пронзительными восторженными криками, так что вороны, испуганные, тяжело
вспархивали с верхушек деревьев, сбрасывая с ветвей шапки снега, каркали
недовольно. Розово-красный, распаренный, неожиданно совсем молодой,
смеющийся - таким он потом еще долго помнился, как и банька, огненно
раскаленная, ярко освещенная стосвечовой лампочкой, и рыжие бревна с
капельками влаги, - как же там было жарко!
Мы уже давно, размякшие, сидели дома, кипятили чайник, заваривали, как
было указано, а Писатель все не появлялся, все никак не мог расстаться с
банькой, не весь еще жар вобрал в себя.
И то, что он был дольше, больше, задерживался или обгонял, поторапливал
или сдерживал, спрашивал или просвещал, печалился или радовался, и маленькие
стопки холодной водки, из холодильника, которые поставил перед нами как
равными, и пламя в камине, колеблющееся, и тени, скользящие по потолку, и
румянец на скулах, поверх бороды, - все было словно уже было видено однажды:
и ждали, и сидели, и поднимали к губам, воспоминание в воспоминании.
В тот по-зимнему краткий и вместе с тем необычайно долгий, удивительный
день ходили еще в соседнюю деревню, километрах в семи от дачного поселка, к
печнику, с которым велись переговоры о ремонте отопительной системы в доме:
то ли печку следовало подправить, то ли трубы где-то заменить, в общем, было
дело...
Дома по окошки утопали в снегу и как бы выглядывали из сугробов,
погруженные в тихую кроткую дремоту, только струился извилисто над
некоторыми крышами узкий сизоватый дымок. И никак не взять было втолк, сон
ли, явь, и какое, наконец, тысячелетье на дворе?
Похрустывала снежком под ногами русская ядреная зима, и валенки на
вышедшем к нам мужичке в заломленной набекрень ушанке с болтающимися в
разные стороны завязками тоже были вечными, как и его простецко-хитроватые
глазки, небритая щетина на подбородке, черный ватник.
Россия, нищая Россия...
Куда бы мы ни шли, что бы ни делали в тот день, литература была
неизменно с нами, я чувствовал ее теплое дыхание рядом, ее неотступный
пригляд. Тысячелетье неизвестно какое, да это и не имело значения. В ее
сопровождении мы тоже б ы л и и в с е б ы л о, даже если - и тот же мрак, и
та же степь кругом...
В Писателе жил азарт.
Что-то заразительное, порывистое, своенравное, почти буйное, отчего
рядом с ним особенно отчетливо ощущался собственный изъян. Кто ни холоден,
ни горяч... И все совмещалось с редкой тонкостью и мягкостью третьеколенной
интеллигентности, если не сказать - аристократизма.
Странно, но я не помнил его в Москве, в городе, в квартире, хотя и там
встречался с ним не один раз, забегая к приятелю. Не вписывался он - в узкий
коридор, даже в не слишком низкие потолки, во все это не очень большое и не
очень маленькое, но - не е г о. Он и сам чувствовал. Говорил, что работается
ему только за городом, в его доме. Там его жизнь. Настоящая.
Когда это стало особенно ясно, его самого уже не было н и г д е. Или
все-таки был? Разве не может случиться так, что душа, раз и навсегда
облюбовавшая себе земное прибежище, остается там на веки вечные? Не покидает
его, а так и продолжает? Если она п о л ю б и л а?
Сколь бы ни был риторичен и литературен этот вопрос, выскользнувшее
слово "полюбила" точно отражает суть вещей, суть отношения.
Он - любил.
Любил, наверно, так, как любят только в литературе. Возвышенно и
идеально. И строил грандиозные планы, грандиозные прожекты. Простирая руку в
сторону домашней речушки, которая впадала в постепенно зарастающий осокой
пруд, с энтузиазмом говорил, что ее можно расширить, а пруд расчистить и
углубить, построить настоящую плотину на месте полуразваленной, пустить в
пруд благородную рыбу, устроить катание на лодках (над озером звенят
уключины...), навезти чистого речного песка для пляжа... Здесь все, если
взяться серьезно, если захотеть, можно благоустроить, перестроить,
облагородить. Ведь исторические места - неподалеку древний Радонеж
(название-то какое!), Абрамцево... Надо объявить эти места заповедными,
очистить их.
