Дверь перед носом и захлопнул. Тем дело у них и кончилось.
   Уж он в американский банк поступил: знакомого анжинера встретил, у папеньки на углю служил, он его и устроил. Прислал Васенька нам денег и визу обещал выправить. Так и расстроилось. А Катичка все-то говорила: у дяденьки отдохнем, на теплом море. Вот мы и отдохнули. Да что дальше-то вышло, барыня…

XLV

   И приходит к нам газетчик, – на улице Катичке попался. А он Катичку знал, как сыматься ее возили, в Крыму когда. И говорит: «вас и здесь на картинках смотрели, – прямо ломилась публика!» И у него уж будто дознавались дилехтора, где такая красавица, – из Крыма он загодя усклизнул. А он и в ихних газетах умел печатать. Поднесли ему винца, он и расположился: «да тут прачки сыматься лезут, а вы самая главная зве-зда!..» все ее так – зве-зда! – «да вас с руками и с ногами все оторвут, цены вы себе не знаете!» Наговорил нам с три короба. – «Я, – говорит, – этого дела не оставлю, тут и для меня жареным пахнет», – и укатил. Катичка так расстро-илась, сама не своя. Вытащила свои патреты, и все перед зерькальцем, глазки таращила, красовалась. Пошли на службу, а барышни и показывают газетку, а там про Катичку. приехала знаменитая звезда, уж ее американцы торгуют! Газетчик тот нахвастал. Так все и подивились, и грек как-то… – и верит, и не верит: «может, вам, – говорит, – милиены посыпются… меня не забудьте». Приходим домой – письмо от Васеньки. У той, горбатенькой, побывал, католичка которая, графы-ни сестра-кузина. Она уж в ихнем монастыре, и веру сменила. Да хроменькая еще, – ну, кто за себя возьмет такую. А карактер у ней – ангел чистый. Так и отписал. Письмо, то, страшное, прочитала монашка, перекрестилась, четки стала перебирать. И сказала, монашке как полагается: «воля Божия», – по-французскому сказала: по-нашему, может, разучилась, ай уж ей так полагается, католичкам: «и желаю вам счастья, и вашей супруге, и я ей напишу, в благословение…» – адресок спросила.
   Васенька нахвалиться не мог, какая божественная. Годков уж за тридцать, иссохлая вся, живые мощи. Катичка так и осветилась, письмо уж нестрашно стало, – нет на нас зла у католички. Только порадовались, – через три-дни заказное нам, с черной каемочкой, и с печатью с черной, по упокойникам вот печатают. Испугалась Катичка: помер кто-то! Распечатала, – от нее, от католички, сверху иконка нарисована, Мадонна называется. Самая тут змея к нам и подползла, с печатью-то. И слов, барыня, немного, да другое слово ножа вострей. Она и наточила, нашла слова. А так французское письмо, воспитанное. Значит, так… – «желаю вам спокой душе, и вашему жениху… как благородно поступил… и душа моей мученицы-сестрицы будет молиться у Господа…» – про Господа помянула! «у престола господня… и пусть ее страдание не мучает совесть вашу… а я, говорит, буду молиться – прости нам, Господи, согрешения». И имя приписала: сестра Бетриса. А внизу, с уголку, – была графыня Галочкина. И правда, Га-лицковая. Вот и монашка: зло-то чего не делает! А ее злая любовь в католичку загнала, злость-то в ней и кипела. И образованная какая… Да что, простому человеку в ум не взойдет, а образованные сумеют написать. С Катичкой-то чего было? Да уж сами понимаете.

