XLII

   Неделя прошла – письмо от Васеньки: высадили его на остров. А вот, начальство стало глядеть бумаги, а он русский полковник, правов и нет на ихнюю землю ехать, его и высадили, – Корчики называется, остров-то. А место дикое, горы да леса. «Не тревожьтесь, говорит, я тут бревна с гор скатывать нанялся, два месяца прослужу – мне права выдадут, в Париж могу смело ехать». А нужда и нас стала донимать. Чем нам жить? Кто папиросками занялся, кто пирожки продает, военный один умных мышей показывал… и стала Катичка места искать, колечко продала. А из барака мы выбрались, – обокрала цыганка нас. А как же, из гостинички в барак мы опустились, а потом на чердачке сняли. Старик-турка за дворника был, на порожке все туфли шил. По-нашему сказать мог, старинный солдат был. К нам немка и приценилась. Бесихой такой рассыпалась, – генеральшей в Москве, говорит, была, а тут кофейную держит. Стала говорить – жалко мне вас, идите ко мне песни петь, у меня грекбогач делом орудует, он вас золотом засыпит. Затащила и затащила, поглядеть. Страшенный грек, грязный, морда – пузырь живой, а пальцев и не видать, в брилиянтах все. Заугощали нас, грек деньги Катичке за ворот совал, в хор все упрашивал. Пришли домой, а наш турка и говорит: «бабушек, береги барышню, плохой немка!» А знакомый офицер справки навел, – это, говорит, притон развратный. Армянин тоже звал, а у него чумный табак курили. Куда ни подайся – яма. А тут и Пасха наша. А какая нам Пасха – в турецком месте да еще на ветру. Страстная подошла, пошли в нашу церковь, в казенный дом. А Васенька все на горе сидит, бревна скатывает. Выходим со двора – автомобиль, а в нем барин, спрашивает у турка, турок на нас и показал. Он к нам: «вы не миса-Катя?» Назвали мы себя. Он и дает письмо, и покатил. Распечатали, а никакого письма, – аглицкие деньги, две бумажки. Ничего мы не поняли, откуда нам сто рублей. Пришли из церквы, а мальчишка и подает письмо, от мисы-Кислой, – дилехтор послал из банка. Тут и узнали, – от нее деньги. Она у графов живет, и у них всебанки знакомы, она и написала дилехтору, господа сказали. Сам дилехтор нас разыскал, вот какие господато ее были. У них несметные милиены по всему свету… А погодите, что вышло-то… нам эти милиены сами в руки давались, только Господь отвел.
   Поговели мы, пасочку я купила, и куличик, греки торговали: нашей тоже они веры, греки-то. И опостылил нам Костинтинополь этот. Катичка вся издергалась, – Васенька на горе сидит, бревна катает, скорей ехатьвызволять… а мы чисто как в мышеловке. А город тот греки отвоевали, а у них англичаны отобрали, себе под флаг. Они и шумели, греки-то. Ватагами ходят, с протуваров сшибают, и туркам житья не стало. Греково войско за море погнало турков, в самую эту… насупротив была? Вот-вот, Азия самая. А их оттеда турки назад погнали. Греки и зашумели. На самый на первый день Пасхи и случилось, расскажу вам.
   Там лестница ши-рокая-каменная, конца не видно. На лестнице нам старичок-полковничек попался, на нашу церкву сбирал. Это раньше он нам попался, с картоночкой на ветру стоял, один глаз выбит. Ну, пошли мы главный собор глядеть, а он по-ихнему уж зовется, – ме-четь. Нас турки и не допустили: сами обедню служим, после приходите. Стоим-глядим, а на кумполе креста уж нету, а месяц золотой, месяцу они молятся. И старичок тут, на церкву-то сбирал, и картоночка на груди – Николе-Угоднику на храм. Положила я ихнюю копеечку, он меня и признал. А я в тальме этой, стекляруском обшита, и в шали шерстяной… – он и признал меня:
   «И ты, горевая, с нами! И тебя закрутило, горевая! – и заплакал. – Все потеряли, – говорит, – пропала наша Россия-матушка. Кончили бы войну, наш бы собор был, и крест бы на нем сиял, и гордовые бы наши тут стояли, не было бы такого безобразия».
