти ненавидел ее - зло, мучительно,
тоскливо... Даже не знал, за что. Наверно, за то, что она такая же, как ее
сестра, ничуть не лучше, что с этими, там, внизу...
Вдруг вспомнилась игра, затеянная ребятами года три назад: кто-нибудь,
специально проходя рядом с "этой", со старшей сестрой Динки, должен был
тихо, чтоб она одна и слышала, даже не сказать, а прошипеть:
ш-ш-ш-л-ю-х-а... И как она вдруг отшатнулась, словно от удара, руку
вскинула, пытаясь защититься, и глаза у нее стали такие же, как сейчас у
Динки, внизу, - затравленные и... молящие.
Или ему почудилось?
Он стоял возле окна и смотрел во двор, на облетающие, уже почти совсем
голые деревья, на громоздящиеся возле магазина ящики, на освещенные окна
дома напротив, на коптящуюся внизу тьму, промозгло-сырую, и никак не выходил
у него из головы знакомый мотив, который он когда-то и где-то, не вспомнить
было, слышал.
Не отпускал.
Не давал покоя...
В самом деле - что между ними было общего? Вопрос мог показаться
странным, и Сергей вряд ли бы задал его себе, а когда его спросили, он
только пожал плечами. Ни разу не задумывался об этом. Что значит - общее? И
какое, в конце концов, это имело значение? Изначально как бы
подразумевалось: у всех людей есть общее, настолько много и настолько
естественно, что сама постановка вопроса сбивала с толку. Ну хотя бы потому,
что люди. Или не так?
Ну да, непохожи были даже внешне - Витек маленького росточка, худой,
как щепка, ветром сдует, в отличие от довольно рослого, плотного, в общем,
вполне нормального Сергея. Еще Сергей ходил в твердых четверочниках. Витек
же еде-еле тянул на тройку. Сергей спокойный, неторопливый, малословный, как
бы даже задумчивый, хотя скорее просто флегматичный - Витек же, наоборот,
шустряга, постоянно в движении, метеором проносился по школьным коридорам,
то там, то здесь затевая скандалы, с кем-то выясняя отношения, встревая во
всякие стычки.
В отличие от уравновешенного и миролюбивого Сергея Витек был агрессивен
и воинственен, как апач. Тут они действительно были разные. Но и из этого, в
общем-то, ничего не следовал. Может, будь у него другой темперамент, и
Сергей был таким же.
Витек был истинным выкормышем своего двора, плоть от плоти его, и почти
все вечера проводил там, среди других парней, постарше и помладше. У него
были покровители из местных королей, для которых он шестерил, бегая в киоск
за сигаретами или выполняя другие разные поручения. Это ценилось, и Витька в
обиду не давали, чем он совершенно открыто пользовался, задираясь даже к
гораздо более сильным, не говоря уж о мелкоте, которую держал в страхе и
трепете.
Впрочем, бывало, что и ему перепадало - от своих же: почему бы не
поразвлечься, если парень как бы согласен... То к дереву привяжут, то
хлыстом по спине пройдутся... Но это сами, а чужим - нет, не давали. Сразу
шарага поднималась: кто Витька обидел?
Витька это устраивало - тоже почти королем себя ощущал. Шманал мальцов
по подворотням, да и постарше спуску не давал - знал, что не тронут. Не
осмелятся. Ты что? Ты на кого? Рожа свирепо-бандитская. Глазенки кровью
наливаются. Даром что мал ростом. Да я... Да мы... И действительно приводил
ребят, как и обещал. Те обступали плотным кругом, а он разбирался. Не для
того сам хлебал, чтобы других жалеть. Да и не в правилах это было - жалеть.
Помимо того, что жили в одном дворе, в одном доме, хотя и в разных
подъездах, они с Витьком еще и учились в одном классе. Вместе ходили в
школу. Наверно, это и сблизило. Сергей давал ему списывать домашние задания,
а Витек... шут его знает, что Сергея цепляло за него.
Может, эта самая лихость и бесшабашность? Что был своим в дворовой
компании, к которой и Сергей время от времени прилеплялся - через того же
Витька, хотя и без того принимали, в футбол погонять или покурить, или еще
что-нибудь, - все-таки и он был из их дома. Но с Витьком почему-то
получалось проще, уверенней, что ли.
Такую он бурную энергию всегда развивал на пустом, казалось бы, месте,
привлекая к себе общее внимание, что Сергей как бы незаметно втягивался в
образовавшуюся вслед за Витьком воронку, втягивался и оставался. Так что
даже и себя ощущал твердо, как свой. С Витьком почему-то не сомневался,
словно тот служил некой гарантией. Пропуском.
С ним все вообще было проще и легче, никаких проблем. Без него же
Сергей в дворовой шараге начинал ощущать себя не очень уютно, будто тайком
проник и его в любой момент могут с позором выпихнуть, если не хуже. С
трудом он ос-ваивался и, главное, казалось что все чувствуют: он - чужой.
