Я не мог добиться у Советской власти суда над убийцами. Потому-то Советская власть – те же убийцы. И вот я считаю долгом совести явиться свидетелем хотя бы ничтожной части великого избиения России, перед судом свободных граждан Швейцарии. Клянусь, что в моих словах – все истина.
И. С. ШМЕЛЕВ.
Страшная трагедия, случившаяся в Крыму, отраженная в его «Солнце мертвых», отняла у Ивана Сергеевича не только единственного сына, она была причиной и ранней кончины его жены-друга и ангела-хранителя Ольги Александровны Шмелевой. После всего пережитого у нее началась болезнь сердца, которая и свела ее преждевременно в могилу. Она скончалась 22 июня 1936 г.
Привожу стихотворение И. С. Шмелева, написанное на ее могилку: [267]
НАМОГИЛЬНАЯ НАДПИСЬ ОЛЕЧКЕ.
Крест голубцом, и у Креста береза.
И другом присланная роза.*
Могилка, – мягкая, как и душа ея.
Вся – высшая любовь. По ней печаль моя…
Самоотверженно она меня хранила.
И мой нелегкий труд России подарила.
Ив. ШМЕЛЕВ.
Все пережитое О. А. и И. С. Шмелевыми, там в Крыму, где погиб во имя Белой Идеи их единственный сын, выражено писателем в «Солнце мертвых», – но в этом страшном документе целомудренно скрыто его личное.
Вот что пишут о нем современники, – и это только краткие отрывки:
«Велика власть таланта, но еще сильнее, глубже и неотразимей трагизм и правда потрясенной и страстно любящей души… – Видимые и невидимые слезы, боль мученичества, неисцелимая скорбь… – Никому больше не дано такого дара слышать и угадывать чужое страдание, как ему…»
– Несчастной татарке (в «Солнце мертвых») принесли тело ее сына, и на горной глухой дороге она целовала его в мертвые глаза. Седой татарин, возница, утирая слезы, сказал ей последнее утешительное слово: – не плач горькая женщина! Лучше своя земля».
«Солнце мертвых» – книга Иова -…трагическая и страшная… Это грандиозное зрелище погибания не-
____________________
* Роза присланная проф. Ив. Александровичем Ильиным, из Берлина, осенью 1936 г. [268]
умолимого… все вянет и подыхает – и человек, и зверь, и трава. Грядет красный ужас. В каменной тишине рассвета глядят «замученные глаза» – распятый рай…» – Н. Пильский.
«Солнце мертвых» – книга ужаса и скорби по погибающим ценностям человеческого духа. Для современного мира она звучит призывом: одумайтесь, пока не поздно; поймите, что вся ваша культура и цивилизация на краю бездонной пропасти.» – Н. К. Кульман.
«Солнце мертвых» останется в художественной сокровищнице русской культуры, среди тех, кровью и слезами написанных человеческих документов, какие грядущим поколениям расскажут о водворении ада на русской земле – Апокалипсис Русской Истории.» – Ю. Айхенвальд.
«Страшная книга, – как у Шмелева хватило сил написать эту книгу. Ибо более страшной книги не написано на русском языке.» – Амфитеатров.
«… Только очень крупный художник мог связать в страшный космический смысл, все ужасы революции с интимными трагическими переживаниями выйти из пределов личного горя и ужаса…» – Вл. Ладыженский.
Томас Манн писал, что лишь по этому произведению русского писателя постиг он сутьрусской трагедии, понял «лик революции».
Гергард Гауптман пишет: – «немецкой литературе вышла новая драгоценная книга «Солнце мертвых».
Сельма Лагерлеф: «Вы создали из событий этих страшных дней большое художественное [269] впечатление… Скорблю о том, что все, что вы описываете, произошло в нашей Европе и в наши дни.»
«О чем книга Ив. Серг. Шмелева? О смерти русского человека и русской земли, о смерти русских трав и зверей. Русских садов и русского неба. О смерти русского солнца. О смерти всей вселенной – когда умерла Россия, о мертвом солнце мертвых.» – Ив. Лукаш.
И только умолчал Шмелев в этой книге о своей личной трагедии – убиении его единственного сына – Сережи, там же, в Крыму под солнцем мертвых. Нигде, никогда не писал Иван Сергеевич об этом своем личном неизживаемом горе, которое прошло через всю его жизнь, через все его творчество.
И вот остались « сны о сыне», которые я беру из записей Шмелева в книжке с вырванными страницами.
СНЫ О СЫНЕ СЕРЁЖЕ
Видел во сне: старая пожилая русская женщина, похожая на служившую у д-ра Коноплева. Будто комната с накрытым столом, гости. И вот, женщина с лицом, как бы взволнованно-напряженным, таящим в себе что-то, что она сейчас торжественно-радостно сообщит. Я жду в волнении. И она говорит с тем же взволнованным и бледным лицом: [270]
– А ведь, ваш сын, ваш Сережа – жив!
– Жив?! – Я сдерживаюсь, как бы от радости – и боли, что это окажется ложью. Зову – Оля! Кажется пришла Оля.
Женщина говорит:
– Мне сообщили, в письме написано, – служит -? – или находится на гауптвахте!
Далее не помню. Она была в чистом ситцевом платье – светло-голубого цвета.
А лицо бледное, очень мертвенно бледное.
Днем 25. IV. 23.
Видел сон: я сильно подавлен – во сне это. И вот я вижу – в какой-то комнате – молодой человек, очень похожий на Сережечку, но бородка юности чуть рыжевата.
Всматриваюсь – он! Сережа! И я кричу, бросаюсь к нему, целую. Кричу, стараясь и себя убедить: «Оля! ведь это же он! Он с нами, а мы этого точно не видим: это же Сережечка, с нами, а мы этому до сих пор не придавали значения, не ценили! – И он как-то мило, смущенно дает себя ласкать, – что сказал он не помню. Костюм его как будто сероватый гимназический.
Сказал как будто что-то: ну, вот, папа… видишь…
17-го мая 1923 г.
Видел Сережечку… где-то в большой комнате у столба.
Он… лицо немного болезненное. Ему необходимо идти куда-то, куда-то его требуют.
Он смотрит на меня, как бы прося глазами, но как всегда, скромный, деликатно говорит, чуть слышна просьба: [271]
– Ну, папочка, ведь у меня 39 градусов одна десятая.
Повторил два раза. Я его, кажется целую, или с великой жалостью держу за плечи.
