Иван Шмелёв; “Солдаты”; Роман.
 
Из Архива-Музея Ивана Сергеевича Шмелёва, хранимого Ю. А. Кутыриной.

   Издание Русского научного института при Русской Академической группе в Париже; 1962.
   OCR и вычитка: Александр Белоусенко; октябрь 2008.
   ____________________
 

Ив. Шмелёв
 
СОЛДАТЫ

 
Роман
 

ПРЕДИСЛОВИЕ

 
   В Ландах в Капбретоне в 1925 году – написан был И. С. Шмелевым роман «Солдаты», оставшийся незаконченным, он был приостановлен.
   О романе «Солдаты» не тенденциозная критика отзывалась положительно:
   «Художественно-бытовое объективное изображение картин, без выражения симпатий автора, с юмором вскользь к некоторым сторонам русского человека»…Роман «Солдаты» отличается от других произведений Шмелева, своей эпической формой изложения. Однако в него вложены те же национальные и религиозные традиции. В романе «Солдаты» представлено русское общество довоенного времени. Военные круги противополагаются городской интеллигенции. Офицеры, главным представителем которых является капитан Бураев, были носителями военного и национального чувства с определенным и настоящим понятием о чести». И еще:
   «Нам лично первые главы «Солдат» кажутся глубокими и замечательными по замыслу, и по силе выполнения. Как много обещал этот роман! Как не вспомнить острое, волнующее впечатление от него [3] еще в начале жизни в эмигрантском Париже и горькое разочарование,…что продолжения романа нет…Именно такой роман – художественная правда о старой России и о революции… необходим нам сейчас, и вдвойне будет необходим будущей России (Возрождение, октябрь 1957 г.).
   О романе «Солдаты», сам И. С. Шмелев писал в 1929 году, 25 мая, другу офицеру-инвалиду К. С. Попову:
   «Сейчас приступил – и плотно, кажется, – к великой (по размерам) работе «Солдаты», где постараюсь не только дать Солдата, русского солдата-офицера, но пущу перышко погулять по всей России, по многим несолдатам; когда солнце сияет гуще, виднее, – тени -».
   Все же к «Солдатам» И. С. Шмелев возвращался и написал еще шесть глав, являющимися и самостоятельными этюдами.
   В последний год жизни И. С. мне не раз говорил, что хочет взяться вновь за роман, расширить его тему. И закончить.
   В интервью в 1932 году И. С. на вопрос – «Почему не продолжается роман «Солдаты?» – ответил: «потому что я приостановил его. Мне показалось тогда не под силу дальнейшее развитие моей темы. Роман должен объять необъятное…
   Начало происходит в мирное время, в захолустье, где стояла воинская часть. Офицер Бураев – один из многих моих героев долженствующих впоследствии появиться. Дальше в романе я предполагаю изобразить эпоху войны, потом он перекинется за рубеж. [4]
   Мои «Солдаты», – не только военные, – я к ним в будущем причислю, вообще всех тех, кто стоит за свою идею: журналистов, писателей, общественных деятелей и просто сильных духом русских людей. Получается не роман, а целая эпопея. Широта горизонтов меня смутила…»
   На Пасхе в 1950 году, вскоре после того, как И. С. написал свой последний рассказ «Приятная прогулка», для пасхального номера газеты «Русская мысль», замечательно удавшийся ему, но после длительного перерыва – болезни и операции – потребовавший от него большого напряжения, чрезмерной затраты сил, всего за два месяца до кончины, больной, лежа на кровати, он опять повторил мне: «Хочу взяться за роман «Солдаты», должензакончить его…» И это говорил он горячо, убежденно. Творческое вдохновение писателя сохранилось у Ивана Сергеевича до последних дней его жизни. И, несомненно, если бы Господь продолжил его дни, – роман «Солдаты» был бы доведен до конца, Иваном Сергеевичем Шмелевым, задуманным широким руслом.
 