Было время, когда шарага притягивала Сергея, независимо от Витька.
Вместе с другими прорываться в клуб на какой-нибудь фильм "детям до
шестнадцати", мимо контролера или, что еще более рисково, через чердак и
черный ход, перекидываться в картишки на деньги, с замиранием сердца слушать
какую-нибудь очередную историю о любовных похождениях чьего-то братана или
даже самого рассказчика - любителей поделиться захватывающим опытом среди
взрослых ребят находилось немало.
Что-то влекло. Все мальчишки так жили, а кто не так - того либо не
видно было, сознательно превращавшегося в тень, либо... вряд ли тому можно
было позавидовать: в какое-то мгновение он все равно оказывался лицом к лицу
с шарагой... Ну что, парень, поговорим? Нет, вы посмотрите на этого фраера!
Так ты, мы слышали, на пианино тренькаешь? Музыкант, значит? Композитор? А
ну, сыграй-ка... Или лучше мы тебе сыграем, а ты нам спой!..
Так случилось с соседом Сергея по этажу, рыжим Борей, который во дворе
никогда не гулял, но все знали, что он учится в английской школе и
одновременно в музыкальной. Сергей часто слышал, уходя или возвращаясь
домой, доносившиеся из соседской квартиры звуки пианино. Рыжий Боря
упражнялся. Тогда это казалось странным - зачем? Впрочем, дело наверняка
было не в "зачем", а в том, что заставляли родители.
Отец Бори - высокий, широкоплечий, представительный, с густыми
вьющимися каштановыми волосами, мать - невысокого роста, полная, и оба, судя
по всему, очень строгие, даже как будто немного надменные и безулыбчивые.
Боря же был золотушно-рыж, конопат, почти, но еще не совсем, не окончательно
толст и стеснителен, как девчонка. Маменькин сынок.
Сергей почему-то ему сочувствовал.
Этого Борю редко видели одного - всегда то с отцом, то с матерью, и
вообще редко, что непонятно было: живет такой или только захаживает. Потому
и миновало его до поры. Именно что до поры.
Сергей уже не помнил, как это случилось. То ли отловили его специально,
то ли случайно все вышло, но ясно было - пропал рыжий. Его уже начали
подергивать-пощипывать, как бы взъерошивая ему, аккуратненькому, в красном
пионерском галстучке, в сереньком, тщательно выглаженном школьном
костюмчике, перышки, а кто и постукивать, несильно, даже как бы
одобрительно: хороший, мол, малый! Но постепенно все чувствительней - и все
тесней обступали, все плотней...
Неведомо, чем бы тогда кончилось, не вступись неожиданно, даже для
самого себя, Сергей: все-таки его сосед, безвредный парень, пусть живет,
ладно, хватит, все-таки из нашего дома... Ну и что - из нашего? Чего он
тогда фраерится, как будто его не мама родила? Рыжий, ты чего фраеришься, а?
Но и Сергей, несмотря на то, что его оттесняли, не отступал,
втискивался, лез с внезапным упорством, как будто рыжий Боря был ему брат
или сват: ребят, завязывайте! - особенно когда по красному, словно
распаренному, Бориному лицу поползли крупные капли. Ничего он плохого никому
не сделал (можно подумать, другие делали)!..
Скорей всего, настойчивость его возымела-таки действие - остыли
малость, запереглядывались в нерешительности. Ладно, на первый раз пусть
гуляет, но вечером чтоб рубль вынес, ясно? Нет, пусть рыжий скажет - ясно
ему?
Ох уж этот рубль! Сергей-то знал, что с него часто все и начиналось:
коготок увяз - всей птичке пропасть. Может, это даже еще хуже было, еще
унизительней - платить дань, расписываясь в собственном бессилии и
ничтожестве. Признаваясь в своем страхе перед шарагой. Но тогда для Бори это
был выход.
Отсрочка.
Тогда, выручив рыжего Борю, Сергей остро, даже с некоторым
самодовольством, почувствовал: он - свой. С ним считаются. Это было не
просто приятно, а еще и поднимало в собственных глазах. И еще появилось
ощущение безопасности, надежности что ли, тоже гревшее, - он на этом
ощущении притормозил, задержался и еще некоторое время лелеял.
Впрочем, было и теплое чувство к рыжему Боре, непонятно почему: то ли
потому, что он такой беззащитный, то ли что благодаря ему Сергей стал как-то
иначе себя ощущать. По-другому.
Но не только поэтому, наверно, помнился тот случай. Кажется, после него
в Сергее и расщепилось: свой-то свой, но уже и чужой. Просто чужой. Тогда,
или чуть позже, или у него так связалось, а на самом деле совершенно
безотносительно к тому случаю, он словно выпал - птенец из гнезда. Что-то
похожее на скуку в нем возникло. Он вдруг стал видеть как бы издали,
отстраненно - и двор, и шарагу, и всю эту мышиную возню, которая еще совсем
недавно казалась необходимой.