XLVI

   Сразу закаменела будто. За головку, вот так вот, стиснулась, помертвела… Я – «что с тобой, что с тобой?» – не Васенька ли помер, подумала: похоронное письмото… – после уж она все сказала, не знала я. А она «оставь, ничего». Утром было, не пошла она на службу, и я осталась. Легла на диванчик, и кушать не желает. Ночь подошла, и она и спать не раздевается. Два дни так, воду только пила. Благодетель наш пришел, казак, – «чего не приходите, грек грозится, тыщи народу набиваются». Шепнула ему – барышня прихворнула, придем завтра. А она уж чемоданчик купила, деньги-то Васенька прислал, а то наши шибко ободрались, Парижу показаться совестно. А тут и Париж полетел – «не поедем никуда!» Ничего я не поняла. Письмо от Васеньки! Печка у нас топилась, бац в печку, не распечатамши. Тут я и поняла: старые опять дрожжи. Дернуло меня, и говорю: «Чего изводишься? красивая, молодая… клином, что ль, свет сошелся? Я вон и сон видала – собака к нам прибежала, друг придет». Как она на меня глянет…! – глазами обожгла. Дня четыре так мы молчали.
   Жарынь, духота, двор вонючий, турец-кой, и помойка невывозная… да медники во дворе, по тазам стучат, голову простучали, и мух этих… терпенья нет, как жиляли, – турецкие, что ль, злющие такие, – а она лежит – жалости смотреть, всю ее мухи иссосали, а она не чует, как упокойница. Надумала-належала, как вско-чит!.. – «Это я-то! в яме-то такой!..» и давай хохотать-качаться. Подумала – с ума она сошла. Глядит в угол, на метлу, будто чего там видит, метле головой кивает. Притихла я, не дышу, что будет. Оделась она, припудрилась, губки ружой этой навела – пошла. Сердце у меня упало: ну, в море кинется! А тогда сколько бывало так-то. Дрожу – молюсь. Часа два я томилась, – приходит, редиски мне принесла: покушай. И сама погрызла. Телеграмма нам. Прочитала – порвала. Пришла нам виза. Письмо за письмом, телеграмма… На службе отказалась, и меня взяла с места, замудрила: «довольно с нас», – говорит. Вижу – с голоду будем помирать. Встала поутру как-то, поглядела в окошечко… а и глядеть-то некуда, на вонючую помойку, да окно в окно скорняк безносый кошачьи шкурки сушил… И говорит, будто кому грозится: «да что я, пыль какая? это я-то!., чего здесь торчу, чего жду?!» – за голову себя схватила. Обрадовалась я, – «и всамделе, говорю, чего нам тут проживаться… и виза есть, и деньги на дорогу присланы, там, может, посветлей нам будет». Как она захохочет…! Деньги выхватила из сумочки… Васенька нам прислал… в клочки изорвала! Я потом их подобрала, в платочек завязала, мне знающий человек в Париже уж обменял, на хорошие, ничего мы не потеряли. Изорвала на клочки, уставилась на меня… – глаз свести не могу, будто меня заворожила, истинный Бог. С пеленок ее знаю… – а она меня ликом обожгла! Чисто ее сменили, не Катичка. Я такой красоты и не видала, такой страшной. Глазищи стали – сожгут прямо. Волосы разметались, личико разгасилось, рубашечка с плеча спустилась… – будто не человек, не Катичка моя, а арха-нгел грозный. И такая красавица, – каждый с ума сойдет. Заворожила – не оторвусь. И будто не своим голосом:
   «Обноски донашивать?!. – записочку-то ей графыня – „получите мои обноски“? – про Васеньку, будто, намекнула, – чашечки подавать? грек грозится?! Довольно, сыты! Чего ты ревешь, дура? – а я напугалась – заплакала, – теперь смеяться будем! Никому не покорюсь, мне будут покоряться!..»
   И что же, барыня… все тут у нас и переменилось, ахнуть я не успела. А вот, сразу другие уж мы стали, такие чудеса начались!..