    Ю. А. Кутырина[5]
 

ЧАСТЬ I

 
ПЕРЕД ВОЙНОЙ
 

I

 
   – Ро-тный командир!… – крикнул предупреждающе дневальный, заслышав знакомые твердые шаги.
   И, словно выросший из земли, дежурный по роте молодцоватый унтер-офицер Зайка начал рапортовать его высокоблагородию, что в 3-й роте… ского полка больных нет, в нарядах столько-то… и за время его дежурства никаких происшествий не случилось.
   Смотря в бойкие карие глаза взводного, ротный выслушал строго рапорт, и в мыслях его мелькнуло: «а у меня случилось». Спокойно и деловито он сказал – «здравствуй, Зайка», получил облегченно-четкое – «здравия желаю, ваше высокоблагородие!» – и пошел коридором к роте, а за ним, придерживая у бедра штык, последовал на цыпочках дежурный, тревожно высматривая, все ли в помещении в порядке.
   Рота была в строю: шли утренние занятия.
   – Сми-рно, р-равнение напра-во… господа офицеры!… – скомандовал поручик Шелеметов, встречая ротного, и подошел доложить, что делают.
   В живой тишине, рота смотрела сотней готовых глаз. [7]
   Не здороваясь, – ты еще заслужи рота, чтобы с тобой здоровались! – капитан Бураев прошел по фронту привычных лиц, следивших за ним дыханием, скомандовал – «первая шеренга… шаг вперед!» – прошел вдоль второй шеренги, останавливаясь и поправляя то выгнувшийся погон на гимнастерке с накрапленными вензелями шефа, то криво надетый пояс, деловито-спокойно замечая – «как же ты, Рыбкин… все не умеешь носить ремня!» – или, совсем обидно, – «а еще в тре-тьей роте!» – или, почти довольный, – «так… чуть доверни приклад!» – взял у левофлангового Семечкина винтовку, потер носовым платком и показал отделенному Ямчуку зеленоватое жирное пятно, – «кашу у тебя, братец, маслят!» – сделал франтоватому взводному Козлову, которого отличал, строгое замечание, почему у троих за ушами грязь, а у Мошкина опять глаз гноится, – «доктору показать, сегодня же!» – вышел перед ротой, окинул зорко и улыбнулся нестрогими синими глазами, за которые еще в училище прозвали его «синеоким мифом». И рота внутренне улыбнулась, вытянулась к нему и гаркнула на его – «здорово, молодцы!» – радостное и крепкое:
   «Здравь… жлай… ваш… всок… бродь…!»
   – Стоять вольно, оправиться! К нему подошли поручик Шелеметов и подпоручик Кулик, в летних, как и у ротного, кителях, – было начало мая, – поговорили о сегодняшней репетиции парада, о близком выходе в лагеря. Поручик с ротным были приятели, вместе их ранило под Ляояном, но в роте были официально сдержанны.
   – Продолжайте, поручик. Ружейные приемы. [8]
   Шел дождь. В открытые большие окна слышался его свежий шорох по убитому крепко плацу, по распустившимся тополям под окнами. В роте гулял сквозняк, пахло весной и волей, рекой, застоявшимися плотами и свежим зеленым духом одевавшейся в травку примы. Капитан подумал – почему занимаются в казарме, а не на воле, – хотел было сделать замечание, но вспомнил, что завтра, перед выходом в лагеря, парад, помнут и измочат гимнастерки и шинели. Отвернулся к окну, на дождь, смотрел, как 16-я, капитана Зальца, шлепает храбро в лужах, а старенький капитан бегает петушком и топает, похвалил боевого ротного, а ухом ловил работу, как ляпало по ружейным лямкам и отчетливо щелкали затворы.