Но оттого, что так себя ощутил, хорошо ему отнюдь не стало. Напротив,
стало пусто и голо, и место, где он теперь находился, было им еще не обжито,
и здесь он тоже не чувствовал себя в своей тарелке. В общем, не так.
С Витькой было проще. Тот катился и катился себе, как колобок. Или -
как бильярдный шар, пущенный неумелой, но крепкой рукой, и другие шары,
сталкиваясь с ним, с треском разлетались в разные стороны.
Рядом с ним, который был свой и в шараге, и в школе, и вообще в жизни,
Сергей ощущал себя чуть ли ни рыжим Борей, даже по лестнице спускавшимся,
притиснувшись спиной к стене, словно норовя вжаться в нее. Раствориться.
старше его, с ней Илья тоже сталкивался в подъезде, - приходилось буквально
уволакивать мать домой, повиснув на ней, сопротивляющейся.
А однажды эту женщину увезла "скорая помощь" и во дворе вдруг стало
непривычно тихо. Надолго. Началось, впрочем, не с этого, а с милиции. Во
время очередной затянувшейся свары из-под арки неожиданно вывернул
милицейский синий "Москвичок", откуда вылезли участковый, который и раньше
наведывался к обитателям первого этажа, и еще один, незнакомый, по всему -
начальник. Вероятно, кто-то из жильцов снова пожаловался, не в первый раз.
Крик не только не утих, но, напротив, еще больше усилился, женщина махала
руками - и на участкового, и на незнакомого, старшая же и младшая, обе
сразу, стояли рядом, отгораживая и прикрывая одновременно...
А на следующий день приехала "скорая".
Во дворе потом поговаривали, что увезли ее в Кащенко, в психлечебницу,
но Илья почему-то не очень верил, ему казалось, что сумасшедшие выглядят
как-то иначе, заговариваются или совершают нечто такое, что нормальный
человек никогда не сделает, в общем, по-другому, а здесь, кроме скандалов,
ничего особенного.
Их, дворовых мальчишек, тоже влекли эти окна, особенно летом, когда
можно было укрыться за густой листвой растущей напротив сирени. Даже
зашторенные, окна почему-то все равно притягивали, как магнит. Подходя к
подъезду, Илья каждый раз невольно взглядывал на них, словно что-то хотел
увидеть там, словно ждал, что ему вдруг откроется - в недрах этой чужой,
таинственной жизни, вызывавшей в нем стыдное, щемящее, непреодолимое
любопытство. Там, за окнами, за шторами, в освещенной или, наоборот, темной
глубине крылась разгадка.
Но всякий раз, когда он замечал под этими окнами кого-нибудь другого,
знакомого или незнакомого, без разницы, его вдруг захлестывала самая
настоящая злость, резкая, как ожог, смутная и какая-то тоскливо
неразрешимая, - не на этого "кого-нибудь", как ни странно, а именно на нее,
на женщину, на старшую сестру, так что даже подмывало схватить камень и
пульнуть его в окно, услышать звон разбитого стекла и испуганные крики.
Почти мстительное было чувство, будто она ему сделала, ему лично, что-то
плохое.
Впрочем, он заметил, что и другие ребята испытывают похожее. Вообще же
они ее - презирали, да, презирали. Презрение крылось в самом слове, звонком,
как пощечина: шлюха! Ну да, самая настоящая, самая натуральная шлюха, - вот
кто она была! Откуда-то взялось в нем это слово. Из воздуха.
Он принес это слово домой и презрительно бросил:
- Опять у этой шлюхи новый парень...
Твердо и самоуверенно.
- Как ты сказал? - вдруг встревожилась бабушка. - Ну-ка, повтори, как
ты сказал!..
- Шлюха, вот что я сказал, - нисколько не сомневаясь в своей правоте и
неслучайности этого слова, произнес почти с пафосом.
Бабушка пристально, даже с каким-то интересом посмотрела на него, под
глазами собралось сразу много-много морщинок, и отстраненно, с неожиданной
брезгливостью, быстро и словно бы не ему сказала:
- Ну так вот, чтоб я больше не слышала, понятно?
Тоже твердо и непримиримо. Непохоже на нее.
- А что я такого сказал? - воспротивился удивленный Илья. - Все знают,
что она...
- Замолчи! - не дала закончить бабушка. - Ты еще сопливый щенок, чтобы
произносить такие слова, ты еще ничего не смыслишь в жизни!
- Но...
- Замолчи, ничего не желаю слушать, - замахала руками бабушка на
растерявшегося Илью. - И никогда не повторяй, все или не все там говорят,
это тебя не касается. Ты - не имеешь никакого права. Ты еще сосунок, а если
еще раз услышу, то скажу твоему отцу, чтобы он тебя выпорол нещадно, понял?