   И еще наши тут, на собор глядели. А греки шумят: ихний это собор будет! А старичок и крикни: «время придет – наш будет!» А греки на него: «наш! всех победим, со всех денежки стребуем!» И казаки наши тут подошли. А старичок все кричит: «не быть тут грекам, придет наша Пасха!» Чумазый за ворот его и схвати, и поволок от собора, – не смей на церкву сбирать. Казаки как по-чали их лупить, по-гнали. А тут аглицкие жандармы наскакали, плетками разгонять. Казак одного за ногу и стащил, всех и поволокли в участок, и нас с Катичкой, за свидетелей. А казаки маленько выпимши, и смеются: «вот-дак увидали турецкую пасху, спра-вили!»

XLIII

   И поглядите, барыня, чего вышло! Казак с нами за свидетеля сидел, приятный такой лицом. И говорит Катичке: «ах, барышня… на Лушу мою похожи как! Такая же барышня и у меня росла, дочка». С офицером-казачонком сбежала, и где теперь – неизвестно. Разыскивал ее все. И присоветовал нам в «Золотую Клетку» поступить: самый, говорит, благородный ресторан, графыни да княгини чашечки подают, а он сашлыки на ноже подносит. Катичку и устроил. А меня к туркам, говорила-то я вам. И Катичку от пьяных оберегал, одного чуть не запорол, ножом тем. Кутящие, известно, – всего наслушаешься. И все богачи, товарами торговали, ну и ломались, выражались. А Катичка строгая, поглядит – каждый пьяница отлетит. Все ее недотрогой звали. А хозяин грек был. Вот и говорит ей грек: «один человек про вас дознается, сыщик… вы худого чего не сделали?» Затревожилась она. А он две недели все дознавался. Сел раз за ее столик и неволит – пригубьте со мной. Она отказалась – непьющая. Ушел, а на столике бралиянтовое кольцо! Она его и окликнула, взял кольцо. Выходит – пытал ее. И турка наш говорил ей: какой-то все про вас справляется, какого поведения. И пропал, сыщик-то. И приходит вскорости в ресторан важный такой старик, с золотой набалдашиной, англичанин, вроде как граф. Ничего не заказывает, сидит – глядит. А им известно: несметный богач, на своем корабле приехал. Опять приходит, за Катичкин столик сел, содовой воды потребовал. Сидит-попивает, на Катичку глядит-наблюдает, и спрашивает: кто вы такая, да как сюды попали? Она ему докладывает по ихнему языку, лучше сказать нельзя. Красавица, а он старый старик, ему и приятно разговаривать. Завтра опять приходит, опять – содовой воды. Богатыйразбогатый, а не расходуется. Грек и говорит Катичке: «растревожьте старичка на расход, вам от меня хорошая польза будет».
   Заявляется опять – обед заказал, лучше нельзя. Рюмочку дорогого вина выпил, и Катичке: поддержите конпанию. Сразу ей тут вдомек, чего добивается, – короткой ноги. А грек ей мигает – растревожьте! А она – извините, я… – сказать сумела. Он и говорит вдруг:
   «Простите меня, графыня…» – по фамилии назвал! Она ему – «извините, я не графыня…» – а он свое: – «не укрывайтесь, я досконально знаю, что вы высокого роду графыня… и вот вам письмецо».