Он, кажется, в ночной сорочке. Я смотрю – шейка голая, желтоватая, и с левой стороны от меня, на шейке немного загорелой, – желтоватой, – мазок кровяной. И его глаза, милые, кроткие глаза…
Сон: под пятницу, – на 27 мая – 14 – 1927:
Как будто я во Франции, но где – не знаю. Кто-то – не вижу – внушает мне – надо пойти в комнату или переднюю… там кто-то пришел. Вхожу. Комната пустая, высокая, как будто арка, но не круглая, а как бывает в вестибюле – квадратные колонны – простенки. И прилавок, или барьер, как в раздевальнях. Стоит в драповом не новом пальто – молодой человек. Я вижу его спину, голову остриженную, или вернее подстриженную. Бледная щека. Он обертывается и говорит как будто. – Я приехал, – или мне кажется, что он это говорит своим лицом. Я чувствую, что обрел – великую радость… что это он, Сережечка.
Я вглядываюсь, радостный, в его лицо – ведь он должен был измениться! – Он ли? Он, я узнаю его глаза, овал лица, – чуть изменился! – но это он, он… Лицо бледное-бледное, чуть желтоватое – видно, много перенес страданий! – Я беру его за плечи, прижимаюсь к нему и говорю – думаю! Теперь ты с нами, всегда, ты должен жить покойно, у меня есть все возможности, будешь отдыхать, жить… Он немного грустный, лицо как будто одутловато чуть. Радость во мне [272] трепещет, я его обнимаю, а он молчит, а может быть, что-то говорит – как будто, что – это же не я, я… – и – конец…
Какое страшное горе пришло к нам, как страдали Шмелевы, – так мучились и миллионы русских людей.
Приведя «Солнце мертвых» – эту трагедию русского народа и «Сны о сыне» – эти живые документы страшной муки, пережитой дядей Ваней – Иваном Сергеевичем Шмелевым и его женой, и страданий, не покидавших его до самого конца, – я хотела приоткрыть русскому читателю эту личную трагедию писателя, о которой сам он при жизни не мог никогда говорить, – так она была велика.
Ю. Кутырина.
Париж, 1962 г. [273]
СОДЕРЖАНИЕ
Предисловие…3
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ РОМАНА «СОЛДАТЫ» Перед войной
Глава I… 7
ДОБАВЛЕНИЯ К РОМАНУ (Шесть этюдов)
Проводы… 187
Метельный день… 193
Зеркальце… 198
Душный день… 208
Гроза… 218
Княгиня… 223
Иван Сергеевич Шмелев…238
Трагедия Шмелева… 257
Шмелёв И. С. Сочинения в 2-х т. Т. 1. Повести и рассказы / Вступ. статья,
сост., подгот. текста и коммент. О. Михайлова.- М.: Худож. лит., 1989.- 463 с.
Олег Михайлов
Об Иване Шмелёве
(1873-1950)
"Среднего роста, тонкий, худощавый, большие серые глаза… Эти глаза
владеют всем лицом… склонны к ласковой усмешке, но чаще глубоко серьезные
и грустные. Его лицо изборождено глубокими складками-впадинами от созерцания
и сострадания… лицо русское,-- лицо прошлых веков, пожалуй -- лицо
старовера, страдальца. Так и было: дед Ивана Сергеевича Шмелева,
государственный крестьянин из Гуслиц, Богородского уезда, Московской
губернии,-- старовер, кто-то из предков был ярый начетчик, борец за веру --
выступал при царевне Софье в "прях", то есть в спорах о вере. Предки матери
тоже вышли из крестьянства, исконная русская кровь течет в жилах Ивана
Сергеевича Шмелева".
Такой портрет Шмелева дает в своей книжке чуткий, внимательный биограф
писателя, его племянница Ю. А. Кутырина [К у т ы р и н а Ю. А. Иван Шмелев.
Париж, 1960, с. 5.].
Портрет очень точный, позволяющий лучше понять характер
Шмелева-человека и Шмелева-художника. Глубоко народное, даже простонародное
начало, тяга к нравственным ценностям, вера в высшую справедливость и
одновременно резкое отрицание социальной неправды определяют его натуру.
Более подробное объяснение ее, ее истоков, развития мы находим в биографии
Шмелева.
И. С. Шмелев родился в Москве, в Кадашевской слободе 21 сентября (3
октября) 1873 года, в семье подрядчика. Москва -- глубинный исток его
творчества. Коренной житель первопрестольной, Шмелев великолепно знал этот
город и любил его -- нежно, преданно, страстно. Именно самые ранние детские
впечатления навсегда заронили в его душу и мартовскую капель, и вербную
неделю, и "стояние" в церкви, и путешествие старой Москвой. Она жила для
Шмелева живой и первородной жизнью, которая и посейчас напоминает о себе в
названиях улиц и улочек, площадей и площадок, проездов, набережных, тупиков,
сокрывших под асфальтом большие и малые поля, полянки, всполья, пески, грязи
и глинища, мхи, ольхи, даже дебри, или дерби, кулижки, болотные места и
сами болота, кочки, лужники, вражки-овраги, ендовы-рвы, могилипы, а также
боры и великое множество садов и прудов. И ближе всего Шмелеву оставалась
Москва в том треугольнике, который образуется изгибом Москвы-реки с
водоотводным каналом и с юго-востока ограничен Крымским валом и Валовой
улицей,-- Замоскворечье, где проживало купечество, мещанство и множество
фабричного и заводского люда. Самые его поэтичные книги -- о Москве, о
Замоскворечье.
Глубоки московские корни Шмелевых. Прадед писателя жил в Москве уже в
1812 году и, как полагается кадашу, торговал посудным и шепным товаром. Дед
продолжал его дело и брал подряды на постройку домов. О крутом и
справедливом характере деда Ивана Ивановича (в семье по мужской линии
переходили два имени: Иван и Сергей) Шмелев рассказывает в автобиографии:
"На постройке Коломенского дворца (под Москвой) он потерял почти весь
капитал "из-за упрямства" -- отказался дать взятку. Он старался "для чести"
и говорил, что за стройку ему должны кулек крестов прислать, а не тянуть
взятки. За это он поплатился: потребовали крупных переделок. Дед бросил
подряд, потеряв залог и стоимость работ. Печальным воспоминанием об этом в
нашем доме оказался "царский паркет", из купленного с торгов и снесенного на
хлам старого коломенского дворца.
"Цари ходили! -- говаривал дед, сумрачно посматривая в щелистые
рисунчатые полы.-- В сорок тысяч мне этот паркет влез! Дорогой паркет…"
После деда отец нашел в сундучке только три тысячи. Старый каменный дом
да эти три тысячи -- было все, что осталось от полувековой работы отца и
деда. Были долги" [Русская литература. 1973, N4, с.42].