- Но...
- И никаких "но"! Скажу, чтобы выпорол...
Он никак не мог взять в толк, за что она на него так окрысилась,
сраженный ее непримиримостью и еще больше - последним ультиматумом, и потом
весь день они ходили, надутые друг на друга.
А вечером она подсела к нему на кушетку, которая скрипнула под большим
грузным телом, и, проведя теплой ладонью по волосам, мягко и примирительно,
не обращая внимания на его обиженное отодвиганье, взялась вразумлять.
Никогда не говори таких слов, тихо, почти бормоча, говорила она, никогда ни
на кого, и не надо никого осуждать и тем более презирать, не торопись
осуждать и вообще судить, и повторять плохое не надо, тем более если не
знаешь, на свете много несчастных людей, и если кто-то говорит, то пусть
говорит, это его личное дело, но ты не смей...
И еще эта девочка, сестра той... С похожими раскосыми глазами. Динка.
Девчонка как девчонка, даже где-то симпатичная, но ее словно тоже
коснулось. Горячечное, смутное, тяжелое - от ее сестры. Или от матери. Или
от них обеих.
Когда она проходила, то на нее оборачивались почти также: вон, мол,
идет сестра той, которая... Да все они такие, на роду у них, видно,
написано. Все они... Когда она проходила, то старалась проскользнуть как
можно незаметней, промелькнуть. Будто прокрадывалась - бочком-бочком,
вполоборота, как тень.
Ее действительно коснулось.
Однажды, откуда-то возвращаясь, он заметил ее в их дворовом скверике на
скамейке - одну. Был осенний, довольно теплый вечер, темно. Его неожиданно
окликнули - из этой еще не совсем сгустившейся тьмы, пронзенной крошечной
светящейся точкой - горящей сигаретой.
Девочка курила, неумело, как он отметил потом про себя, не затягиваясь,
а уж что-что, но это им уже было пройдено в дворовой школе: лучше было вовсе
не брать в рот сигарету, чем курить не в затяжку, - засмеют. Он уже прошел -
через кашель, отвращение, противный вкус во рту, азарт, головокружения,
тихую заторможенность, тревожно-острое ощущение вдруг приблизившейся
взрослости - к равнодушному "не хочу" или "ну ладно, давай"...
Она окликнула его.
- Куда бежишь, маменькин сынок? - голос у нее был странный, плывущий
какой-то, растекающийся, словно бы и не ее. - Иди посиди со мной, малыш,
покурим, - и смешком, мелко так, дробно, рассыпчато, хрипловато: - Или
боишься?
Так она это сказала, что он, даже не собираясь отвечать или
останавливаться, зачем это ему надо было - связываться с ней, с девчонкой,
которая к тому же еще и задиралась, очень ему нужно было, он тем не менее,
растерянно и настороженно, подчинился, что-то его подтолкнуло - то ли
странность ее клекочущего голоса, то ли?..
Чего это он должен был ее бояться? Нисколько он ее не боялся, вот еще,
- и что-то тоскливо, тревожно, сладко заныло, зазнобило внутри, когда,
приблизившись, неожиданно ткнулся взглядом в светлеющие в темноте коленки.
- Смотри-ка, не боится, - ехидно заметила она, когда он подошел. - А
мне казалось, что ты меня боишься, особенно в подъезде.
Вот оно что, вином от нее пахло, точно - вином, знакомый запах. Его не
мог перешибить даже табачный дым, запах агрессии и чего-то непредсказуемого,
что сразу же появлялось в старших ребятах или взрослых мужиках, стоило им
только выпить. Все им становилось нипочем, - это Илья уже усвоил. В них
словно действительно бес вселялся, как говорила бабушка, толкал и выталкивал
в конце концов из двора, на простор улицы, в неизвестность, и нередко они
потом возвращались с фингалами под глазами, ссадинами и кровоподтеками, а на
следующий день бывало наведывался участковый, ходил по квартирам.
Но и во дворе они могли тоже, и в подъезде, сколько раз. Так ему
впервые засунули в рот бычок, почти возле собственной квартиры, насильно,
обжигая губы, на, покури, парень, щерясь хищно в лицо, покури, обдавая
винным перегаром, на... Его чуть не вытошнило, а потом отец с белым от
ярости лицом огромными прыжками гнался по лестнице вниз за обидчиками, но
так и не догнал. Никогда Илья не видел у отца такого лица - цвета серого
мела.
Да, от нее совершенно отчетливо пахло вином, сомнений не было.
- Закуривай! - Она со смешком протянула ему пачку "Явы" и спички,
коснувшись его руки. Пальцы были теплые, даже горячие, как ему показалось.
Он принял, но закуривать почему-то не стал.