   «Но как же быть-то?…» – спрашивал он себя.
   То, что ротный смотрел в окно, и так неподвижно-долго, и то, что в его спине было особенное что-то, – не укрылось от сердца роты. Она старалась. Стройная спина ротного что-то сутулилась сегодня и неподвижностью как-бы говорила: «да как же быть-то?… »И рота отвечала дружным, с колена, залпом – так!
   Этот дружный, надежный залп оторвал ротного от окна. Задумчивые синие глаза его блеснули, веселей оглянули роту, ровные гребешки фуражек, свежие молодые лица, точную линию винтовок, – и молча сказали: молодцы!
   «Вот эти… не изменят!» – мелькнуло в нем.
   Он пошел длинным коридором, оглядывая стены, ниши, столбы и своды: казармы были старинные. Мерно шагая по асфальту, глядел на давно знакомое, родное: на развешенные вдоль стен картинки боевых подвигов [9] славного…ского полка, на золоченые трубы из картона в георгиевских лентах, на серебряные щиты с годами былых побед, сделанные солдатами, на скрещенные, картонные знамена, взятые на полях Европы. Литографии славных полководцев, высоких шефов – смотрели из ниш сурово. Спрашивало восторженно – «а вы как?…» – казалось всегда Бураеву, – священное для полка, костлявое серое лицо старенького Фельдмаршала, в дубовом венке, обновлявшемся каждый год в день полкового праздника. И строже, и милостивее всех взирал из высокого киота ротный старинный образ Святителя Николы.
   – Лампа-дка…? – показал строго капитан сопровождавшему его Зайке.
   Лампадка не горела. Разбили бутылку с маслом, а артельщик забыл купить.
   – А ты, дежурный, чего смотрел? Доложишь фельдфебелю – на дежурство не в очередь.
   – Слушаю, ваше высокоблагородие! – отчеканил невозмутимо Зайка, потрясенный, что оказалось не все в порядке: все-то «Бурай» усмотрит.
   Отвернув одеялки на двух-трех койках и убедившись, что содержатся в чистоте, капитан прошел в ротную канцелярию-закуток и был запоздало встречен отлучавшимся по делам подпрапорщиком-фельдфебелем Ушковым, уже пожилым и раздобревшим, но еще молодцом хоть куда. С широкою бородою с проседью, Иван Федосеич напоминал капитану отца, полковника: вдумчивый, точный, строгий. Выслушав обстоятельный доклад по текущим делам, – Ушков возился с отчетностью, проверял каптенармуса с артельщиком, [10] которые стояли тут же, вытянувшись у стенки, – Бураев просмотрел ведомости и наряды и отдал распоряжения отчетливо, как всегда. И никто не подумал бы по чеканному его голосу, что у «красавца» на сердце камень, а в сердце нож. «Красавцем» называл его про себя влюбленный в него фельдфебель.
   – Смотри, Иван Федосеевич… на параде завтра…! – пальцем закончил ротный.
   – Не извольте тревожиться, ваше высокоблагородие… строго на высоте положения должны оказать!
   Как водится это у сверхсрочных, он привык выражаться изуставно.
   – Ноги осмотреть, на случай. Гарнизонный, знаешь… хоть и не инспекторский смотр, а придет на ум…!
   – Так точно. Его превосходительство любят досрочно, как по тревоге!… Ноги у всех, в предосмотрении физического порядка тела, ваше высокоблагородие! – особенно тянулся Федосеич, выражал свои чувства ротному: он сегодня узнал от капитанского вестового Селезнева, что у господина ротного нелады с мадамой, и господин ротный всю ночь не спал, а она еще до зари схватилась – и в Москву!