Особое место в детских впечатлениях, в благодарной памяти Шмелева,
хочется сказать -- место матери, занимает отец Сергей Иванович, которому
писатель посвящает самые проникновенные, поэтические строки. Собственную
мать Шмелев упоминает в автобиографических книгах изредка и словно бы
неохотно. Лишь отраженно, из других источников, узнаем мы о драме, с ней
связанной, о детских страданиях, оставивших в душе незарубцевавшуюся рану.
Так, В. Н. Муромцева-Бунина отмечает в дневнике от 16 февраля 1929 года:
"Шмелев рассказывал, как его пороли, веник превращался в мелкие кусочки. О
матери он писать не может, а об отце -- бесконечно" [Устами Буниных.
Дневники Ивана Алексеевича и Веры Николаевны и другие архивные материалы.
Под редакцией Милицы Грин. В 3-х томах, т. 2. Франкфурт-на-Майне, 1981, с.
199.].
Вот отчего и в шмелевской автобиографии, и в позднейших книгах-
воспоминаниях так много -- об отце.
"Отец не окончил курса в мещанском училище. С пятнадцати лет помогал
деду по подрядным делам. Покупал леса, гонял плоты и барки с лесом и щепным
товаром. После смерти отца занимался подрядами: строил мосты, дома, брал
подряды по иллюминации столицы в дни торжеств, держал плотомойни на реке,
купальни, лодки, бани, ввел впервые в Москве ледяные горы, ставил балаганы
на Девичьем поле и под Новинским. Кипел в делах. Дома его видели только в
праздник. Последним его делом был подряд по постройке трибун для публики на
открытии памятника Пушкину. Отец лежал больной и не был на торжестве. Помню,
на окне у нас была сложена кучка билетов на эти торжества -- для
родственников. Но, должно быть, никто из родственников не пошел: эти
билетики долго лежали на окошечке, и я строил из них домики…
Я остался после него лет семи" [Русская литература, 1973, №4, с.142.].
Семья отличалась патриархальностью, истовой религиозностью ("В доме я
не видал книг, кроме Евангелия…" -- вспоминал Шмелев). Впрочем,
неотъемлемой чертой этой патриархальности было и патриотическое чувство,
пылкая любовь к родной земле и ее истории, героическому прошлому.
Патриархальны, религиозны, как и хозяева, и преданы им были слуги. Они
рассказывали маленькому Ване истории об иноках и подвижниках, сопровождали
его в путешествии в Троице-Сергиеву лавру, знаменитый монастырь, основанный
преподобным Сергием Радонежским. Им он читал Пушкина и Крылова. Позднее
Шмелев посвятит одному из них, старому "филенщику" Горкину, лирические
воспоминания детских лет.
Совсем иной дух, чем в доме, царил на замоскворецком дворе Шмелёвых --
сперва в Кадашах, а потом на Большой Калужской,-- куда со всех концов
России, в поисках заработка, стекались рабочие-строители.
"Ранние годы,-- вспоминал писатель,-- дали мне много впечатлений.
Получил я их "на дворе" . Во дворе стояла постоянная толчея. Работали
плотники, каменщики, маляры, сооружая и раскрашивая щиты для иллюминации.
Приходили получать расчет и галдели тьма народу. Заливались стаканчики,
плошки, кубастики. Пестрели вензеля. В амбарах было напихано много чудесных
декораций с балаганов. Художники с Хитрова рынка храбро мазали огромные
полотнища, создавали чудесный мир чудовищ и пестрых боев. Здесь были моря с
плавающими китами и крокодилами, и корабли, и диковинные цветы, и люди с
зверскими лицами, крылатые змеи, арабы, скелеты -- все, что могла дать
голова людей в опорках, с сизыми носами, все эти "мастаки и архимеды", как
называл их отец. Эти "архимеды и мастаки" пели смешные песенки и не лазили в
карман за словом. Слов было много на нашем дворе -- всяких. Это была первая
прочитанная мною книга -- книга живого, бойкого и красочного слова. Здесь,
во дворе, я увидел народ. Я здесь привык к нему и не боялся ни ругани, ни
диких криков, ни лохматых голов, ни дюжих рук. Эти лохматые головы смотрели
на меня очень любовно. Мозолистые руки давали мне с добродушным
подмигиваньем и рубанки, и пилу, и топорик, и молотки и учили, как
"притрафляться" на досках, среди смолистого запаха стружек, я ел кислый
хлеб, круто посоленный, головки лука и черные, из деревни привезенные
лепешки. Здесь я слушал летними вечерами, после работы, рассказы о деревне,
сказки и ждал балагурство. Дюжие руки ломовых таскали меня в конюшни к
лошадям, сажали на изъеденные лошадиные спины, гладили ласково по голове.
Здесь я узнал запах рабочего пота, дегтя, крепкой махорки. Здесь я впервые
почувствовал тоску русской души в песне, которую пел рыжий маляр. И-эх и
темы-най лес… да эх и темы-на-ай… Я любил украдкой забраться в обедающую
артель, робко взять ложку, только что начисто вылизанную и вытертую большим
корявым пальцем с сизо-желтым ногтем, и глотать обжигающие щи, крепко
сдобренные перчиком. Многое повидал я на нашем дворе и веселого и грустного.
Я видел, как теряют на работе пальцы, как течет кровь из-под сорванных
мозолей и ногтей, как натирают мертвецки пьяным уши, как бьются на стенках,
как метким и острым словом поражают противника, как пишут письма в деревню и
как их читают. Здесь я получил первое и важное знание жизни. Здесь я
почувствовал любовь и уважение к этому народу, который все мог. Он делал то,
чего не могли делать такие, как я, как мои родные. Эти лохматые на моих
глазах совершали много чудесного. Висели под крышей, ходили по карнизам,
спускались под землю в колодезь, вырезали из досок фигуры, ковали лошадей,
брыкающихся, писали красками чудеса, пели песни и рассказывали дух захватывающие
сказки…
Во дворе было много ремесленников -- бараночников, сапожников,
скорняков, портных. Они дали мне много слов, много неопределенных
чувствований и опыта. Двор наш для меня явился первой школой жизни -- самой
важной и мудрой. Здесь получались тысячи толчков для мысли. И все то, что
теплого бьется в душе, что заставляет жалеть и негодовать, думать и
чувствовать, я получил от сотен простых людей с мозолистыми руками и добрыми
для меня, ребенка, глазами" [Русская литература, 1973, №4, с. 142-143].
Сознание мальчика, таким образом, формировалось под разными влияниями.