Лицо вдохновенное, светящееся...
У него даже были разговоры с местными руководителями, которых он убедил
подумать, ничего определенного пока, но он не терял надежды. В конце концов,
не ему же одному это нужно. Нельзя жить одним днем, не заглядывая в будущее.
Если мы не позаботимся, тогда кто же? Если мы не будем хозяевами, то кто?..
А еще большой мечтой его было, чтобы его дом стал местом, куда бы
приезжали погостить или просто наведывались хорошие, интеллигентные люди -
поэты, художники. Как в прошлом веке. Или в начале этого. Чтобы объединяло
одно - любовь к прекрасному. По вечерам бы собирались за самоваром - чай,
музыка, беседы...
Это я уже слышал не от него самого, а от сына. Хозяин был по делам в
городе, мы сидели одни за столом во дворе, курили, когда в калитку прошел
невысокий, худой человек с низко падавшими на лоб волосами. Лица в сумерках
не разглядеть.
Приятель поднялся навстречу, и они несколько минут о чем-то тихо
говорили возле забора. Потом гость ушел, растворился. Оказалось, к отцу
заходил товарищ, поэт Л., не слышал? Несгибаемая личность. Здесь его не
печатали, только за границей, да и то редко.
Наверно, действительно замечательно, если бы мечта исполнилась, если бы
близкие по духу люди встречались здесь, на веранде, под елями, сидели на
диване и в плетеных креслах, а хозяин, крутя ручку, заводил допотопный
граммофон, откуда бы, шипя, сквозь шум и треск, словно преодолевая время,
лилась музыка, или кто-нибудь салился бы за рояль...
Идиллия!
Лишь изредка вдалеке прогрохочет электричка или прогудит где-то в
невидимой вышине самолет, а так - аукается какая-то птица в лесу да комар
звенит над ухом.
Покой и мир.
Мир и любовь.
Покой и воля.
О чем она еще мечтала, наша великая и могучая? Да-да, конечно же, о
правде-справедливости. Об общем благе и благоденствии. О счастье!
А как же покой?
И то верно: покой нам только снится...
Иногда я задаю себе почти кощунственный вопрос: благо ли она сама,
литература?
Да, благо ли этот странный, причудливый нарост на древе человеческого
духа?
В самом деле: сколько обещаний заложено здесь, сколько красоты и
великодушия, так что вся грязь, весь сор бытия вовсе не кажутся угрозой, а,
напротив, тоже как будто обещают - преодоление, избавление... Или - и в них
тоже вдруг обнаруживается несравненная полнота жизни, привыкнув к которой
потом никак не можешь освободиться от ощущения пустоты, разреженности,
кислородного голодания.
Полнота сродни красоте. Красота - это ведь тоже полнота, тоже
насыщенность смыслом и чувством.
О, эти великие несбывшиеся обещания! Какой ценой оплачиваем мы
фантастические, святые посулы? По чьим векселям платим?..
Полнота нам тоже снится.
Увы, всего лишь одна-единственная - совсем не вечная и краткая, как
выстрел в упор, по меткому определению философа. Выбрав одно, мы уже не
выберем другого. Либо - будем обречены метаться в ненасытной жажде и того, и
другого, подобно горячечному больному, и в конце концов плакать над
дымящимися руинами. И оставлять плачущих.
Литература, учительница жизни, святая и грешная, ответь, не ты ли
обещала нам сотни воплощений, маня своими завлекательными образами,
возвышенными и низменными страстями, святостью и грехом, мощью духовного
взлета и мучительной сладостью падения?
Не ты ли рисовала жизнь лучшую, навевая золотые сны, и звала, звала,
сладкоголосая даже в самых мрачных своих пророчествах?
Да, скажи, откуда в тебе этот неуяснимый, завораживающий,
проникновенный сплав правды и лжи, добра и зла? И как сумела ты внушить нам
свою необходимость, завлечь в свои шелковые сети?
Погоди, не рви! Мнится мне, что любовь к тебе - это обманутая любовь к
жизни.