   Как раз принесли пробу. Капитан попробовал похлебку, кашу со шкварками. Одобрил. Покатал в пальцах мякиш, понюхал, посмотрел на тянувшегося артельщика Скворцова, сына деревенского торговца, соображая что-то. Артельщик смотрел уверенно, как всегда. Проглядел хлебную ведомость, сам приложил на счетах, справился у себя в пометках и сказал медленно: – Та-к-с… [11]
   Все стояли навытяжке, только писарь Костюшка лихо скрипел пером. Капитан все о чем-то думал – не уходил. Думал он, проверяя себя: все ли он досмотрел, в расстройстве. А Федосеич решил по-своему: «расстроился из-за бабенки, та-кой… плюнули бы, ваше высокоблагородие!»
   Допросив каптенармуса, выветрена ли обмундировка, и сколько какого «срока» в цейгаузе, сделав распоряжение на доклад старшего лагерной команды о разбивке роты, Бураев закурил и дал папироску фельдфебелю, как всегда. Федосеич принял ее почтительно, двумя пальцами, большим и мизинцем, и положил на край столика. Ротный взглянул на его серьезное, мудрое лицо с ясным открытым взглядом, как у отца, и вспомнил отца-полковника и его яблочные сады, куда все собирался съездить, – и не один, – показать, как они цветут… «Съездить и посоветоваться? Да о чем же теперь советоваться!…» – спросил и ответил капитан. Передернул плечем от нетерпения, вспомнив, что завтра еще парад, а после завтра полк в лагеря уходит, и предпринять ничего нельзя. Но сейчас же и овладел собой, взглянул на часы и велел прекратить занятия.
   «Подать рапорт… по экстренным обстоятельствам, на несколько дней в Москву?» – пробежало в нем искушение. Но он тут же и подавил его: в такое время роту нельзя оставить.
   «Но что же сделать… убить?…» – задыхаясь, подумал он. Как раз через роту шел заведующий оружием, за которым несли наганы.
   «Сразу все кончить, смыть эту грязь…» [12]
   И заманчивая, и утоляющая жгучую боль картина, как этобудет, представлявшаяся ему все утро, встала опять в глазах.
   – Идем, Степочка?… – встретил его поджидавший у выхода из роты Шелеметов с подпоручиком Куликом. – Вот, Куличок оросится от вечерних, приехала мамаша.
   – Так точно. Разрешите, господин капитан?… – Вытянулся, краснея, подпоручик, не забывший еще училища.
   – Ступайте, Куличок, Бог с вами. Перед мамашей пасую, – улыбнулся ротный. – Помните, парад завтра… ни мамаш, ни папаш!
   – Так точно, господин капитан! – щелкнул весело каблучками подпоручик.
   Бураев с Шелеметовым пошли в собрание, наверху.
   – Совсем зеленый наш Куличок, – говорил Шелеметов, чувствуя, что у Степочки что-то «не тово», и примеряясь, как разговаривать. – Притащил абрикосовских громадную коробку, с ромом, и всю сожрали… взводных и Федосеича угощал! А тебе постеснялся предложить, здорово импонируешь! Помнишь, как я-то тебя стеснялся? А помнишь, под Ляояном… прикрыл ты меня шинелью, тут я тебя сразу и почувствовал!…
   – Да, было время… – думая о своем, рассеянно отозвался ротный.
   И подумал, смотря на круглое, белобрысое, «бабье» лицо поручика: «славный Шелеметка… и этот не изменит, с ним бы поговорить?» И, как часто бывало с ним, решил неожиданно – налетом: [13]
   – Зайди-ка ко мне часа в два, перед занятиями… А сейчас -
 