"Наш двор" оказался для Шмелева первой школой правдолюбия и гуманизма, что
во многом предопределило характер его будущего творчества и позицию автора
– - защитника обиженных и угнетенных ("Гражданин Уклейкин", 1907; "Человек из
ресторана", 1911; "Неупиваемая Чаша", 1919; "Наполеон", 1928, и др.).
Домашнее воспитание заронило в его душу глубокую любовь к России, веру в победу
высшей справедливости, тягу к нравственно-духовным и религиозным исканиям.
Однако, возвращаясь к той атмосфере, которая царила в шмелевском доме,
следует сказать, что, при всей патриархальности и верности старозаветным
укладам, в ней ощущались -- и чем далее, тем сильнее -- веяния культуры,
образования, искусства. И в этом, бесспорно, была заслуга матери.
Неласковая, жестокая, волевая, она прекрасно понимала, как важно дать детям
(Ване и двум его сестрам) отличное образование, и добилась этого, несмотря
на резко ухудшившееся материальное положение семьи после нежданной смерти
кормильца-мужа.
Шмелев-гимназист открыл для себя новый, волшебный мир – мир литературы и
искусства.
Это определило его увлечения -- сперва театром (он вызубрил весь
репертуар у Корша), а потом -- музыкой. Старшая сестра училась в
консерватории и собиралась, как вспоминал сам Шмелев, "кончать "на
виртуозку". Забравшись под фикус, мальчик часами слушал, как она играла
сложные пьесы -- Лунную сонату Бетховена или "Бурю на Волге" Аренского
(автобиографический рассказ "Музыкальная история", 1934). Неистовый
"музыкальный роман" кончился трагикомически. Мальчик послал Аренскому
написанное в состоянии "какого-то умопомрачения и страсти" либретто по
лермонтовскому "Маскараду", в полном убеждении, что маэстро положит его на
музыку. Но Аренский не удостоил его даже ответом, а текст стал гулять по
консерватории. Сестра и ее очаровательная подруга (для которой либреттист
придумал особенно выигрышные арии) преследовали Ваню "перлами" из его
сочинения:
Мы игроки, мы игроки…
Каки-каки Мы игроки!..
Гораздо важнее для юного Шмелева оказались первые опыты в
художественной прозе: "Вышло это так просто и неторжественно,-- вспоминал он
в автобиографическом очерке 1931 года "Как я стал писателем",-- что я и не
заметил. Можно сказать, вышло это непредумышленно. Теперь, когда это вышло
на самом деле, кажется мне порой, что я не делался писателем, а будто всегда
им был, только -- писателем "без печати". В первом классе гимназии он носил
прозвище "римский оратор" и был прославленным рассказчиком, специалистом по
сказкам.
Страсть к "сочинительству" была необоримой. И некую светлую
побудительную роль, безусловно, сыграл А. П. Чехов (очерки 1934 года "Как я
встречался с Чеховым"). Образ его легкой, но незабываемой тенью вошел в
память маленького гимназиста. Случайные встречи через много лет стали
казаться Шмелеву судьбоносными в выборе пути писателя -- страдальца,
заступника народного.
Чехов остался на всю жизнь его истинным идеалом. Но были и другие
влияния, пробуждающие творческое начало. В гимназических буднях, где
большинство педагогов отталкивало мальчика своей рутиной, казенным
формализмом, воистину светлым лучом выделялся преподаватель словесности,
"незабвенный" Федор Владимирович Цветаев. Пятиклассник Шмелев получил
наконец свободу: пиши как хочешь!
"И я записал ретиво "про природу",-- вспоминал Шмелев.-- Писать
классные сочинения на поэтические темы, например -- "Утро в лесу", "Русская
зима", "Осень по Пушкину", "Рыбная ловля", "Гроза в лесу"…-- было одно
блаженство". Это было совсем не то, что задавалось раньше: не "Труд и любовь
к ближнему как основы нравственного совершенствования" (…) и не "Чем
отличаются союзы от наречий".
Кто знает, быть может, если бы не Цветаев, мы не знали сегодня
замечательного писателя Шмелева…
"Плотный, медлительный, как будто полусонный, говоривший чуть-чуть на
"о", посмеивающийся чуть глазом, благодушно, Федор Владимирович любил
"слово": так, мимоходом будто, с ленцою русской, возьмет и прочтет из
Пушкина… Господи, да какой же Пушкин! Даже Данилка, прозванный "Сатаной",
и тот проникался чувством.
Имел он песен дивный дар
И голос, шуму вод подобный,--
певуче читал Цветаев, и мне казалось, что -- для себя.
Он ставил мне за "рассказы" пятерки с тремя иногда крестами,-- такие
жирные! -- и как-то, тыча мне пальцем в голову, словно вбивал в мозги,
торжественно изрек:
– - Вот что, муж-чи-на…-- а некоторые судари пишут "муш-чи-на", как,
например, зрелый му-жи-чи-на Шкробов! -- у тебя есть что-то… некая, как
говорится, "шишка". Притчу о талантах… пом-ни!"
Видимо, под благотворным влиянием Цветаева резко расшился умственный
кругозор Шмелева-гимназиста, обогатился его духовный мир, в который вошли
новые книги, новые авторы. В автобиографии сам он отмечал:
"Короленко и Успенский закрепили то, что было затронуто во мне Пушкиным
и Крыловым, что я видел из жизни на пашей дворе. Некоторые рассказы из
"Записок охотника" соответствовали тому настроению, которое во мне крепло.
Это настроение я назову -- чувством народности, русскости, родного.
Окончательно это чувство во мне закрепил Толстой. Его "Казаки" и "Война и
мир" меня закрутили и потрясли. И помню, закончив "Войну и мир",-- это было
в шестом классе,-- я впервые почувствовал величие, могучесть и какое-то
божественное, что заключено в творениях писателей. Писатель -- это
величайшее, что есть на земле и в людях. Перед словом "писатель" я
благоговел. И тогда, не навеянное уроками русского языка, а добытое
внутренним опытом, встали передо мной как две великие грани -- Пушкин и
Толстой" [Русская литература, 1973, №4, с. 144.].
Однако собственные его литературные опыты удачи пока не приносили. Он
плакал, когда писал ночами сентиментальный рассказ "Городовой Семен"
(подражание "Будке" Г. Успенского), но рукопись вернули. Другой,
юмористический, рассказ набрали в журнале "Будильник" -- его зарезали в
цензуре. И все же пережитый восторг творчества не давал покоя. Гимназист
сочинял роман из сибирской жизни, стихи на тридцатилетие освобождения
И. С. ШМЕЛЕВ.