XLVII

   Дня три по городу она бегала. Пришел опять газетчик, и еще с ним, заморский, допрос ей делал и в книжечку писал. «Укладывайся, на новую квартиру!» Гляжу – мамочкина колечка на ручке нет. Спросила ее – неуж заветное продала! «Не твое дело, собирайся»: В богатую гостиницу переехали, в два покоя. Все партреты расставила, и все мне – «довольно, новое все будет!» Заплакала я, от горя: с ума будто она сошла. Схватила меня за плечи, – ну, трясти! – «Ты что плачешь? чего боишься?» – «Нет сил, – говорю, – помру – на кого ты останешься, такая?» Затревожилась она: «бедная моя, замучила я тебя, несменная моя, иконка моя!..» – стала целовать, заплакала. Ну, чисто ребенок малый: вскочила, прыгать давай по комнате, – «все будет хорошо!» И показывает письмо: полковник тот приезжает. Так это мне – собаку-то я во сне видала! А она и платье новое, и шляпку, – из каких денег, думаю. Чай велела сельвировать внизу, в ресторане, – ничего не пойму: сошла и сошла с ума. Попировала с какими-то, и приходят они все к нам, и газетчик с ними, на партреты глядели, англичаны. А газетчик руки потирает и по-нашему так ей все: «ну, наварим мы с вами пива!»
   И пошел у нас коровод: и в телефоны ее требуют, и… никогда ее дома нет. Прибежит, как угорелая, посвистит, – свистать стала, как папенька покойный, – «обедала ты?» – вспомнит все-таки про меня. Велит лакеям, – на пяти подносах мне принесут, глядеть страсти, кусок в глотку не лезет. Чайку с хлебушком попью, скажу – обедала. И приезжает к нам полковник. А уж он в генералы вышел, и ему высокое место. В Эн-дию! – губернатором главным, вон как. И Катичка уважительная с ним, самая воспитанная. И все ему известно, про Кати чку, – звезда стала. И стал он ее прогуливать, как хороший кавалер. А Кислая нам двести рублей прислала, разбогатела от старичков, какие вот утопли: сколько-то отказали ей, и домик в деревне, с матерью она жила. И к себе зовет, отдохнуть. Какой уж отдых, Катичка развертелась – удержу нет. Собирайся, перебираемся! В самую первую гостиницу и перебрались. Царские хоромы, прямо войти страшно. И са-лоны, и телефоны, и ванные… швицары кланяются, и горничные виляют, и лакеи… Перво-то время в ванную сесть боялась, ну-ка, обидятся – воспретят? А ей – чисто и сроду так. Потом уж и я обыкла: захочу чайку – прикажу: «Ну, как мы такую квартиру оправдаем!» А она все: «пыль им надо в глаза пускать!» И какие тувалеты пошила – принцессам только. Каки-то сеточки надевать стала, как рыбка серебряная, склизкая, – дивлюсь только. Ручки-ножки растирать барышня ходила, ноготки править, как уж тут полагается… духи в ванную лила, делала воду голубую, а то розовую… и волосы обстрыгла, чисто мальчишка стала, заплакала я над ней. Паликмахеру каждый день – пя-ать рублей, подумать страшно. И откуда берется. Знакомые зайдут, по «Клетке», где мы служили, никогда ее дома нет. Со мной посидят, – какое, говорят, счастье вам выпало, полковника-богача нашли. Бесстыжие… И казак-благодетель приходил: «Завиствуют у нас, как наша барышня хорошо устроилась… Я, – говорит, – не осужаю, все лучше, чем для забавки к турку». Легко ли, барыня, такое слышать! И я-то, правду сказать, тревожилась. Сказала ему: – это ей за картинки дают, бумаги с дилехторами пишет. Все, говорит, возможно, что и пишет. Намекнула я Катичке.
   «А что, – говорит, – может, на милиены променялась, как думаешь?»
   Поглядела на нее, – нет, Катичка моя все такая, ягодка свеженькая, нетронутая, без поминки. Да так, барыня, уж знаю… я каждую по глазам узнаю. А у Катички глазки – святая водица, чи-стые. И говорю ей: «а так и думаю, не променяешься». Василисой-Премудрой назвала, вон как.