Как выстрел в упор...
Этот выстрел чуть позже отозвался в замечательном рассказе другого
писателя, к тому времени почти замолкшего. Водка и тайная русская тоска уже
подвели его к грани. Но на т о т рассказ его еще хватило.
Литература ложилась на литературу, слой на слой, а под ними были еще и
другие, и все это зачем? С какой такой неведомой целью? Не так ли паук
петелька за петелькой ткет паутину, чтобы изловить, увлечь в нее свою
жертву, и так же бьется, трепыхается обессиленно в ней потом живая душа?
Опять кощунство.
Но ведь не с этим писалось и пишется. Просто хотелось сказать, что
человек тот остался в сердце, воскресить его хотя бы ненадолго и хоть
немного побыть рядом с ним, словно ничего не ведая о его скорой гибели.
А может - чтобы еще раз вдохнуть поглубже того воздуха, который окружал
его, которым он дышал. Еще раз проникнуться неповторимым ощущением полноты и
одухотворенности существования, которое возникало там, в его доме под
мохнатыми елями.
Затаиться - и взглянуть в последний раз наверх, в плотно закрытое окно
мансарды. Задуматься о неподъемной тайне жизни и смерти.
Я ведь даже не спрашиваю, почему он это сделал. Ответа все равно не
будет. В оставленной на столе записке - поперек тетрадочного листа, резкими,
набегающими друг на дружку буквами - просьба никого в его смерти не винить.
Классическая литературная формула.
Ж а н р.
И то, как он это сделал, прости Господи, тоже жанр. Вернее, почти жанр.
Охотничья двустволка. Разутая, раздетая нога. Холодный металлический ствол
во рту. Гулкий выстрел в ноябрьской тишине пустынного дачного поселка.
Старик Хем подмигивает с фотографии.
Кажется накануне как раз пошел снег. Первый и последний снег той
поздней осени.
Роман был завершен. Я вспомнил, как он назывался. "Недуг бытия".
Меня почему-то часто тянет туда, хотя я прекрасно знаю, что уже никогда
не застану его.
Забор в нижней части участка завалился, речушку возле мостков почти
занесло песком, две ели возле дома спилены. И все обрело запущенный,
одичалый вид, даже дом кажется сильно обветшавшим.
Я смотрю, поднявшись по ступенькам, сквозь стекло на веранду, на его
картины, на забыто мерзнущего на топчане детского голыша, на плетеные
кресла... Почти все здесь осталось по-прежнему, только холодком необжитости
веет оттуда, изнутри, да и снаружи тоже, кажется, посерело. Лишь березы все
так же шумят, сея на землю свои целлулоидные семена. Летят, летят...
Трудно, почти невозможно поверить, что это произошло. Что это произошло
здесь.
В литературе автор, убивая героя, остается, как правило, жить и живет
долго, до глубокой старости. А бывает, что и воскрешает его, передумав. В
любом случае ты знаешь, что это как бы не настоящая смерть, что все это
вымысел автора, его воображение, его расчет. Она - только возможность,
напоминание о реальности, но не сама реальность.
Эту же бессмысленную, нелепую смерть переиграть нельзя, настолько
нельзя, что твое собственное существование начинает казаться мнимым, как
будто бы вымышленным. Какой бы литературной она ни была, отменить,
вычеркнуть ее невозможно!
И все-таки, вроде бы случайно сходя на знакомой станции с электрички, я
спешу сначала по мощенной булыжником дачной уличке, потом по лесной тропке,
по опушке и снова по дачной уличке, вдоль высоких и низких заборов, вдоль
чужих молчаливых домов в глубине участков, с замиранием сердца приоткрываю
незапертую калитку и ничего не могу с собой поделать: мне чудится, что вот
еще мгновенье - и он непременно выйдет мне навстречу. Или выглянет из своей
мансарды.
И я увижу его посеребренную красивую голову, умные, внимательные, как
всегда задумчивые глаза...
А вдруг, в самом деле, роман все еще не дочитан и финал неизвестен?
Вдруг рукопись еще на столе, там, наверху... Впереди еще много страниц,
впереди еще долгая жизнь - вдруг?