Страшная трагедия, случившаяся в Крыму, отраженная в его «Солнце мертвых», отняла у Ивана Сергеевича не только единственного сына, она была причиной и ранней кончины его жены-друга и ангела-хранителя Ольги Александровны Шмелевой. После всего пережитого у нее началась болезнь сердца, которая и свела ее преждевременно в могилу. Она скончалась 22 июня 1936 г.
Привожу стихотворение И. С. Шмелева, написанное на ее могилку: [267]
НАМОГИЛЬНАЯ НАДПИСЬ ОЛЕЧКЕ.
Крест голубцом, и у Креста береза.
И другом присланная роза.*
Могилка, – мягкая, как и душа ея.
Вся – высшая любовь. По ней печаль моя…
Самоотверженно она меня хранила.
И мой нелегкий труд России подарила.
Ив. ШМЕЛЕВ.
Все пережитое О. А. и И. С. Шмелевыми, там в Крыму, где погиб во имя Белой Идеи их единственный сын, выражено писателем в «Солнце мертвых», – но в этом страшном документе целомудренно скрыто его личное.
Вот что пишут о нем современники, – и это только краткие отрывки:
«Велика власть таланта, но еще сильнее, глубже и неотразимей трагизм и правда потрясенной и страстно любящей души… – Видимые и невидимые слезы, боль мученичества, неисцелимая скорбь… – Никому больше не дано такого дара слышать и угадывать чужое страдание, как ему…»
– Несчастной татарке (в «Солнце мертвых») принесли тело ее сына, и на горной глухой дороге она целовала его в мертвые глаза. Седой татарин, возница, утирая слезы, сказал ей последнее утешительное слово: – не плач горькая женщина! Лучше своя земля».
«Солнце мертвых» – книга Иова -…трагическая и страшная… Это грандиозное зрелище погибания не-
____________________
* Роза присланная проф. Ив. Александровичем Ильиным, из Берлина, осенью 1936 г. [268]
умолимого… все вянет и подыхает – и человек, и зверь, и трава. Грядет красный ужас. В каменной тишине рассвета глядят «замученные глаза» – распятый рай…» – Н. Пильский.
«Солнце мертвых» – книга ужаса и скорби по погибающим ценностям человеческого духа. Для современного мира она звучит призывом: одумайтесь, пока не поздно; поймите, что вся ваша культура и цивилизация на краю бездонной пропасти.» – Н. К. Кульман.
«Солнце мертвых» останется в художественной сокровищнице русской культуры, среди тех, кровью и слезами написанных человеческих документов, какие грядущим поколениям расскажут о водворении ада на русской земле – Апокалипсис Русской Истории.» – Ю. Айхенвальд.
«Страшная книга, – как у Шмелева хватило сил написать эту книгу. Ибо более страшной книги не написано на русском языке.» – Амфитеатров.
«… Только очень крупный художник мог связать в страшный космический смысл, все ужасы революции с интимными трагическими переживаниями выйти из пределов личного горя и ужаса…» – Вл. Ладыженский.
Томас Манн писал, что лишь по этому произведению русского писателя постиг он сутьрусской трагедии, понял «лик революции».
Гергард Гауптман пишет: – «немецкой литературе вышла новая драгоценная книга «Солнце мертвых».
Сельма Лагерлеф: «Вы создали из событий этих страшных дней большое художественное [269] впечатление… Скорблю о том, что все, что вы описываете, произошло в нашей Европе и в наши дни.»
«О чем книга Ив. Серг. Шмелева? О смерти русского человека и русской земли, о смерти русских трав и зверей. Русских садов и русского неба. О смерти русского солнца. О смерти всей вселенной – когда умерла Россия, о мертвом солнце мертвых.» – Ив. Лукаш.
И только умолчал Шмелев в этой книге о своей личной трагедии – убиении его единственного сына – Сережи, там же, в Крыму под солнцем мертвых. Нигде, никогда не писал Иван Сергеевич об этом своем личном неизживаемом горе, которое прошло через всю его жизнь, через все его творчество.
И вот остались « сны о сыне», которые я беру из записей Шмелева в книжке с вырванными страницами.
СНЫ О СЫНЕ СЕРЁЖЕ
Париж. Днем. Понедельник. 27.III – 9 апр. 23 г.
Видел во сне: старая пожилая русская женщина, похожая на служившую у д-ра Коноплева. Будто комната с накрытым столом, гости. И вот, женщина с лицом, как бы взволнованно-напряженным, таящим в себе что-то, что она сейчас торжественно-радостно сообщит. Я жду в волнении. И она говорит с тем же взволнованным и бледным лицом: [270]
– А ведь, ваш сын, ваш Сережа – жив!
– Жив?! – Я сдерживаюсь, как бы от радости – и боли, что это окажется ложью. Зову – Оля! Кажется пришла Оля.
Женщина говорит:
– Мне сообщили, в письме написано, – служит -? – или находится на гауптвахте!
Далее не помню. Она была в чистом ситцевом платье – светло-голубого цвета.
А лицо бледное, очень мертвенно бледное.
Днем 25. IV. 23.
Видел сон: я сильно подавлен – во сне это. И вот я вижу – в какой-то комнате – молодой человек, очень похожий на Сережечку, но бородка юности чуть рыжевата.
Всматриваюсь – он! Сережа! И я кричу, бросаюсь к нему, целую. Кричу, стараясь и себя убедить: «Оля! ведь это же он! Он с нами, а мы этого точно не видим: это же Сережечка, с нами, а мы этому до сих пор не придавали значения, не ценили! – И он как-то мило, смущенно дает себя ласкать, – что сказал он не помню. Костюм его как будто сероватый гимназический.
Сказал как будто что-то: ну, вот, папа… видишь…
17-го мая 1923 г.
Видел Сережечку… где-то в большой комнате у столба.
Он… лицо немного болезненное. Ему необходимо идти куда-то, куда-то его требуют.
Он смотрит на меня, как бы прося глазами, но как всегда, скромный, деликатно говорит, чуть слышна просьба: [271]
– Ну, папочка, ведь у меня 39 градусов одна десятая.
Повторил два раза. Я его, кажется целую, или с великой жалостью держу за плечи.