XLVIII

   Приезжает раз, упала на кресла, перчатки стаскивает, – стяни, не могу! И улыбается: «купи-ли-таки меня, до-рого купили!» Я и заплакала. Рассерчала она: «в „Клетке“ наслушалась? а еще Богу все молишься! Вымолила… первый дилехтор бумагу подписал, сымать будут… три красавицы было, всех победила!» И теперь уж не Катичка, а звезда! Больше тыщи за неделю положил дилехтор. Я так и ахнула. Она мне тут цельную пачку сунула, – попрячь, у тебя целей будут. Я и купила у турков кошель сафьяновый, на грудь повесила.
   Письмо нам лакей на серебряном подносе подал. Гляжу – побледнела Катичка. Почуяла я – от Васеньки. А давно не писал. Прочитала, опустила ручку, задумалась. И шепчет: «ну, и пусть… конец…» Да как вскочит!.. – и засвистала. А генерал… да, вспомнила, – Гарт фамилия, – ему скоро в дальнее место ехать. Говорю ей: не присватывается… хороший человек словно? Только иоулыбалась. А служба ее тревожная, не дай Вог. То в море увезут, то по горам на верблюде ездит, а то турки ее из башни крали, на канате перетягивали, в корзинке… Воротится – Гарт прикатит, наглядеться никак не может. А диликатный… Много он для нее старался: с Америки даже телеграммы слали. Думаю-молюсь: Господи, хоть бы этот-то не отбился, фамилией бы ее прикрыл, а то такие все оторвы, артисты эти, сымалыцики… да все ловкачи, красавцы, так и кружат. А уж годки-то ей подошли… Как не быть, бывали, барыня, искушения…
   Раз проводил ее Гарт домой, ручку поцеловал, уехал, А уж ночь глухая. Только ушел – молодчик к нам, ихняя звезда, испанская. А как же, у них и мужчина тоже звезда бывает. Такой черномазый, ухарь, – все барыни с ума сходили. И бутылку с собой принес. И стали они в соломинки сосать, пойло такое, для баловства. А я гляжу в занавеску: голова к голове, сосут-смеются, ушко об ушко трутся. И уж он, чую, урковать стал, по голосу-то слышу. Да и обнял! Она вскочила… грозит ему, а у меня ноги отнялись, и голосу нет. А он на нее, нахра пом! Она как выхватит из серебряной сумочки пистолет, он сразу и назад, руку к сердцу, пардон сказал. Будто так, представление такое. У них барышне без пистолета никак нельзя.
   Зима пришла – к грекам поехала-порядилась, а меня в номерок устроила. Сижу-скучаю, вдруг телеграмма мне! Прочитали знающие, – требует меня к грекам. И все распоряжения дала, наш штас-капитан бумаги мне схлопотал, и на корабль меня посадили – довезли. Катичка ветрела, кинулась целовать, шепнула: «без тебя неспокойно, не могу». Возила меня по грекам, старые дома показывала: не на что глядеть, а все глядят, обманное такое место. А потом на руки меня горничной сдала, в номерах. Fly, я с ней и сидела, с гречкой, с грецкой женщиной… не по-нашему они говорят, греки-то, а словно нашей веры. А Катичка картинки делала. Она в простыне сымалась, – показывала мне, – кру-ти-зана, называется… а может, крути-задка, хорошо-то не помню… и ее маслом арапки натирали, и потом она яд пила, из чаши. И еще на спину к лошади ее привязали, по полю все гоняли, много было.
   И опять мы в Костинтинополь приехали. А уж ее к немцам порядили, за большие деньги. Опять мы в ту гостиницу, и что-то Катичка невеселая. Я ее и попытала: «может, стесняю я тебя, отдельно бы уж мне лучше?» Годки-то ей подошли, а сами, барыня, говорили – каждой такой артистке незаконный сожитель полагается. Ну, может, я не так говорю… вот-вот, для партекции, как вы-то говорите… и дилехтора добиваются, правда, уж я это дело знаю. В душу-то к ней не влезешь. Барин слово с меня взял, не оставляла бы… да ведь слово-то мое, а дело-то ее. А она мне: «Надоела, отвяжись». А не по себе и не по себе ей, вижу. Забилась я в уголок, на глаза ей не попадаться, три дни сидела. Она и учуяла, смирение-то мое. Разнежилась, за шею прихватила… – «ах, ты, старенькая моя, нянюля моя, старый ты век, древний человек…» – вспомнила, как писарек ругался, – «мытарю тебя по свету, а не могу… иконка ты моя, хранительница!» Обей мы и заплакали.
   Как-то повез ее Гарт к главным послам на бал. Утром она и говорит: «мне Гарт предложение сделал, рада?» – «Что ж, говорю, человек обстоятельный, на что лучше». И стало мне жалко Васеньку. Она и говорит: «поеду в Париж, а там увидим». И стал он ее просить: «поедем-те в Эн-дию, всякие чудеса увидите», – хотел приучить ее к себе. Уж так для нас старался, оберегал от воров даже… воры круг нас вились… эти вот, вот-вот, иван-тю-ристы. Он и приставил сыщиков, казенных. Один жулик рядом с нами номер снял, жемчуг хотел украсть. А то меня из квартиры выманивали, будто по делу спрашивают, а я не пошла… а в колидоре сыщик троих и зарестовал, уж они с колидорным сговорились.