   И подает из бумажника хорошее письмо. Отошла почитать, видит – мисино письмо, от Кислой нашей. Воротилась, а старика и нет, на стол белую бумажку выклал, – сразу ей капитал очистился. Все барышни – «ах, счастье какое, влюбился в вас, свой у него корабль!» – то-се. И грек прибежал, – «ловите счастье, растрясите старичка и меня не забудьте!» А у них случаи бывали: за богачей и замуж вылетали, и так, в беззаконный брак, на подержание, карактер как дозволяет. Жизнь душу-то запутала. А он несме-тный богач, и автомобиль свой, с корабля спущен, вон какой. Показала им письмо, а они – «это он глаза отводит, смотрите, не промахнитесь». А миса у этого старика жила, у графа, с дочкой для конпании, а она померла, они с супругой и поехали горе размыкать, вот и приехали. А она старику все про нас… и в какой мы нужде, и бо-знать чего наплела, чуть мы не выше графов. А Катичка графова тоже роду, по мамочке… Ну, может, и маленькие графы, вы-то как говорите, а в коронах ходили… у них и носовые платки в коронах вышиты… Ну, известно, верно вы говорите, каждый может себе корону вышить, да… у них гусь в коронах летел, грамотка-то была, и в золотых книгах писаны, – этого простой какой человек не может. И такие, говорит, лкьди… ежели пондравитесь, они вас, прямо, озолотят.
   На другой день опять заходит. Покушал, – «хочу, – говорит, – на автомобиле вас покатать». Понятно, заопасалась: ну, завезет куда? старик-старик, а другой старик молодого хуже. Сразу понял, и говорит: «не опасайтесь, я вам в дедушку гожусь, и мне надо с вами говорить сурьезно». Поглядел грустно… – «на дочку, – говорит, – вы на мою похожи!» Ну, согласилась. А барышни ей строчат: «у него дворцы по всему свету!» А то завистовали – стращали: «он женатый, старуха у него на корабле безногая, требуйте обеспеченье зараньше». А грек свое: «не слушайте никого, ловите счастье, мы с вами тогда еще ресторан откроем».
   Ну, по городу ее покатал, поговорили. Вынул бумажник, тыщу рублей бумажку и подает: «бедным вашим раздайте!» И еще: «моя супруга желает вас самолично видеть, поедемте сейчас на корабль». Она перепугалась: завезет на воду – уж не вырвешься, гордового не крикнешь. Она и говорит: никуда без няни не хожу. Похвалил: скромная вы, дайте Mtae ваш партрет, супруге показать. Завез ее домой, дала ему партрет. И уговорились завтра на корабль ехать, меня прихватить.
   Ну, приоделись мы. Она черное платьице надела, – сиротка и сиротка. Взяла меня от турков на часок, и я прибралась, парадную шаль надела, и наколочку она мне, кружевную, прилично так. Познакомила нас со стариком. Старик – лучше и не сыскать: фасонистый такой, сразу видать – старинного роду граф. Он за нами в ресторан автомобиль подал. Уж так все завистовали!.. Грек старика под ручку подсаживает, а по морде-то видно, будто нас продает. А я молилась все. Ну, чисто в сказках…
   Уж и не помню, как мы на белый корабль взошли.
   Лакеи нас встречают, в чулка-ax, в синих куртках, пуговицы золотые. Кланяются нам низко-низко, подручку меня прихватили, а ее сам граф выводил, такая нам честь была. И все цветы-букеты, и повели по коврам в парадные покои. Гляжу – сидит на креслах барыня, зубастая, в шелку вся, седая-завитая, и с костылем… румяная, важная, и так вот… в золотое стеклышко на нас, стро-го!.. Катичка ей присела, ручку поцеловала, – ну, самая что ни есть хорошо-воспитанная. А я, издали, ни-зко ей поклонилась… – стеклышком мне махнула, на кресла велела сесть. Страху я набралась, будто царица на меня смотрит. Ну, по-ихнему они поговорили, хорошо так. Катичка ни разочка не запнулась. Шикалат с пряниками пили, а потом нам корабль показывали, – ума решишься, какое же богатство. А барыня то на партретик поглядит, – дочкин, на столике у ней, хорошенькая такая, зубастенькая только, – то на Катичку на мою. И все ее так – «дитя моя», – Катичка говорила. Будто это у нас смотрины. А на другой день граф, его сиятельство, в ресторан приходит и говорит: «желаем мы с супругой в дочки принять достойную барышню-сироту, и вы нам по сердцу, поедемте с нами по морям, и потом вы скажете, можете стать нам за дочку?» Как с неба на нас упало. А она к Васеньке все рвалась, – ну, как ей ехать! Поблагодарила, – дозвольте, говорит, подумать. Ну, старик ей – «мы через месяц воротимся, и будем на дачах жить тут, вы нас узнаете досконально».