Он, кажется, в ночной сорочке. Я смотрю – шейка голая, желтоватая, и с левой стороны от меня, на шейке немного загорелой, – желтоватой, – мазок кровяной. И его глаза, милые, кроткие глаза…
Сон: под пятницу, – на 27 мая – 14 – 1927:
Как будто я во Франции, но где – не знаю. Кто-то – не вижу – внушает мне – надо пойти в комнату или переднюю… там кто-то пришел. Вхожу. Комната пустая, высокая, как будто арка, но не круглая, а как бывает в вестибюле – квадратные колонны – простенки. И прилавок, или барьер, как в раздевальнях. Стоит в драповом не новом пальто – молодой человек. Я вижу его спину, голову остриженную, или вернее подстриженную. Бледная щека. Он обертывается и говорит как будто. – Я приехал, – или мне кажется, что он это говорит своим лицом. Я чувствую, что обрел – великую радость… что это он, Сережечка.
Я вглядываюсь, радостный, в его лицо – ведь он должен был измениться! – Он ли? Он, я узнаю его глаза, овал лица, – чуть изменился! – но это он, он… Лицо бледное-бледное, чуть желтоватое – видно, много перенес страданий! – Я беру его за плечи, прижимаюсь к нему и говорю – думаю! Теперь ты с нами, всегда, ты должен жить покойно, у меня есть все возможности, будешь отдыхать, жить… Он немного грустный, лицо как будто одутловато чуть. Радость во мне [272] трепещет, я его обнимаю, а он молчит, а может быть, что-то говорит – как будто, что – это же не я, я… – и – конец…
Какое страшное горе пришло к нам, как страдали Шмелевы, – так мучились и миллионы русских людей.
Приведя «Солнце мертвых» – эту трагедию русского народа и «Сны о сыне» – эти живые документы страшной муки, пережитой дядей Ваней – Иваном Сергеевичем Шмелевым и его женой, и страданий, не покидавших его до самого конца, – я хотела приоткрыть русскому читателю эту личную трагедию писателя, о которой сам он при жизни не мог никогда говорить, – так она была велика.
Ю. Кутырина.
Париж, 1962 г. [273]
СОДЕРЖАНИЕ
Предисловие…3
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ РОМАНА «СОЛДАТЫ» Перед войной
Глава I… 7
Глава II… 19
Глава III… 33
Глава IV… 100
Глава V… 116
Глава VI… 124
Глава VII… 135
Глава VIII… 145
ДОБАВЛЕНИЯ К РОМАНУ (Шесть этюдов)
Проводы… 187
Метельный день… 193
Зеркальце… 198
Душный день… 208
Гроза… 218
Княгиня… 223
Иван Сергеевич Шмелев…238
Трагедия Шмелева… 257
Шмелёв И. С. Сочинения в 2-х т. Т. 1. Повести и рассказы / Вступ. статья,
сост., подгот. текста и коммент. О. Михайлова.- М.: Худож. лит., 1989.- 463 с.
Олег Михайлов
Об Иване Шмелёве
(1873-1950)
"Среднего роста, тонкий, худощавый, большие серые глаза… Эти глаза
владеют всем лицом… склонны к ласковой усмешке, но чаще глубоко серьезные
и грустные. Его лицо изборождено глубокими складками-впадинами от созерцания
и сострадания… лицо русское,-- лицо прошлых веков, пожалуй -- лицо
старовера, страдальца. Так и было: дед Ивана Сергеевича Шмелева,
государственный крестьянин из Гуслиц, Богородского уезда, Московской
губернии,-- старовер, кто-то из предков был ярый начетчик, борец за веру --
выступал при царевне Софье в "прях", то есть в спорах о вере. Предки матери
тоже вышли из крестьянства, исконная русская кровь течет в жилах Ивана
Сергеевича Шмелева".
Такой портрет Шмелева дает в своей книжке чуткий, внимательный биограф
писателя, его племянница Ю. А. Кутырина [К у т ы р и н а Ю. А. Иван Шмелев.
Париж, 1960, с. 5.].
Портрет очень точный, позволяющий лучше понять характер
Шмелева-человека и Шмелева-художника. Глубоко народное, даже простонародное
начало, тяга к нравственным ценностям, вера в высшую справедливость и
одновременно резкое отрицание социальной неправды определяют его натуру.
Более подробное объяснение ее, ее истоков, развития мы находим в биографии
Шмелева.
И. С. Шмелев родился в Москве, в Кадашевской слободе 21 сентября (3
октября) 1873 года, в семье подрядчика. Москва -- глубинный исток его
творчества. Коренной житель первопрестольной, Шмелев великолепно знал этот
город и любил его -- нежно, преданно, страстно. Именно самые ранние детские
впечатления навсегда заронили в его душу и мартовскую капель, и вербную
неделю, и "стояние" в церкви, и путешествие старой Москвой. Она жила для
Шмелева живой и первородной жизнью, которая и посейчас напоминает о себе в
названиях улиц и улочек, площадей и площадок, проездов, набережных, тупиков,
сокрывших под асфальтом большие и малые поля, полянки, всполья, пески, грязи
и глинища, мхи, ольхи, даже дебри, или дерби, кулижки, болотные места и
сами болота, кочки, лужники, вражки-овраги, ендовы-рвы, могилипы, а также
боры и великое множество садов и прудов. И ближе всего Шмелеву оставалась
Москва в том треугольнике, который образуется изгибом Москвы-реки с
водоотводным каналом и с юго-востока ограничен Крымским валом и Валовой
улицей,-- Замоскворечье, где проживало купечество, мещанство и множество
фабричного и заводского люда. Самые его поэтичные книги -- о Москве, о
Замоскворечье.
Глубоки московские корни Шмелевых. Прадед писателя жил в Москве уже в
1812 году и, как полагается кадашу, торговал посудным и шепным товаром. Дед
продолжал его дело и брал подряды на постройку домов. О крутом и
справедливом характере деда Ивана Ивановича (в семье по мужской линии
переходили два имени: Иван и Сергей) Шмелев рассказывает в автобиографии:
"На постройке Коломенского дворца (под Москвой) он потерял почти весь
капитал "из-за упрямства" -- отказался дать взятку. Он старался "для чести"
и говорил, что за стройку ему должны кулек крестов прислать, а не тянуть
взятки. За это он поплатился: потребовали крупных переделок. Дед бросил
подряд, потеряв залог и стоимость работ. Печальным воспоминанием об этом в
нашем доме оказался "царский паркет", из купленного с торгов и снесенного на
хлам старого коломенского дворца.
"Цари ходили! -- говаривал дед, сумрачно посматривая в щелистые
рисунчатые полы.-- В сорок тысяч мне этот паркет влез! Дорогой паркет…"
После деда отец нашел в сундучке только три тысячи. Старый каменный дом
да эти три тысячи -- было все, что осталось от полувековой работы отца и
деда. Были долги" [Русская литература. 1973, N4, с.42].