   Выпьем дружною семьею
   За былые времена!
 
   – За былы-е времена-а!… – запел Шелеметов, когда-то мечтавший стать кавалеристом, -
 
   Завтра, утренней порою,
   Пробужденные трубою,
   Станем бодро в стремена!
 
   Они поднимались по широкой каменной лестнице, с косыми, истертыми ступенями. Прижимаясь к стенке, попадались навстречу солдаты с котелками; обгоняли сторонкой, нарушая устав, артельщики с лотками «воробьев» – дымившихся аппетитно комков говядины, жилисто-синеватой, как раз по зубам солдатским; тащили в мешках душистые калабушки хлеба. Остро пахло солдатским варевом – лавровым листом и перцем. Попавшийся полковой адъютант поручик Зиммель, кудрявый и румяный, которого солдаты называли «Зина» за девочкино лицо, сообщил секретно, что пришел проект нового полевого устава, и командир назначил комиссию из батальонных и по ротному с батальона, включил и его, лихого командира 3-й роты, в приказе будет.
   – А Августовского не включил! – шепнул весело адъютант. – Не любит старик штабных…
   – Кто же от 2-го батальона тогда? – спросил Бураев.
   – Чекан. От третьего Густарев, от четвертого – Зальцо. [14]
   – Правильно, – сказал Бураев, – Все тертые. Молодец старик, даже любимца Фогелева не назначил! Что же, боевых офицеров выбрал… не будет обидно Августовскому.
   Это было приятно, но скользнуло поверх того, что теперь было самым важным: не рота, не экзамены в академию, к которым готовился всю зиму, и даже не «Ночной бой», удачная работа, обратившая на него внимание, военных кругов и вызвавшая к нему ряд писем, – между прочим, от известнейшего профессора академии. Единственным важным, и даже страшным, – а страшного для него до сего времени не было, – являлся теперь вопрос: действительно ли изменила ему Люси, или это ему так кажется; просто – странное совпадение событий, и ничего рокового нет?
   В столовой собрания было, как всегда, шумно и накурено до-синя. Сновали солдаты в гимнастерках, подавая на столики; перекликались и шутили офицеры. На широком, историческом диване, вывезенном из Турции, – на нем, по преданию, спал Скобелев и прорвал шпорой шелковую обивку, так полоса и сохранилась, – сидели все офицеры 2-го батальона с подполковником Распоповым в середине, а штабс-капитан Оксенов, знаменитый в полку фотограф, снимал их группу, в память тридцатилетия службы в офицерских чинах полковника. Все кричали Оксенову, чтобы непременно захватил картину над диваном – «Вступление русских войск в Берлин». Рядом, в биллиардной, сощелкивались шары, и слышался трубный веселый бас батальонного Туркина – «В брюхо от дво-ех бортов, голу-бчики… Сделан!» Командир 16-й роты, сухенький капитан [15] Зальцо, замечательный куровод и кушкинский герой, отряда генерала Комарова, участвовавший по доброй воле и в японской кампании, где был отличен георгиевским оружием, но почему-то не получил полковника, – «до третьей, видно, кампании отложили, не дай Бог!» – говаривал он шутливо, – решал со своими «молодшими» задачи из германского сборника, недавно полученного в полку. Завидев капитана Бураева, он шлепнул по столу, на котором лежала карта, и, сверкая серебряными очками, седенький и плешивый, крикнул звенящим голосом:
   – Вот кто решит с налету, и единственно правильно… Буравчик! Иди, Буравчик, сюда, покажи-ка моим молодшим!…