   Уехали они. Стали мы гадать, как нам быть. И счастье такое выпадает, и страшно-то: от себя, будто надо отказаться, по их писаться, веру ихнюю принимать! А в ресторане так все и ахнули. Одни советуют – нипочем не отказывайтесь, милиены в руки сами даются, а другие завистуют – «разные бывают дочки!» А грек меня от турков сразу забрал и к посуде поставил, хорошее жалованье положил. А тут от Васеньки письмо: к Парижу подъезжает, скоро нас выпишет. А тыщу рублей, граф-то дал, Катичка нашим бедным всю раздала: святые деньги-то. Ждем – вот воротятся, решать надо. А они и не воротились… сном пришло – сном и вышло. А вот…
   Двух недель не прошло, бежит грек, весь перекосился, как сатана, газетку сует – визжит: «а, шайтан… пропало наше счастье!» И что же, барыня, думаете… ихний корабль на ми-ну наскочил! с войны на цепи сидела-плавала… сорвалась! Порохом его и разорвало. С другого корабля видали, – сразу они потопли, как камушек. Только скамейка выплыла. И уж плакала Катичка!.. Да не капиталов жалко, а лю-ди-то какие… так нас и осветили в Костинтинополе этом страшном, будто они самые родные. Добрые-то все, родные… А было нам это в искушение. Ну, согласись мы тогда поехать…! Будто заман: от себя словно отказаться, а это грех. Вон, приписываются теперь, из корысти, – разве годится так? Все одно, что от бедной матери отказаться, на чужуюбогатую променять. Грек тут же меня в судомойки, и на Катичку стал кричать. А тут самое страшное и началось.

XLIV

   Стали мы с Катичкой в Париж этот собираться. Что такой за Париж, и знать не знала – будто большая ярмонка, веселятся там. В ресторане у нас, в Костинтинополе, все барышни говорили так: «поедешь в Париж – сразу угоришь!» Очень хотелось всем. И Катичка все радовалась:
   «Думала ты, няничка, когда – в Париж попадешь! Раньше только богачи ездили туда, а вот и ты, тульская, в этот Париж-угоришь прикатишь. Как умные-то люди сделали!»
   А это на мои слова все она: я про умных все говорила, сделали-то чего. То у себя жили тихо-мирно, а вот и заграничными стали, по Парижам катаемся. Мамочка ее все по Парижам ездила, радовалась… – приедет, и не нахвалится, – в загранице как хорошо! Все вы-кают, образованные какие, и в шляпках ходят, и бедных нет… – у нас бы так-то! Ну, вот и стали мы заграничные.
   Ну, хоть в Париж поедем, все, может, лучше, чем в Костинтинополе этом оглашенном. Думалось так, – приедем в Париж, Василь Никандрыч на вокзале нас встретит, и квартира нам готовая, у дяденьки у его… поженятся они, Господь даст, жизнь поспокойней будет. У дяденьки богатство будто несметное, дача-дворец в Ницах, на теплом море… – он какие капиталы каждый год получал, с углю-то! Уголь они копали с Васенькиным папашенькой покойным, и все у них пополам с братцем было, и именья какие, и дома в Москве… – каждый год половину ему и высылали в заграницу, прорву деньжищ какую, не сосчитать. А он сроду холостой был, не мот какой, а только книжки все покупал-читал… до потолка книжек у него было, Васенька говорил. И годов более двадцати в Париже все жил… – обиделся чего-то, с родины и уехал. Уехать он уехал, а денежки ему подавай.
   И посылали, больше миллиона посылали, вон как. Это теперь вот кончили посылать, как оглашенные все забрали, а то и война была, а ему шло и шло.