XLIX

   В Париж нам ехать – проводы нам Гарт устроил, в самом богатом ресторане. Никогда она меня на пир не брала, – да и правда, куда горшку с чистой посудой знаться. А тут, чего-то издергалась, на меня накричала, весь день со мной слова не сказала. И приходит к нам благодетель наш, казак, а он к нам запросто хаживал. С радостью пришел, маленько выпимши: дочка его, с казачонком-то, у сербов отыскалась, и они поженились, и его выписывают к себе. Уж он у грека расчелся. Ну, пришел, а у нас расстройка. Помялся-помялся, видит – угощения не подаем. Я-то ее боюсь тревожить, а она в уголок забилась, насупилась. Он и говорит: «ай загордели, барышня, старого казака не признаете?» Катичка спохватилась… – «нет, я вам рада, давайте чай пить».
   Ску-шный такой сидел. Она и стала его обласкивать, мадерцы подать велела, сардин-ков… Сама ему наливает: «Родивон Артамоныч, дорогой гость, кушайте, пожалуйста». Так он растрогался, все извинялся, что обеспокоил таких людей. Да еще мадерцы выпил, стал говорить:
   «Вы божеского роду, вам счастье Господь пошлет. Думаете, мы не видим? Мы все-о видим… старушку как уважаете, простого человека. Я графьев не люблю, они го-рдыи… а вас я признаю-уважаю, наша вы, расейская барышня… не можете возгордеться! Казак – вольный человек, никому не обязан. И вот от старого казака…»
   Вынул из кошелька Тихона Задонского образок, с двугривенный, об ушке, серебряный, и дает Катичке:
   «Этот образок заветный, святой человек мне дал, на войну когда… не будет печали, говорит. Мне теперь нет печали, дочку нашел. А вы, барышня, скучаете, я все вижу… всякую печаль разгонит!»
   Приняла она образок, перекрестилась, так ей приятно стало. И поцеловала нашего благодетеля в голову. А он так растрогался: «не будет вам печали, попомните старого казака…» И сразу нам легко стало. Вечер подошел, на пир ехать, она и говорит: «собирайся, няня, хочу с тобой». Я и так, и сяк, куда мне, грошу, с рублями… – нет и нет: «хочу так, мне с тобой легче, хоть ты и допотопная». Особо неприличного нет, понятно… все уж ко мне привышны, няня я ее старинная.
   Пи-ир… – словами не сказать. Парадные нам покои отвели, в огнях, и все знакомые, и сымалыцики, и англичаны, и итальянцы-ы… кого-кого только не было! А Гарт на главное место Катичку усадил, и букеты ей, и… себе белый цветочек приколол. И все генералы были… с саблями даже были. И шимпанское вино в серебряных ведрах приносили, и кре-мы, и пирожки… самый богатый пир. А я с краюшку сидела, вязала. На мне шелковое платье было, муваровое, и наколочку Катичка мне приладила, – сижу, будто я образованная. И уж ночь. Они разговаривают-пируют, а я дремлю. Как мне под руку ктой-то!.. Глянула я, – уси-щи, чисто щетка сапожная, морда-а… – самовар медный. Итальянец это ко мне пристал, с парохода капитан, на его пароходе хотели ехать. Пристал и пристал: желаю с вами выпить! А я непьющая, да испугалась, сказать не умею, а он мне в губы сует, шимпанское вино. Я его под локоток чуть, отвязался чтобы, бочка и бочка винная. Он и скажи, – после уж я узнала: «красавица такая, и старый товар за собой таскает», – про меня-то: «для охраны таскает… строгой у ведьмы глаз!» Она и услыхала! Да тревожная все, да шинпанского-то вина пригубила… она и загорячилась: «не хочу слушать дерзостев, просите у ней прощенья!» Скандал такой, и Гарт перепугался, успокаивать ее… сижу-дрожу, а она – чисто архангел грозный-! А итальяшка – пьяней вина, бух на колени передо мной! – истинный Бог. Страмота такая. «Мадама, – говорит, – простите меня, грешного!» Руку мне и поцеловал, безобразник. И винищем-то от него, и табачищем, и чесночищем… И перед Катичкой на коленки встал. А она развертелась вся, встала возля меня и давай кричать:
   «Старый товар, она, ведьма она?., а лучше для меня всех!» – не могу, барыня, не плакать.
   И выстерика с ней случилась. Гарт ее подхватил, нюхать ей соли вострой. Больше и не пировали. Гарт нас на автомобиле домой привез, так беспокоился. Только отъехал – она на меня топать!
   «Из-за тебя, дуры, такой скандал! Стыдно мне!..»
   Утром ра-но вскочила, в телефоны Гарту посмеялась. А я и глаз сомкнуть не могла, все плакала. Подбежала – поцеловала в глаз. А я притворилась, – сплю, мол: стыдно мне. Куда-то убежала. Прибегает – чурек мне горячий принесла, и сама жует… – любила я их, горяченькие, будто калач наш.