Особое место в детских впечатлениях, в благодарной памяти Шмелева,
хочется сказать -- место матери, занимает отец Сергей Иванович, которому
писатель посвящает самые проникновенные, поэтические строки. Собственную
мать Шмелев упоминает в автобиографических книгах изредка и словно бы
неохотно. Лишь отраженно, из других источников, узнаем мы о драме, с ней
связанной, о детских страданиях, оставивших в душе незарубцевавшуюся рану.
Так, В. Н. Муромцева-Бунина отмечает в дневнике от 16 февраля 1929 года:
"Шмелев рассказывал, как его пороли, веник превращался в мелкие кусочки. О
матери он писать не может, а об отце -- бесконечно" [Устами Буниных.
Дневники Ивана Алексеевича и Веры Николаевны и другие архивные материалы.
Под редакцией Милицы Грин. В 3-х томах, т. 2. Франкфурт-на-Майне, 1981, с.
199.].
Вот отчего и в шмелевской автобиографии, и в позднейших книгах-
воспоминаниях так много -- об отце.
"Отец не окончил курса в мещанском училище. С пятнадцати лет помогал
деду по подрядным делам. Покупал леса, гонял плоты и барки с лесом и щепным
товаром. После смерти отца занимался подрядами: строил мосты, дома, брал
подряды по иллюминации столицы в дни торжеств, держал плотомойни на реке,
купальни, лодки, бани, ввел впервые в Москве ледяные горы, ставил балаганы
на Девичьем поле и под Новинским. Кипел в делах. Дома его видели только в
праздник. Последним его делом был подряд по постройке трибун для публики на
открытии памятника Пушкину. Отец лежал больной и не был на торжестве. Помню,
на окне у нас была сложена кучка билетов на эти торжества -- для
родственников. Но, должно быть, никто из родственников не пошел: эти
билетики долго лежали на окошечке, и я строил из них домики…
Я остался после него лет семи" [Русская литература, 1973, №4, с.142.].
Семья отличалась патриархальностью, истовой религиозностью ("В доме я
не видал книг, кроме Евангелия…" -- вспоминал Шмелев). Впрочем,
неотъемлемой чертой этой патриархальности было и патриотическое чувство,
пылкая любовь к родной земле и ее истории, героическому прошлому.
Патриархальны, религиозны, как и хозяева, и преданы им были слуги. Они
рассказывали маленькому Ване истории об иноках и подвижниках, сопровождали
его в путешествии в Троице-Сергиеву лавру, знаменитый монастырь, основанный
преподобным Сергием Радонежским. Им он читал Пушкина и Крылова. Позднее
Шмелев посвятит одному из них, старому "филенщику" Горкину, лирические
воспоминания детских лет.
Совсем иной дух, чем в доме, царил на замоскворецком дворе Шмелёвых --
сперва в Кадашах, а потом на Большой Калужской,-- куда со всех концов
России, в поисках заработка, стекались рабочие-строители.
"Ранние годы,-- вспоминал писатель,-- дали мне много впечатлений.
Получил я их "на дворе" . Во дворе стояла постоянная толчея. Работали
плотники, каменщики, маляры, сооружая и раскрашивая щиты для иллюминации.
Приходили получать расчет и галдели тьма народу. Заливались стаканчики,
плошки, кубастики. Пестрели вензеля. В амбарах было напихано много чудесных
декораций с балаганов. Художники с Хитрова рынка храбро мазали огромные
полотнища, создавали чудесный мир чудовищ и пестрых боев. Здесь были моря с
плавающими китами и крокодилами, и корабли, и диковинные цветы, и люди с
зверскими лицами, крылатые змеи, арабы, скелеты -- все, что могла дать
голова людей в опорках, с сизыми носами, все эти "мастаки и архимеды", как
называл их отец. Эти "архимеды и мастаки" пели смешные песенки и не лазили в
карман за словом. Слов было много на нашем дворе -- всяких. Это была первая
прочитанная мною книга -- книга живого, бойкого и красочного слова. Здесь,
во дворе, я увидел народ. Я здесь привык к нему и не боялся ни ругани, ни
диких криков, ни лохматых голов, ни дюжих рук. Эти лохматые головы смотрели
на меня очень любовно. Мозолистые руки давали мне с добродушным
подмигиваньем и рубанки, и пилу, и топорик, и молотки и учили, как
"притрафляться" на досках, среди смолистого запаха стружек, я ел кислый
хлеб, круто посоленный, головки лука и черные, из деревни привезенные
лепешки. Здесь я слушал летними вечерами, после работы, рассказы о деревне,
сказки и ждал балагурство. Дюжие руки ломовых таскали меня в конюшни к
лошадям, сажали на изъеденные лошадиные спины, гладили ласково по голове.
Здесь я узнал запах рабочего пота, дегтя, крепкой махорки. Здесь я впервые
почувствовал тоску русской души в песне, которую пел рыжий маляр. И-эх и
темы-най лес… да эх и темы-на-ай… Я любил украдкой забраться в обедающую
артель, робко взять ложку, только что начисто вылизанную и вытертую большим
корявым пальцем с сизо-желтым ногтем, и глотать обжигающие щи, крепко
сдобренные перчиком. Многое повидал я на нашем дворе и веселого и грустного.
Я видел, как теряют на работе пальцы, как течет кровь из-под сорванных
мозолей и ногтей, как натирают мертвецки пьяным уши, как бьются на стенках,
как метким и острым словом поражают противника, как пишут письма в деревню и
как их читают. Здесь я получил первое и важное знание жизни. Здесь я
почувствовал любовь и уважение к этому народу, который все мог. Он делал то,
чего не могли делать такие, как я, как мои родные. Эти лохматые на моих
глазах совершали много чудесного. Висели под крышей, ходили по карнизам,
спускались под землю в колодезь, вырезали из досок фигуры, ковали лошадей,
брыкающихся, писали красками чудеса, пели песни и рассказывали дух захватывающие
сказки…
Во дворе было много ремесленников -- бараночников, сапожников,
скорняков, портных. Они дали мне много слов, много неопределенных
чувствований и опыта. Двор наш для меня явился первой школой жизни -- самой
важной и мудрой. Здесь получались тысячи толчков для мысли. И все то, что
теплого бьется в душе, что заставляет жалеть и негодовать, думать и
чувствовать, я получил от сотен простых людей с мозолистыми руками и добрыми
для меня, ребенка, глазами" [Русская литература, 1973, №4, с. 142-143].
Сознание мальчика, таким образом, формировалось под разными влияниями.