Я прислушиваюсь, прислушиваюсь...
вспархивали с верхушек деревьев, сбрасывая с ветвей шапки снега, каркали
недовольно. Розово-красный, распаренный, неожиданно совсем молодой,
смеющийся - таким он потом еще долго помнился, как и банька, огненно
раскаленная, ярко освещенная стосвечовой лампочкой, и рыжие бревна с
капельками влаги, - как же там было жарко!
Мы уже давно, размякшие, сидели дома, кипятили чайник, заваривали, как
было указано, а Писатель все не появлялся, все никак не мог расстаться с
банькой, не весь еще жар вобрал в себя.
И то, что он был дольше, больше, задерживался или обгонял, поторапливал
или сдерживал, спрашивал или просвещал, печалился или радовался, и маленькие
стопки холодной водки, из холодильника, которые поставил перед нами как
равными, и пламя в камине, колеблющееся, и тени, скользящие по потолку, и
румянец на скулах, поверх бороды, - все было словно уже было видено однажды:
и ждали, и сидели, и поднимали к губам, воспоминание в воспоминании.
В тот по-зимнему краткий и вместе с тем необычайно долгий, удивительный
день ходили еще в соседнюю деревню, километрах в семи от дачного поселка, к
печнику, с которым велись переговоры о ремонте отопительной системы в доме:
то ли печку следовало подправить, то ли трубы где-то заменить, в общем, было
дело...
Дома по окошки утопали в снегу и как бы выглядывали из сугробов,
погруженные в тихую кроткую дремоту, только струился извилисто над
некоторыми крышами узкий сизоватый дымок. И никак не взять было втолк, сон
ли, явь, и какое, наконец, тысячелетье на дворе?
Похрустывала снежком под ногами русская ядреная зима, и валенки на
вышедшем к нам мужичке в заломленной набекрень ушанке с болтающимися в
разные стороны завязками тоже были вечными, как и его простецко-хитроватые
глазки, небритая щетина на подбородке, черный ватник.
Россия, нищая Россия...
Куда бы мы ни шли, что бы ни делали в тот день, литература была
неизменно с нами, я чувствовал ее теплое дыхание рядом, ее неотступный
пригляд. Тысячелетье неизвестно какое, да это и не имело значения. В ее
сопровождении мы тоже б ы л и и в с е б ы л о, даже если - и тот же мрак, и
та же степь кругом...
В Писателе жил азарт.
Что-то заразительное, порывистое, своенравное, почти буйное, отчего
рядом с ним особенно отчетливо ощущался собственный изъян. Кто ни холоден,
ни горяч... И все совмещалось с редкой тонкостью и мягкостью третьеколенной
интеллигентности, если не сказать - аристократизма.
Странно, но я не помнил его в Москве, в городе, в квартире, хотя и там
встречался с ним не один раз, забегая к приятелю. Не вписывался он - в узкий
коридор, даже в не слишком низкие потолки, во все это не очень большое и не
очень маленькое, но - не е г о. Он и сам чувствовал. Говорил, что работается
ему только за городом, в его доме. Там его жизнь. Настоящая.
Когда это стало особенно ясно, его самого уже не было н и г д е. Или
все-таки был? Разве не может случиться так, что душа, раз и навсегда
облюбовавшая себе земное прибежище, остается там на веки вечные? Не покидает
его, а так и продолжает? Если она п о л ю б и л а?
Сколь бы ни был риторичен и литературен этот вопрос, выскользнувшее
слово "полюбила" точно отражает суть вещей, суть отношения.
Он - любил.
Любил, наверно, так, как любят только в литературе. Возвышенно и
идеально. И строил грандиозные планы, грандиозные прожекты. Простирая руку в
сторону домашней речушки, которая впадала в постепенно зарастающий осокой
пруд, с энтузиазмом говорил, что ее можно расширить, а пруд расчистить и
углубить, построить настоящую плотину на месте полуразваленной, пустить в
пруд благородную рыбу, устроить катание на лодках (над озером звенят
уключины...), навезти чистого речного песка для пляжа... Здесь все, если
взяться серьезно, если захотеть, можно благоустроить, перестроить,
облагородить. Ведь исторические места - неподалеку древний Радонеж
(название-то какое!), Абрамцево... Надо объявить эти места заповедными,
очистить их.