- Не хочешь? - хмыкнула она. - Скучный ты какой-то...
- Ну чего тебе? - нарочито грубо, даже изменяя голос, чтобы прозвучало
еще грубее, еще более взросло, спросил он.
- Мне? - вдруг серьезно переспросила она, отворачивая лицо. - Да ничего
мне от тебя не надо, тоже выдумал. Скучно мне, понятно? Она помолчала. -
Мать с Лилькой очередного жениха потчуют, а мне скучно. Надоели они мне со
своими женихами - сил нет! Противно все! - непонятно кого имея в виду,
сказала она, то ли женихов, то ли мать и сестру, то ли всех вместе. -
Надоели, ужас! - и ткнув рукой в скамейку возле себя, позвала: - Садись
посиди, чего зря стоять?
И снова неведомое заставило его подчиниться, хоть он и не хотел вовсе
сидеть. Весь он был напряжен, натянут как струна, готовый в любую секунду
сорваться и убежать. Выходило, он и впрямь боялся ее; сигарета в руке
смялась, превратилась в бумажный комочек, из которого сеялись в ладонь
табачные крошки.
Он не понимал, зачем тут сидит, зачем ему - рядом с этой странной,
словно бы не в себе девчонкой, как будто чего-то ждущей от него. И он тоже
вроде ждал - от себя или от нее, подчиняясь тому самому, неведомому, что уже
подогнало его сюда, к этой скамейке, а теперь вот и усадило.
- Вот ты мне скажи, - хрипло произнесла она, выдыхая дым, - зачем
пишутся стихи? А?
Вопрос был настолько неожиданен, что он невольно повернул к ней лицо,
пытаясь разглядеть: не издеваются ли над ним? Не смеются ли? Очень похоже
было.
- Молчишь? - продолжала она. - Сам не знаешь, да? И я не знаю, и никто,
наверно, не знает, даже те, кто их сочиняет. Я почти уверена, что не знают.
То есть, может, думают, что знают, а на самом деле... Не бродить, не мять в
кустах багряных... Или - что в имени тебе моем? Под насыпью во рву
некошеном... Суров ты был, ты в молодые годы, - она затихла, а он все
соображал, все пытался уяснить, не морочат ли ему голову, ловя в плывущем, с
хрипотцой, голосе насмешливые нотки, и ловил.
Он больше не сомневался, когда она произнесла последнее, как обухом...:
- Двор мой, двор, вот и ты пожелтел, не шумят больше липы и клены, -
это она произнесла почти шепотом, он еще подумал, что ослышался, - двор мой,
двор, вот и ты опустел и заснул под дождя перезвоны...
Он смотрел на нее сквозь будто бы даже поредевшую темноту и видел на ее
лице улыбку. Она улыбалась куда-то мимо него, вытягивая одно за другим такие
непривычные, сквозящие, пробитые ознобом, беззащитные в своей отъятости от
него слова:
- Двор мой, двор, ты мне дорог сейчас, сколько славных минут здесь
прошло, - продолжала она, улыбаясь его ошарашенности, - выручал меня ты не
раз, - она все точно говорила, - ты свидетель того, что ушло...
Того или тому? Он ломал голову над этим вопросом, хотя, наверно, это не
имело никакого значения. Можно было и так и эдак, она же сказала: т о г о, а
ему показалось, с чужого голоса, что нужно - т о м у, правильнее - т о м у,
и вдруг стало нестерпимо стыдно, до взорвавшегося внутри жара. Снова все
спуталось.
- Это ты написал?
Он не знал теперь: признаваться или не признаваться? Стыдно было. Можно
было не признаваться: ему вроде бы и не принадлежало. Он уже вполне готов
был отречься, только одно мучило: откуда?..
- Ну, предположим... - вызывающе проговорил он.
- Ты знаешь, мне нравится, - она шумно выдохнула дым, словно
спрятавшись в него, закрывшись с этой своей улыбкой, не поймешь -
насмешливой или какой, - не Пушкин, конечно, но что-то такое есть. Ты только
не обижайся, мне вправду нравится. Я так и думала, что это твои. А ведь
действительно интересно: зачем? Не знаешь?
- Не знаю, - теперь уже вслух согласился он, с которым тоже неведомо
как произошло: вдруг, ни с того ни с сего накатило, само собой, он только и
успевал - записывать. А потом исчезло, и сколько он ни пытался, ничего не
получалось. Иссякло.
Но ей-то откуда известно?
- Какая разница? Разве это имеет значение? - как-то совсем взросло
пожала плечами.
- И все-таки...
- Ну нашла, если хочешь. Тетрадку нашла... - И смолкла, похоже, не
собираясь ничего больше объяснять. Потом снова заговорила, быстро, словно
себе самой: - Все в подъезде друг про друга знают. Думаешь, о тебе ничего
неизвестно? Еще как известно, больше чем ты думаешь...