   И подставив ко рту сухенкие ладошки трубочкой, подмигивая к окну, где играл в шахматы совсем молоденький капитан 5-й роты Августовский, недавно кончивший академию и отбывавший свой ценз в полку, добавил дружелюбно:
   – Вот, милый наш академик сразу решил… только очень уж мно-го-гранно и тонко… и при наличии резерва… А немец требует «с соблюдением крайней экономии»! Нет, интересно, ты погляди… немцы, как-будто, подсмотрели классический случай… помнишь, у меня случилось, у деревушки Фу-Чи-Су-Лян, когда мы со стрелками, ночью, прошли болото? И никакого резерва не было, а обошли и всыпали?… Фу-Чи-Су-Лян-то?… – отозвался рассеянно Бураев, только что приказавший буфетчику налить «большую», и лицо его сразу посветлело, когда он вспомнил. – Как не помнить!… Ну, Шелемета… выпьем за [16] Фу-Чи-Су-Лян, – чокнулся он с поручиком, закусил наскоро брусничкой и подошел к капитану Зальцу. – Задание? – пробежал немецкий текст и поглядел на кроки задачи. Болото и тут, и тут?… высота занята противником, четыре роты… единственная дорога в тыл… хорошо! У меня две роты, справа речка… левый фланг упирается в болото… гм… Так вот, исходное положение мое так…
   Он схватил карандаш и набросал решение – «налетом».
   – Единственно так, по-моему? Стремительной лобовой атакой, в полторы роты… Полуротой оттянуть внимание противника на речку. Мои бы ловко проделали!… Только здесь несложней, чем у тебя под Су-Ляном. Там болотце с одной стороны было… – вдумчиво сказал он, всматриваясь в кроки. – Интересное положение, на темперамент. Лобовой атакой – и никаких.
   – Что, не говорил я тебе, что ты гениус романус! Могу тебя поздравить, и задачку-то немец содрал у Юлия Цезаря, под этим… как его?… Не помните, капитан, где это Цезарь чуть было не сел в калошу, в болота-то его легион попал?… – крикнул старенький капитан Августовскому.
   – Двадцать раз попадал и выходил сухим… – раздумчиво отозвался Августовский, вертя конем.
   – Ты, голубчик-Буравчик, и сам не знаешь, что ты изобразил! Куда проще немецкого решения, ей-ей!… Гляди, как немец распорядился… – показал он решение. [17]
   Подошли другие, и началось обсуждение. Большинством голосов признали, с командиром 2-го батальона Распоповым, считавшимся за великого знатока, что это – единственно точное решение, «чисто суворовское».
   – Не доживу я, Бурав, – вздохнул Зальцо, и Бураев подумал, глядя на вздутые на висках капитана жилы, что он долго не проживет, пожалуй, – а быть тебе корпусным… в академию если попадешь, понятно. И был бы я тогда при тебе… полковничком!
   – Доживешь – и будешь, – сказал Бураев, шутя, и вдруг насторожился: по устремленным глазам шедшего к нему солдата с фиолетовым узеньким конвертиком он почувствовал, что это письмо ему.
   – Будешь… если фиолетовых записочек получать не будешь! – пошутил в общем смехе Зальцо.
   – Кто подал, откуда? – спросил Бураев в смущении, вглядываясь в нетвердый почерк: он ждал другого.
   – Не могу знать, ваше благородие! – сказал молодой солдат. – Дневальному от ворот подали. Приказал господин взводный осьмой роты, Пинчук… иди, передай в собрание… они там. Видал, девчонка босая прибегала к воротам, в руку ткнула, а сама убегла…
   – Ступай.
   – Душистое?… – подмигнул на конвертик Зальцо.
   – И я получал, бывало… очень-то не гордись.
   Бураев сунул письмо в карман, выпил еще с поручиком и напомнил – зайти часа в два к нему. Вспорхнувшее было сердце упало и остро заныло болью. [18]
 