L

   Поехали мы в Париж. То по морю хотела, а тут сразу отменила – по машине. Цельный дом с собой повезли, се-эмь сундуков, да чемоданы, да у меня на руках сколько, – приданое будто набрала. Провожали с почетом, и Гарт провожал, – в Париж обещался быть. Вот у ней рвали деньги, наща беднота! А она – сколько ни попроси, все отдаст. Я уж у ней деньги отняла. То рвалась в Париж скорей, а как поехали, ну… издергалась: успеем в Париж, сворачивай. Приедем куда – нет, в другое место поедем. Закружила она меня. То ямы в горе смотреть, то дворец ей занадобится… измаяла меня. Приедем в какой город, – опять газетчики эти, и так, шлющие, карточки с нас сымают… Вот, цыган венгерской и прицепился, – говорила-то я, – на гитаре нам все звонил… Венгры там живут, ехали-то мы?… Наняла автомобиль, прорву какуюто глядеть, самая-то глухая глушь. Будто нам и в Париж не надо, – все она мудровала. А к ночи, место глухо-е… – автомобиль и поломайся, не может ехать. И говорит, шофер, вылезайте. А он страшный венгер, живой разбойник, глазами на нас так… – вылазьте! Думаю – ограбить нас хочет, нарочно автомобиль сломал. А на нас цельный капитал, жемчуг один большие тыщи стоит, на Катичке, под мантой… а у жуликов глаза вострые, даст кулачищем – и обирай. Слышим – за нами скрып! пять подвод, как вагоны, и машина их волокет, и вой там, будто грызня какая. А это цирки бродяжные, зверей везли. Рыкают звери, грызутся там… остановились вагоны. Хозяева подошли, поантиресовались, и девка выпрыгнула, цыганка вроде, лупоглазенькая, стала лопотать. И хозяева кричать стали. Все с трубками, в таких вот шляпах, чисто пастухи, а глаза самые разбойничьи. Промеж двух огней и попали, – грабь и грабь. Катичка за ручку с ними, и говорит мне: поедем со зверями! Нас и посадили в вагон, девка вот где жила. Коморочка такая, и постелька у ней, чисто так, вонь только, от зверей. Дожили до чего! На переду две клетки: тигра сидела, и еще полосатенька какая-то… а сбоку лев головастый ехал, в другой клетке. Они всю дорогу и дрались лапами, через прутья, рыкали все. Девка на них визгнет – гей! – они и поутихнут. Говорила – без глазу нельзя оставить: клетки могут разворотить. Схватятся через прутья, так все и задрожит, вот-вот прутья посыпаются, разорвут нас звери. Остановились ночевать в поле, огонек развели. Кости они все грызли, кровяные… рвут друг у дружки, рыгают, из пасти у них воня-ет… не дай-то Бог. А Катичке занятно. Все мне так: «где это, нянь, видано… куда попали!» И сдружилась она с той девкой. Та наряд надела, почесть что голая, только в сапожках… в висюльках-бисере, все ляжки голые у бесстыжей… к тигре при нас входила, с одним хлыстом! Тигра на нее раззявится, зашипит, а боится, на брюхе припадает, глазищи дремучие… ни мигнут. Я даже глаза закрыла, страсти. Катичка и говорит: «и я к тигре хочу!» Молила ее, – никак: хочу и хочу. А девчонка еще задорит. Ни жива ни мертва, сижу-плачу… а та вошла, хлыстом погрозилась, – манит. Катичка и вошла. Уставилась на тигру, – тигра на лапы и припала… на Катичку так, только усы дрожат. И тигру заворожила! Побранила я ее, она д говорит:
   «Глупая ты, каких уж мы людей видали – и целы остались, а тигру чего бояться, она простой зверь».
   Насилу-то Катичка рассталась, сдружилась очень. Катичка им подарков накупила, тру-бок… девчонке янтарные бусы отдала, а та ей колечко серебряное, колдунское будто… для любви, от себя даже оторвала, вон как. Все Катичка говорила: «так бы с ними и ездила… вот это настоящие люди, не продадут». И мне, правда, они пондравились.