   Васенька его и не знал путем, плохо помнил… – дяденька и дяденька, в Париже живет, только и всего. Маленький еще был, с папашенькой в заграницу ездили, до войны задолго, что ему, лет десять всего было. Только и помнил – толстый дяденька, да все курицей их кормил, да книжки до потолка. В Крыму папашенька Васеньке и сказал, перед самой кончиной, когда Васенька на денек к нему вырвался, большевики вот опять стали одолевать… так сказал:
   «А придется в заграницу нам уезжать, мы тогда к Ардальоше на шею сядем, у него шея крепкая, капиталы у него не отобрали… он нас и приютит».
   Так и Васенька Катичке смеялся:
   «На шею дяденьке сядем, у него шея толстая, сам – как куль… пока на ноги станем – и поддержит».
   К семидесяти годам ему, пожалуй, и наследников никого, и одинокой. Ну, мадама, может, была какая. А Васеньке не капиталы его нужны, а первое бы время поддержаться, на анженера хотел учиться, на иликтрического… в Москве еще он учился, да на войну пошел. А тут – чужая сторона, и свой-то человек, такой могущественный, на что уж лучше! Вот Катичка все и говорила – кончатся все мытарства наши. И я все думала: за все нам беды награду Господь пошлет. Ну, и получили мы награду…
   Ждем от Васеньки письма, и визу нам обещался выправить… – приходит нам письмо, с ихней маркой… босая дама по полю идет, просто-воло-сая, в одной рубашке, с корзиночкой будто сеет. Я еще посмеялась, – ишь, говорю, чисто с постели соскочила!.. А Катичка моя – ах!.. У меня руки затряслись. Вижу – расстроилась она, губка у ней дрожит. Большое письмо написал, долго она читала, все ахала. Уж потом она мне сказала, разобралась я… И что же оказывается… вечер только Васенька у дяденьки побыл – убежал. А вот, сладко так показалось. И написал нам так… – ноги его больше там не будет, у такого… как он его назвал-то? у дуботола, что ли… Ну, упрямые такие вот бывают, – что им ни говори, чего ни случись, они все свое, долбит и долбит в одно. Да дуботол-то, это еще туда-сюда, а он… живой-то сквалыга, хуже чего нельзя. А вон, книжки все прочитал, до потолка!
   Вот уж я всего повидала-то, людей всяких… какие неверные бывают, а образованные еще, барыня. И вспомнить стыдно. Хоть бы того артиста взять… в Крыму дачито отымал, а какой будто знаменитый! Да что, такие люди неверные пощли, каки-то перевертени… – сегодня он будто человек-человеком, а завтра в остроге от него отмахиваются. Так вот и с дяденькой, такая незалада вышла.
   А вот что вышло. Это уж после Васенька нам сказал, забыть все никак не мог, как его дяденька приветил.
   Разыскал он его в Париже этом… ну, известный он там, консули наши его знали, адресок сказали. Ну, разыскал его. Хорошая, говорит, квартера, цельный етаж квар тера… и лакеи у него, французы все, господами одеты. Он ему сперва письмецо послал, воспитанный ведь Васенька… – так и так, до Парижа добился, повидаться бы как, когда ему можно побывать. От него бумажка пришла, скорая телеграмма, – приходить после девяти, вечерком, он его и примет для разговору. Ну, что же, у каждого свои порядки, особо обидного тут нет. Ну, приходит. А одет он, сами знаете, барыня, как… после таких мытарств, да еще на том острову, на Корчиках, лес голыми руками спихивал с горы, оборвался… ветром подбит, сапоги по пуду, на гвоздях… англиские сапоги на нем, ходить, говорит, по мостовой страшно, гремят-то больно… руки до крови ссажены, с бревен с тех, себя стыдно… пиджак зеленый, военный, англиский тоже, брюки в дырьях, а на шинельку и смотреть, говорит, страшно, ихние городовые два раза задерживали, по документам сверялись, из какого он звания, не бродяжный ли. А лестница там в коврах вся, в зерькальцах… и стыдно себя, в зерькальцах-то, чисто он пропащий какой, в чужое место забрался. Его лакей-француз сразу и не впустил, докладываться пошел, а карточки у Васеньки нет, рекомендации… ну, его он за французскую попрошайку и принял. Васенька по-ихнему чисто может сказать, лучше другого француза может, высокого воспитания, и с англичанами говорить умел. За дверью его оставил, лакей-то. Дяденька и высунул голову из двери, оглядел так осмотрительно, с опаской… переспросил:
   «Вы кто же такой ко мне… вправду, Ковров вы? а как вашего папашу зовут?»