II

 
   В нижнем коридоре у выхода попался ему сдавший дежурство Зайка и стал во фронт. Думая о своем, Бураев рассеянно козырнул и сейчас же вспомнил про ротную лампадку. «Это я в раздражении назначил», – проверяя себя, с недовольством подумал он, – «Зайка невиноват, если тянул артельщика». Он вернул исправного всегда взводного, ловкого и веселого хохла, и внимательно расспросил его, как было. Оказалось, что и артельщик невиноват: масло только что пролили, а запаса не оказалось.
   – Скажешь фельдфебелю – отставить, – сказал Бураев.
   – Покорнейше благодарю, ваше высокоблагородие! – без движения на лице, крикнул чеканно Зайка, и по этой чеканности Бураев понял, как тот доволен.
   «Держи и держи себя, не распускай! что бы ни случилось – воли не выпускай!» – мысленно, как монах молитву, произнес Бураев заветное свое правило, в какой уже раз за утро. Правило это, принятое еще с училища, оправдало себя не раз. И теперь, мысленно повторив его, он почувствовал облегчение: то, что случилось с ним, показалось ему не безысходным, требующим еще разведки. Раньше парада и выхода в лагеря – роты нельзя оставить, это ясно. А сейчас, может быть, в письме?… [19]
   Он открыл находу письмо, но оно было из обычных любовных писем, которыми ему надоедали: показалось на первый взгляд. Последнее время, правда, они приходили редко: у него же была Люси! Он прочитал внимательней, вглядываясь в нетвердый почерк, и его удивили выражения: «Вы меня мучаете давно-давно!» «Я безумно хочу Вас видеть, должна видеть. Вы должны прийти, иначе меня не будет в жизни, клянусь Вам!» «Вы всеузнаете». Это «все» особенно останавливало его внимание. О том– все? Ему казалось, что – да, о том: хотелось. Письмо было в несколько строчек, раскидистых, неровных, но неподдельно искренних, молящих, близких к отчаянию. Оно молило – «сегодня-же, непременно сегодня» прийти за Старое кладбище, на большак, откуда поворот на село Богослово, – «другого места я не могу придумать, боюсь скомпрометировать и себя и Вас». Час был указан довольно поздний, 8, когда темнеет. Подписано буквой – К.
   Бураев перебрал всех знакомых, где были дамы, от кого можно было бы ожидать подобного, но ничего подходящего не нашел. Остановился было на молоденькой и веселой Краснокутской, жене командира 4-го батальона, но сейчас же с усмешкой и откинул: она только что родила и не выходит. Это «глупенькое» письмо – он так и назвал его – его надоедно раздражало. Было совсем не до свиданий, но что-то, бившееся в строках, начинало его тревожить: и то, что в этом, может быть, есть связь с тем, и неприятно волнующее совесть – «иначе меня не будет в жизни, клянусь Вам!»
   Он ничего не решил, зная, что это придет само, «налетом». [20]
   С Большой улицы он свернул под гору налево, и открылся простор – на пойму, с черной полоской бора. Переулок был весь в садах. В самом конце его, о вишневом молодом саду, стоял беленький флигелек, найденный так счастливо, «милое гнездышко», – называла его Люси. Бураев остановился, – не хотелось туда идти. Вспомнил, что Шелеметов зайдет к нему, а сейчас уже скоро два, и надо скорей решать, и это его заставило.
   Переулочек с тупичком, где укромно стояла церковка, взятая кем-то на картину, – открывалась с обрыва чудесная гладь Заречья, – показались ему другими, противными до жути, словно и здесь – бесчестье. В моросившем теперь дожде унылыми, траурными казались начинавшие расцветать сады, что-то враждебное было в них. Грязноватыми мокрыми кистями висели цветы черемух, так упоительно пахнувших недавно, теперь нестерпимо едких. Гадко смотрел гамак, съежившись под дождем. Недавно оналежала, глядела в небо…
   У Бураева захватило дух: «а если… это письмо?…»
   Он представил себе Люси – живую, всегдашнюю, лежавшую в гамаке в мечтах или нежно белевшую с обрыва, смотревшую в даль Заречья, – и острой болью почувствовал, что без нее нет жизни. И показалось невероятным, что все закончилось. А если это – ее игра?… Это так на нее похоже, эти изломы сердца, бегство от преснотцы, от скуки… Она же заклинала, что нет ничего такого… самый обычный флирт!… Подстроила нарочно, помучить чтобы, новую искру выбить [21] и посмотреть, что будет?… И когда все покончено… – это письмо с «свиданьем», – какой эффект!…
   Он толкнул забухшую от дождя калитку, и на него посыпался дождь с сиреней, собиравшихся расцветать надолго. Много было сирени по заборам, много было черемухи и вишни, – из-за них-то и сняли домик. И вот подошло цветенье…
   Обходя накопившуюся лужу, Бураев пригляделся: еёследки! Ясно были видны на глине арочки каблучков и лодочки. С самого утра остались, когда она «убежала от кошмара», воспользовавшись его отсутствием. Зачем он ее пустил? Но он же выгнал?… Уехала с товаропассажирским, когда в десять проходит скорый!… Сознательно убежала, ясно. Сунуть заоиску в столик… А эти глаза, скользящие!… От страха убежала.
   Бураев вспомнил про револьвер, про ужас. И вот, перед этими следками в луже, ему открылось, что эти следки – последние, и