"Наш двор" оказался для Шмелева первой школой правдолюбия и гуманизма, что
во многом предопределило характер его будущего творчества и позицию автора
– - защитника обиженных и угнетенных ("Гражданин Уклейкин", 1907; "Человек из
ресторана", 1911; "Неупиваемая Чаша", 1919; "Наполеон", 1928, и др.).
Домашнее воспитание заронило в его душу глубокую любовь к России, веру в победу
высшей справедливости, тягу к нравственно-духовным и религиозным исканиям.
Однако, возвращаясь к той атмосфере, которая царила в шмелевском доме,
следует сказать, что, при всей патриархальности и верности старозаветным
укладам, в ней ощущались -- и чем далее, тем сильнее -- веяния культуры,
образования, искусства. И в этом, бесспорно, была заслуга матери.
Неласковая, жестокая, волевая, она прекрасно понимала, как важно дать детям
(Ване и двум его сестрам) отличное образование, и добилась этого, несмотря
на резко ухудшившееся материальное положение семьи после нежданной смерти
кормильца-мужа.
Шмелев-гимназист открыл для себя новый, волшебный мир – мир литературы и
искусства.
Это определило его увлечения -- сперва театром (он вызубрил весь
репертуар у Корша), а потом -- музыкой. Старшая сестра училась в
консерватории и собиралась, как вспоминал сам Шмелев, "кончать "на
виртуозку". Забравшись под фикус, мальчик часами слушал, как она играла
сложные пьесы -- Лунную сонату Бетховена или "Бурю на Волге" Аренского
(автобиографический рассказ "Музыкальная история", 1934). Неистовый
"музыкальный роман" кончился трагикомически. Мальчик послал Аренскому
написанное в состоянии "какого-то умопомрачения и страсти" либретто по
лермонтовскому "Маскараду", в полном убеждении, что маэстро положит его на
музыку. Но Аренский не удостоил его даже ответом, а текст стал гулять по
консерватории. Сестра и ее очаровательная подруга (для которой либреттист
придумал особенно выигрышные арии) преследовали Ваню "перлами" из его
сочинения:
Мы игроки, мы игроки…
Каки-каки Мы игроки!..
Гораздо важнее для юного Шмелева оказались первые опыты в
художественной прозе: "Вышло это так просто и неторжественно,-- вспоминал он
в автобиографическом очерке 1931 года "Как я стал писателем",-- что я и не
заметил. Можно сказать, вышло это непредумышленно. Теперь, когда это вышло
на самом деле, кажется мне порой, что я не делался писателем, а будто всегда
им был, только -- писателем "без печати". В первом классе гимназии он носил
прозвище "римский оратор" и был прославленным рассказчиком, специалистом по
сказкам.
Страсть к "сочинительству" была необоримой. И некую светлую
побудительную роль, безусловно, сыграл А. П. Чехов (очерки 1934 года "Как я
встречался с Чеховым"). Образ его легкой, но незабываемой тенью вошел в
память маленького гимназиста. Случайные встречи через много лет стали
казаться Шмелеву судьбоносными в выборе пути писателя -- страдальца,
заступника народного.
Чехов остался на всю жизнь его истинным идеалом. Но были и другие
влияния, пробуждающие творческое начало. В гимназических буднях, где
большинство педагогов отталкивало мальчика своей рутиной, казенным
формализмом, воистину светлым лучом выделялся преподаватель словесности,
"незабвенный" Федор Владимирович Цветаев. Пятиклассник Шмелев получил
наконец свободу: пиши как хочешь!
"И я записал ретиво "про природу",-- вспоминал Шмелев.-- Писать
классные сочинения на поэтические темы, например -- "Утро в лесу", "Русская
зима", "Осень по Пушкину", "Рыбная ловля", "Гроза в лесу"…-- было одно
блаженство". Это было совсем не то, что задавалось раньше: не "Труд и любовь
к ближнему как основы нравственного совершенствования" (…) и не "Чем
отличаются союзы от наречий".
Кто знает, быть может, если бы не Цветаев, мы не знали сегодня
замечательного писателя Шмелева…
"Плотный, медлительный, как будто полусонный, говоривший чуть-чуть на
"о", посмеивающийся чуть глазом, благодушно, Федор Владимирович любил
"слово": так, мимоходом будто, с ленцою русской, возьмет и прочтет из
Пушкина… Господи, да какой же Пушкин! Даже Данилка, прозванный "Сатаной",
и тот проникался чувством.
Имел он песен дивный дар
И голос, шуму вод подобный,--
певуче читал Цветаев, и мне казалось, что -- для себя.
Он ставил мне за "рассказы" пятерки с тремя иногда крестами,-- такие
жирные! -- и как-то, тыча мне пальцем в голову, словно вбивал в мозги,
торжественно изрек:
– - Вот что, муж-чи-на…-- а некоторые судари пишут "муш-чи-на", как,
например, зрелый му-жи-чи-на Шкробов! -- у тебя есть что-то… некая, как
говорится, "шишка". Притчу о талантах… пом-ни!"
Видимо, под благотворным влиянием Цветаева резко расшился умственный
кругозор Шмелева-гимназиста, обогатился его духовный мир, в который вошли
новые книги, новые авторы. В автобиографии сам он отмечал:
"Короленко и Успенский закрепили то, что было затронуто во мне Пушкиным
и Крыловым, что я видел из жизни на пашей дворе. Некоторые рассказы из
"Записок охотника" соответствовали тому настроению, которое во мне крепло.
Это настроение я назову -- чувством народности, русскости, родного.
Окончательно это чувство во мне закрепил Толстой. Его "Казаки" и "Война и
мир" меня закрутили и потрясли. И помню, закончив "Войну и мир",-- это было
в шестом классе,-- я впервые почувствовал величие, могучесть и какое-то
божественное, что заключено в творениях писателей. Писатель -- это
величайшее, что есть на земле и в людях. Перед словом "писатель" я
благоговел. И тогда, не навеянное уроками русского языка, а добытое
внутренним опытом, встали передо мной как две великие грани -- Пушкин и
Толстой" [Русская литература, 1973, №4, с. 144.].
Однако собственные его литературные опыты удачи пока не приносили. Он
плакал, когда писал ночами сентиментальный рассказ "Городовой Семен"
(подражание "Будке" Г. Успенского), но рукопись вернули. Другой,
юмористический, рассказ набрали в журнале "Будильник" -- его зарезали в
цензуре. И все же пережитый восторг творчества не давал покоя. Гимназист
сочинял роман из сибирской жизни, стихи на тридцатилетие освобождения