   Вон какой опасливый человек. Ну, правда, мальчиком его раз видал, а тут офицер военный, росту высокого, и одежа такая, не по месту.
   «Да, – говорит, – я полковник Ковров…» – так и так, и как папеньку звать, сказал. А тот ему не верит словно:
   «Полко-вник?… – говорит. – Молодой вы такой, и – полковник!.. – приглядывается сам. – Да… будто похожи вы на Никашу. Милости просим, войдите».
   Ничего обошелся, подивился даже – «хорошо говорить умеете, очень чисто, французы так говорят». Удивился очень, какой обдерганный. И по-нашему стали говорить, лакеи чтобы не поняли… старик сам начал, совестно ему стало, что ли, чего еще подумают. А такое богатство, зерькала, ковры бархатные, ступить страшно. Ну, в кабинет его посадил, чаю им подали с печеньями. А Васенька и не обедал, денег-то у него в обрез, булочку только пожевал на ходу, еще не огляделся. И везде, говорит, картины, партреты всякие, кни-ги, до потолка… и ста-ту-и всякие, и тунбы белые… чисто музеи. Велел дяденька по рюмке мадерцы им подать, со свиданьицем. И велел все рассказывать, что было. Долго ему Васенька говорил… А на тарелочке, говорит, четыре сухарика только было, брать-то словно и не удобно. Да еще дяденька сам ему один сухарик положил… – «кушай, говорит, эти сухарики из самой лучшей кондитерской, из чистого масла». А Васенька-то думал – вот его дяденька обласкает, пожить у себя оставит, хоромы-то такие… а он ему так:
   «Готов тебе помочь, до места пока триста франков на месяц могу тебе ссудить, теперь времена тяжелые, трудно жить. Из одежи чего могу дать, вот пальтецо у меня драповое есть…» – и велел лакею принести показать, и полсапожки со шляпой.
   Васенька тут и понял – ску-пой дяденька его, сквалыга вовсе… другой рюмки и мадерцы не предложил. А с лица, говорит, неприятный такой, жирный, губу все отдувал, брезговал словно им. Ну, и это бы ничего, первое бы время поддержаться, на анжинера добиваться. И обидно, понятно, было… старую одежду ему дает, от капиталов-то! Не обижать чтобы, пальто Васенька примерил, широкова-то маленько, да ничего, теплей так. И шляпу ему дяденька пожертвовал, котелком, тоже великовата, на глаза падает. Сказал – «бумажки ты подсунь, как раз и будет… а шляпа эта из самого первого магазина, только первые люди покупают». А полсапожки узки, нога-то у него размятая, с ходьбы с такой, да портянки натерлисбились. – «А все-таки возьми полсапожки, – сказал, – сапожник сколько-нибудь да даст, а тебе все барыш».
   Велел лакею завертывать. И завтракать велел приходить по воскресеньям. А лакей тут с докладом подошел, сказал – «готова ванная». А Васенька-то думал – для него это дяденька велел, а ото самому дяденьке купаться. Сказал лакею – хорошо, – больше ничего. А Васенька три месяца не мылся, с грязи весь обчесался. Ну, вое бы ничего, другие и такого не имеют, – про родного человека говорю… Все расспросил, как братец Никаша помер, как все ограбили, сколько раз ранило, – про все ноантиресовался. А потом и спрашивает Васеньку, сурьезно так, лоб наморщил:
   «А ты, милый мой, за что с большевиками сражался, за какое управление?»
   Стал ему говорить, не за управление, а за Россию за нашу. А тот – за какую Россию? А Васенька все уж разглядел, понял… в кабинете у дяденьки энти все!., а вот какие с бонбами-то ходили, сацили-сты, барыня! все карточки их навешаны, рядками… а то и подписаны, вон что. Чисто, говорит, музей страшный, самые страшные даже там! Он и спросил дяденьку про одного:
   «Вы, что же, знакомы были с этим человеком, бонбы кидал?»