Хорошо хоть, в темноте она не видела, как снова заливается краской его
лицо: что же ей было известно такого про него и что они вообще друг про
друга знали?
- Сказать тебе, чего бы я хотела больше всего? - шевельнулась,
отбрасывая в сторону краснеющий уголек сигареты. - Научиться играть на
фортепьяно. Или - на гитаре. Смогла бы тогда сочинять музыку к разным
стихам, какие понравятся, чтобы песня получилась, правда... - Она что-то
замурлыкала себе под нос, тихо, как бы подбирая мелодию, слов не разобрать,
но он расслышал: - А того, что ушло не жаль, - так она мурлыкала, - хоть и
сердце трогает грусть, та-та-та, вот уйдет мое детство в даль, та-та-та, и к
тебе я, мой двор, не вернусь.
Получалось и в самом деле похоже на песню.
Странно они сидели.
Теперь он и вовсе не понимал - что делать и что говорить, хотя
напряжение поослабло, и стыд, что кто-то еще знает о стихах, исчезал, а она
ногой подрыгивала, по-девчоночьи так, смешно, совсем по-детски, что Илье
стало спокойно, даже легко.
А ведь скажи кому-нибудь из ребят, на смех бы подняли: девчонка пьяная
позвала, а он...
Ну и что? Он никому не расскажет.
Благодаря этой странной девчонке, Динке, слившись с тем ее плывущим
голосом и белеющими в темноте коленками, тот вечер в нем удержался. И эти
строчки...
После того вечера, встречаясь с ним во дворе или в подъезде, она
заговорщицки-приветливо улыбалась ему, а он всякий раз смущался и отводил
глаза: ведь он так и не понял, чего она ждала от него. И что теперь могла
думать о нем, растерявшемся тогда. Может, все-таки смеялась над ним?
Так ему казалось, потому что не стихи уже тогда волновали его, стихи,
впрочем, тоже, но больше другое, о чем часто толковали, собираясь во дворе,
ребята, окружая кого-нибудь постарше, поопытней. Байки о похождениях и как
все было, в самых острых, неправдоподобных, невероятных подробностях, и что
все о н и, имелись в виду девчонки, хотят только одного, а просто делают
вид, что им нужно другое, и что-то такое, пряное, головокружительное,
хмельное начиналось, реяло в воздухе, отчего и тоскливо и страшно, и весело,
и отчаянно становилось.
Иногда Илье казалось, что все врут, придумывают, сочиняют - так просто,
легко получалось, как будто не было никаких преград, никаких слов, а будто
само собой. Он не верил. Не мог себе представить.
Старшая с первого этажа ходила со вздувшимся животом, синеватыми
кругами возле запавших глаз и оплывшим, враз постаревшим лицом. С ней жил
слесарь из жэка - как муж с женой, и криков вроде поубавилось.
Однажды, войдя в подъезд, он увидел Динку с двумя незнакомыми парнями,
не из их двора. Они стояли, прижав ее к стене, загораживая, и один что-то
глухо гундосил, низко наклоняясь к ее лицу, вплотную, почти не видно было за
ними.
Поднимаясь по лестнице, Илья услышал тихое: "Ребята, не надо..." -
голос тусклый, снова, как ему показалось, расплывающийся, который тут же
накрыл глухой мужской: "А что ты строишь из себя?.." Он обернулся и увидел
два блестящих глаза оттуда, снизу, из угла, на него устремленные, пересекся
с ними взглядом, но - как будто не увидел. Не должен был увидеть.
Ну да, она и была такой, как про нее говорили. Он был уверен, что если
бы она захотела, то ей ничего не стоило вырваться, в конце концов, она могла
закричать, позвать на помощь. В своем доме, в своем подъезде. Время не
позднее, и до квартиры два шага...
Он поднялся к себе на этаж, прислушиваясь напряженно, но ничего не
услышал больше. В ту минуту он почти ненавидел ее - зло, мучительно,
тоскливо... Даже не знал, за что. Наверно, за то, что она такая же, как ее
сестра, ничуть не лучше, что с этими, там, внизу...
Вдруг вспомнилась игра, затеянная ребятами года три назад: кто-нибудь,
специально проходя рядом с "этой", со старшей сестрой Динки, должен был
тихо, чтоб она одна и слышала, даже не сказать, а прошипеть:
ш-ш-ш-л-ю-х-а... И как она вдруг отшатнулась, словно от удара, руку
вскинула, пытаясь защититься, и глаза у нее стали такие же, как сейчас у
Динки, внизу, - затравленные и... молящие.
Или ему почудилось?
Он стоял возле окна и смотрел во двор, на облетающие, уже почти совсем
голые деревья, на громоздящиеся возле магазина ящики, на освещенные окна
дома напротив, на коптящуюся внизу тьму, промозгло-сырую, и никак не выходил
у него из головы знакомый мотив, который он когда-то и где-то, не вспомнить
было, слышал.