Лицо вдохновенное, светящееся...
У него даже были разговоры с местными руководителями, которых он убедил
подумать, ничего определенного пока, но он не терял надежды. В конце концов,
не ему же одному это нужно. Нельзя жить одним днем, не заглядывая в будущее.
Если мы не позаботимся, тогда кто же? Если мы не будем хозяевами, то кто?..
А еще большой мечтой его было, чтобы его дом стал местом, куда бы
приезжали погостить или просто наведывались хорошие, интеллигентные люди -
поэты, художники. Как в прошлом веке. Или в начале этого. Чтобы объединяло
одно - любовь к прекрасному. По вечерам бы собирались за самоваром - чай,
музыка, беседы...
Это я уже слышал не от него самого, а от сына. Хозяин был по делам в
городе, мы сидели одни за столом во дворе, курили, когда в калитку прошел
невысокий, худой человек с низко падавшими на лоб волосами. Лица в сумерках
не разглядеть.
Приятель поднялся навстречу, и они несколько минут о чем-то тихо
говорили возле забора. Потом гость ушел, растворился. Оказалось, к отцу
заходил товарищ, поэт Л., не слышал? Несгибаемая личность. Здесь его не
печатали, только за границей, да и то редко.
Наверно, действительно замечательно, если бы мечта исполнилась, если бы
близкие по духу люди встречались здесь, на веранде, под елями, сидели на
диване и в плетеных креслах, а хозяин, крутя ручку, заводил допотопный
граммофон, откуда бы, шипя, сквозь шум и треск, словно преодолевая время,
лилась музыка, или кто-нибудь салился бы за рояль...
Идиллия!
Лишь изредка вдалеке прогрохочет электричка или прогудит где-то в
невидимой вышине самолет, а так - аукается какая-то птица в лесу да комар
звенит над ухом.
Покой и мир.
Мир и любовь.
Покой и воля.
О чем она еще мечтала, наша великая и могучая? Да-да, конечно же, о
правде-справедливости. Об общем благе и благоденствии. О счастье!
А как же покой?
И то верно: покой нам только снится...
Иногда я задаю себе почти кощунственный вопрос: благо ли она сама,
литература?
Да, благо ли этот странный, причудливый нарост на древе человеческого
духа?
В самом деле: сколько обещаний заложено здесь, сколько красоты и
великодушия, так что вся грязь, весь сор бытия вовсе не кажутся угрозой, а,
напротив, тоже как будто обещают - преодоление, избавление... Или - и в них
тоже вдруг обнаруживается несравненная полнота жизни, привыкнув к которой
потом никак не можешь освободиться от ощущения пустоты, разреженности,
кислородного голодания.
Полнота сродни красоте. Красота - это ведь тоже полнота, тоже
насыщенность смыслом и чувством.
О, эти великие несбывшиеся обещания! Какой ценой оплачиваем мы
фантастические, святые посулы? По чьим векселям платим?..
Полнота нам тоже снится.
Увы, всего лишь одна-единственная - совсем не вечная и краткая, как
выстрел в упор, по меткому определению философа. Выбрав одно, мы уже не
выберем другого. Либо - будем обречены метаться в ненасытной жажде и того, и
другого, подобно горячечному больному, и в конце концов плакать над
дымящимися руинами. И оставлять плачущих.
Литература, учительница жизни, святая и грешная, ответь, не ты ли
обещала нам сотни воплощений, маня своими завлекательными образами,
возвышенными и низменными страстями, святостью и грехом, мощью духовного
взлета и мучительной сладостью падения?
Не ты ли рисовала жизнь лучшую, навевая золотые сны, и звала, звала,
сладкоголосая даже в самых мрачных своих пророчествах?
Да, скажи, откуда в тебе этот неуяснимый, завораживающий,
проникновенный сплав правды и лжи, добра и зла? И как сумела ты внушить нам
свою необходимость, завлечь в свои шелковые сети?
Погоди, не рви! Мнится мне, что любовь к тебе - это обманутая любовь к
жизни.
Как выстрел в упор...