   А тот ему важно так:
   «А как же, это мой друг был… ишь, на карточке так и расписался – „моему дорогому другу!“ – так и ошпарил Васеньку.
   И друзей этих у него – полны стены! Он будто ихнему делу помогал, денежки им давал. Ну, сквалыга, много-то не давал, а так, сотню-другую, может, и отдирал от себя, а они ему карточки носили, для украшения. А это он, Васенька нам потом рассказывал, на царя обиделся, будто… каку-то книжку написал, а ее не дозволили читать, он и обиделся, и уехал вот в заграницу. А на уголь-то не обиделся, денежки свои требовал, и с именьев ему текло. А скря-га! Васенька говорил, – жили с папенькой у него, так он их все курицей кормил, курицу на три дня разогревали, они уж в ресторан обедать ходить стали… – вспомнил про дяденьку, какой скупой. Так вот, все друзья его были. Васеньке неприятно, а тот, чисто нарочно, давай ему все показывать, и карточки, и книжки всякие, и все нахваливал, как хорошо-то сделали, царя сместили… только вот дураки напортили, помешали, – большевики вот и навалились. Васеньке бы смолчать, хуже терпел, да и старик-то вздорный… а может, и от обиды – денег ему не посылают… смолчать бы лучше, такого дуботола словом не выбелишь. А он душойтелом поразбился, да голодный-то, да ласки не увидал… – он дяденьке и выговорил, не стерпел. Я по их сказать не умею, мудрей он сказал, а так будто:
   «Вы страху не видали, жили спокойно, и теперь хорошо живете, и вам папаша денежки посылал, а вы этим врагам помогали, все переменить чтобы. Ну, и радуйтесь… все переменили! А мы головы клали, чтобы дело поправить… и сколько нас полегло, молодых… жизни мы не видали, калеки теперь. А вы еще спрашиваете, за какую Россию воевали! Одна у нас она. Не видали вы ничего, – ну, вот, на меня смотрите!..»
   А у него рана на ране, рваный, истерзанный, руки побиты, хороших сапог нет, и как на жулика на него глядят, в квартиру пустить боятся. Он ему начистоту и выложил. Дяденька так и заполошился, слова сказать не мог, только – ка-ка-ка… ка-ка-ка… – запнулся. А Васенька разошелся, – не унять. В прихожую выбег, шинельку свою схватил, а лакей к двери кинулся, не пускает. Понашему они кричали, лакею-то не понять, – перепугался. Тот лакея отшвырнул, сильный он, ведь… выругался поихнему, а дяденька за ним – «постой, погоди!» А лакей в Васеньку вцепился, такой скандал. Васенька его саданул, как надо… он и по-англиски умеет, и по-ихнему умеет, очень воспитанный… ругнул его так…! И дяденька приказал лакею не встреваться. Стал говорить – нечего серчать, возьми пальтецо и шляду… А тот, понятно, расстроился, все-то разворотил-припомнил, чего ему выпало на долю, сердца не мог сдержать…
   «Лакею вашему подарите! от вас ничего не надо… такое от вас наследство получили… довольно с нас!..»
   А старик тоже раскипятился, кулаками замахал…
   «Так ты, – говорит, – за наследством ко мне явился?… – не разобрал, в горячке, – обиделся, что не новое пальто… мало тебе на месяц положил? А я, может, пощупать тебя хотел!..»
   Чего сказал-то, не постеснялся. А тот, сердце-то разошлось…
   «Довольно с меня, по-щупали!..»
   И ушел. Старик ему на другой день триста франков прислал, а тот ему ту ж минуту назад деньги, ни слова не написал. Старик к нему прикатил – давай мириться! Да и наскочил на камень. Васенька к нему вышел на лестницу, к себе не впустил, упря-мый тоже… только и сказал:
   «Идите к вашим друзьям, а обо мне, прошу вас, не беспокойтесь… не пропаду без вас!»