Не отпускал.
Не давал покоя...
В самом деле - что между ними было общего? Вопрос мог показаться
странным, и Сергей вряд ли бы задал его себе, а когда его спросили, он
только пожал плечами. Ни разу не задумывался об этом. Что значит - общее? И
какое, в конце концов, это имело значение? Изначально как бы
подразумевалось: у всех людей есть общее, настолько много и настолько
естественно, что сама постановка вопроса сбивала с толку. Ну хотя бы потому,
что люди. Или не так?
Ну да, непохожи были даже внешне - Витек маленького росточка, худой,
как щепка, ветром сдует, в отличие от довольно рослого, плотного, в общем,
вполне нормального Сергея. Еще Сергей ходил в твердых четверочниках. Витек
же еде-еле тянул на тройку. Сергей спокойный, неторопливый, малословный, как
бы даже задумчивый, хотя скорее просто флегматичный - Витек же, наоборот,
шустряга, постоянно в движении, метеором проносился по школьным коридорам,
то там, то здесь затевая скандалы, с кем-то выясняя отношения, встревая во
всякие стычки.
В отличие от уравновешенного и миролюбивого Сергея Витек был агрессивен
и воинственен, как апач. Тут они действительно были разные. Но и из этого, в
общем-то, ничего не следовал. Может, будь у него другой темперамент, и
Сергей был таким же.
Витек был истинным выкормышем своего двора, плоть от плоти его, и почти
все вечера проводил там, среди других парней, постарше и помладше. У него
были покровители из местных королей, для которых он шестерил, бегая в киоск
за сигаретами или выполняя другие разные поручения. Это ценилось, и Витька в
обиду не давали, чем он совершенно открыто пользовался, задираясь даже к
гораздо более сильным, не говоря уж о мелкоте, которую держал в страхе и
трепете.
Впрочем, бывало, что и ему перепадало - от своих же: почему бы не
поразвлечься, если парень как бы согласен... То к дереву привяжут, то
хлыстом по спине пройдутся... Но это сами, а чужим - нет, не давали. Сразу
шарага поднималась: кто Витька обидел?
Витька это устраивало - тоже почти королем себя ощущал. Шманал мальцов
по подворотням, да и постарше спуску не давал - знал, что не тронут. Не
осмелятся. Ты что? Ты на кого? Рожа свирепо-бандитская. Глазенки кровью
наливаются. Даром что мал ростом. Да я... Да мы... И действительно приводил
ребят, как и обещал. Те обступали плотным кругом, а он разбирался. Не для
того сам хлебал, чтобы других жалеть. Да и не в правилах это было - жалеть.
Помимо того, что жили в одном дворе, в одном доме, хотя и в разных
подъездах, они с Витьком еще и учились в одном классе. Вместе ходили в
школу. Наверно, это и сблизило. Сергей давал ему списывать домашние задания,
а Витек... шут его знает, что Сергея цепляло за него.
Может, эта самая лихость и бесшабашность? Что был своим в дворовой
компании, к которой и Сергей время от времени прилеплялся - через того же
Витька, хотя и без того принимали, в футбол погонять или покурить, или еще
что-нибудь, - все-таки и он был из их дома. Но с Витьком почему-то
получалось проще, уверенней, что ли.
Такую он бурную энергию всегда развивал на пустом, казалось бы, месте,
привлекая к себе общее внимание, что Сергей как бы незаметно втягивался в
образовавшуюся вслед за Витьком воронку, втягивался и оставался. Так что
даже и себя ощущал твердо, как свой. С Витьком почему-то не сомневался,
словно тот служил некой гарантией. Пропуском.
С ним все вообще было проще и легче, никаких проблем. Без него же
Сергей в дворовой шараге начинал ощущать себя не очень уютно, будто тайком
проник и его в любой момент могут с позором выпихнуть, если не хуже. С
трудом он ос-ваивался и, главное, казалось что все чувствуют: он - чужой.
Было время, когда шарага притягивала Сергея, независимо от Витька.
Вместе с другими прорываться в клуб на какой-нибудь фильм "детям до
шестнадцати", мимо контролера или, что еще более рисково, через чердак и
черный ход, перекидываться в картишки на деньги, с замиранием сердца слушать
какую-нибудь очередную историю о любовных похождениях чьего-то братана или
даже самого рассказчика - любителей поделиться захватывающим опытом среди
взрослых ребят находилось немало.
Что-то влекло. Все мальчишки так жили, а кто не так - того либо не
видно было, сознательно превращавшегося в тень, либо... вряд ли тому можно
было позавидовать: в какое-то мгновение он все равно оказывался лицом к лицу
с шарагой... Ну что, парень, поговорим? Нет, вы посмотрите на этого фраера!