Этот выстрел чуть позже отозвался в замечательном рассказе другого
писателя, к тому времени почти замолкшего. Водка и тайная русская тоска уже
подвели его к грани. Но на т о т рассказ его еще хватило.
Литература ложилась на литературу, слой на слой, а под ними были еще и
другие, и все это зачем? С какой такой неведомой целью? Не так ли паук
петелька за петелькой ткет паутину, чтобы изловить, увлечь в нее свою
жертву, и так же бьется, трепыхается обессиленно в ней потом живая душа?
Опять кощунство.
Но ведь не с этим писалось и пишется. Просто хотелось сказать, что
человек тот остался в сердце, воскресить его хотя бы ненадолго и хоть
немного побыть рядом с ним, словно ничего не ведая о его скорой гибели.
А может - чтобы еще раз вдохнуть поглубже того воздуха, который окружал
его, которым он дышал. Еще раз проникнуться неповторимым ощущением полноты и
одухотворенности существования, которое возникало там, в его доме под
мохнатыми елями.
Затаиться - и взглянуть в последний раз наверх, в плотно закрытое окно
мансарды. Задуматься о неподъемной тайне жизни и смерти.
Я ведь даже не спрашиваю, почему он это сделал. Ответа все равно не
будет. В оставленной на столе записке - поперек тетрадочного листа, резкими,
набегающими друг на дружку буквами - просьба никого в его смерти не винить.
Классическая литературная формула.
Ж а н р.
И то, как он это сделал, прости Господи, тоже жанр. Вернее, почти жанр.
Охотничья двустволка. Разутая, раздетая нога. Холодный металлический ствол
во рту. Гулкий выстрел в ноябрьской тишине пустынного дачного поселка.
Старик Хем подмигивает с фотографии.
Кажется накануне как раз пошел снег. Первый и последний снег той
поздней осени.
Роман был завершен. Я вспомнил, как он назывался. "Недуг бытия".
Меня почему-то часто тянет туда, хотя я прекрасно знаю, что уже никогда
не застану его.
Забор в нижней части участка завалился, речушку возле мостков почти
занесло песком, две ели возле дома спилены. И все обрело запущенный,
одичалый вид, даже дом кажется сильно обветшавшим.
Я смотрю, поднявшись по ступенькам, сквозь стекло на веранду, на его
картины, на забыто мерзнущего на топчане детского голыша, на плетеные
кресла... Почти все здесь осталось по-прежнему, только холодком необжитости
веет оттуда, изнутри, да и снаружи тоже, кажется, посерело. Лишь березы все
так же шумят, сея на землю свои целлулоидные семена. Летят, летят...
Трудно, почти невозможно поверить, что это произошло. Что это произошло
здесь.
В литературе автор, убивая героя, остается, как правило, жить и живет
долго, до глубокой старости. А бывает, что и воскрешает его, передумав. В
любом случае ты знаешь, что это как бы не настоящая смерть, что все это
вымысел автора, его воображение, его расчет. Она - только возможность,
напоминание о реальности, но не сама реальность.
Эту же бессмысленную, нелепую смерть переиграть нельзя, настолько
нельзя, что твое собственное существование начинает казаться мнимым, как
будто бы вымышленным. Какой бы литературной она ни была, отменить,
вычеркнуть ее невозможно!
И все-таки, вроде бы случайно сходя на знакомой станции с электрички, я
спешу сначала по мощенной булыжником дачной уличке, потом по лесной тропке,
по опушке и снова по дачной уличке, вдоль высоких и низких заборов, вдоль
чужих молчаливых домов в глубине участков, с замиранием сердца приоткрываю
незапертую калитку и ничего не могу с собой поделать: мне чудится, что вот
еще мгновенье - и он непременно выйдет мне навстречу. Или выглянет из своей
мансарды.
И я увижу его посеребренную красивую голову, умные, внимательные, как
всегда задумчивые глаза...
А вдруг, в самом деле, роман все еще не дочитан и финал неизвестен?
Вдруг рукопись еще на столе, там, наверху... Впереди еще много страниц,
впереди еще долгая жизнь - вдруг?
Я прислушиваюсь, прислушиваюсь...