Так ты, мы слышали, на пианино тренькаешь? Музыкант, значит? Композитор? А
ну, сыграй-ка... Или лучше мы тебе сыграем, а ты нам спой!..
Так случилось с соседом Сергея по этажу, рыжим Борей, который во дворе
никогда не гулял, но все знали, что он учится в английской школе и
одновременно в музыкальной. Сергей часто слышал, уходя или возвращаясь
домой, доносившиеся из соседской квартиры звуки пианино. Рыжий Боря
упражнялся. Тогда это казалось странным - зачем? Впрочем, дело наверняка
было не в "зачем", а в том, что заставляли родители.
Отец Бори - высокий, широкоплечий, представительный, с густыми
вьющимися каштановыми волосами, мать - невысокого роста, полная, и оба, судя
по всему, очень строгие, даже как будто немного надменные и безулыбчивые.
Боря же был золотушно-рыж, конопат, почти, но еще не совсем, не окончательно
толст и стеснителен, как девчонка. Маменькин сынок.
Сергей почему-то ему сочувствовал.
Этого Борю редко видели одного - всегда то с отцом, то с матерью, и
вообще редко, что непонятно было: живет такой или только захаживает. Потому
и миновало его до поры. Именно что до поры.
Сергей уже не помнил, как это случилось. То ли отловили его специально,
то ли случайно все вышло, но ясно было - пропал рыжий. Его уже начали
подергивать-пощипывать, как бы взъерошивая ему, аккуратненькому, в красном
пионерском галстучке, в сереньком, тщательно выглаженном школьном
костюмчике, перышки, а кто и постукивать, несильно, даже как бы
одобрительно: хороший, мол, малый! Но постепенно все чувствительней - и все
тесней обступали, все плотней...
Неведомо, чем бы тогда кончилось, не вступись неожиданно, даже для
самого себя, Сергей: все-таки его сосед, безвредный парень, пусть живет,
ладно, хватит, все-таки из нашего дома... Ну и что - из нашего? Чего он
тогда фраерится, как будто его не мама родила? Рыжий, ты чего фраеришься, а?
Но и Сергей, несмотря на то, что его оттесняли, не отступал,
втискивался, лез с внезапным упорством, как будто рыжий Боря был ему брат
или сват: ребят, завязывайте! - особенно когда по красному, словно
распаренному, Бориному лицу поползли крупные капли. Ничего он плохого никому
не сделал (можно подумать, другие делали)!..
Скорей всего, настойчивость его возымела-таки действие - остыли
малость, запереглядывались в нерешительности. Ладно, на первый раз пусть
гуляет, но вечером чтоб рубль вынес, ясно? Нет, пусть рыжий скажет - ясно
ему?
Ох уж этот рубль! Сергей-то знал, что с него часто все и начиналось:
коготок увяз - всей птичке пропасть. Может, это даже еще хуже было, еще
унизительней - платить дань, расписываясь в собственном бессилии и
ничтожестве. Признаваясь в своем страхе перед шарагой. Но тогда для Бори это
был выход.
Отсрочка.
Тогда, выручив рыжего Борю, Сергей остро, даже с некоторым
самодовольством, почувствовал: он - свой. С ним считаются. Это было не
просто приятно, а еще и поднимало в собственных глазах. И еще появилось
ощущение безопасности, надежности что ли, тоже гревшее, - он на этом
ощущении притормозил, задержался и еще некоторое время лелеял.
Впрочем, было и теплое чувство к рыжему Боре, непонятно почему: то ли
потому, что он такой беззащитный, то ли что благодаря ему Сергей стал как-то
иначе себя ощущать. По-другому.
Но не только поэтому, наверно, помнился тот случай. Кажется, после него
в Сергее и расщепилось: свой-то свой, но уже и чужой. Просто чужой. Тогда,
или чуть позже, или у него так связалось, а на самом деле совершенно
безотносительно к тому случаю, он словно выпал - птенец из гнезда. Что-то
похожее на скуку в нем возникло. Он вдруг стал видеть как бы издали,
отстраненно - и двор, и шарагу, и всю эту мышиную возню, которая еще совсем
недавно казалась необходимой.
Но оттого, что так себя ощутил, хорошо ему отнюдь не стало. Напротив,
стало пусто и голо, и место, где он теперь находился, было им еще не обжито,
и здесь он тоже не чувствовал себя в своей тарелке. В общем, не так.
С Витькой было проще. Тот катился и катился себе, как колобок. Или -
как бильярдный шар, пущенный неумелой, но крепкой рукой, и другие шары,
сталкиваясь с ним, с треском разлетались в разные стороны.
Рядом с ним, который был свой и в шараге, и в школе, и вообще в жизни,
Сергей ощущал себя чуть ли ни рыжим Борей, даже по лестнице спускавшимся,
притиснувшись спиной к стене, словно норовя вжаться в нее. Раствориться.