LI

   Ну, приехали мы в Париж. И не в гостинице стали, а в оте-ле… три покоя, ванные… – несметных денег стоит. Тут уж она и закружилась: и газетчики, и дилехтора, и…
   И приходит к нам человек, и шустрый такой, а глаза хи-трые, как у вора. Говорила она ему, а он все кланялся. Я еще ей сказала: неприятный какой, на жулика похож. А это, барыня, сы-щик был, – в Америке уж узнала, – из воровской конторы, про Васеньку дознавался. Все она и знала. Это кто-нибудь уж научил, звезда, может, какая. Они тоже, звезды-то, ух какие прожженые. Потом она и проговорилась мне: в Америку давно уехал, Васенька наш… на анженера иликтрического учиться. Вот ей в Париж-то и не особо хотелось… – такую она неприятность получила! А вот, доскажу. Уж она все от сыщика узнала: из банка ушел – деньги каки-то папашенькины разыскал, машины они покупали в Англии, для углю… он и уехал доучиваться.
   Как-то и говорит мне, смеется: «собаку во сне не видела? друг придет, – упомнила мою примету. – Гарт наш завтра приезжает, рада?» Говорю – хорошему человеку всегда рада. Ну, приехал, стал навещать. Последние он деньки догуливал, в далекую ему службу ехать. Все в теятры с ней ездил, прогуливал ее. Только приехал, – дилехтор американский к нам, знакомый Га ртов, – бумагу и подписали, в Америку сыматься, на другой год. И вот что еще случилось.
   Масляница была. Катичка гостей назвала, в отель. А мне из нашего ресторана блинков принесли, с икоркой. Поела блинков, чайку с апельсинчиком напилась, – прилегла. Катичка и входит с Гартом, вся воздушная.
   в жемчугах. А ей из юлирного магазина несметной цены жемчуг принесли, американский богач купил, из уважения… на мигалках ее видал… в три петли жемчуг! и карточка приколона: «прошу в гости, в Америку ко мне». Самый идол и был, говорила-то я вам, вон когда еще ее углядел, в Пари-же. Да вот, дойдет дело…
   А я в комнатке прилегла, мне в зерькало и видать. Сели они в салончике, иликтрический камин калился. Прилегла Катичка на качалке, Гарт ей под ножки скамеечку подсунул, а сам не садится. А ей холодно будто, накидочкой меховой закуталась. Он и стал урковать, а она пальчиками закрылась. Я и поняла, – к сурьезному уж пошло. Поурковал ей, стоит – дожидается, какое ему решение. Она вынула из сумочки зеркальце, бровки направила – поулыбалась… так и просияла ему. Он даже назад подался. Протянула ему ручку, – будто к иконке приложился. И опять они вниз пошли, пировать. Воротилась вскорости, что-то ей нездоровилось. Апельсинового морсу выпила, и говорит: «Гарт опять предложение мне сделал, только не приставай, голова у меня болит». Не стала ей докучать. Что ж, думаю, двадцать пятый годок пошел, самая пора замуж, перестарка кому нужна. Да только… подумала, он хоть и складный такой мущина, а годков уж под пятьдесят, что там ни говори, уж с надсадом. Легла она, кашлять стала, знобит ее… велела иликтрический круг засветить, ножки погреть. Ра-но встала, кофю пустого выпила. Я ей – куда ты, куда? – все она покашливала. Ни слова не сказала, укатила. К обеду воротилась – прямо в постель. И чем-то, вижу, расстроена. Щечки горят, жар сильный. Велела за доктором послать, – професора нашего, знаменитого, старичка. Приехал, а у ней со-рок градусов! Горчишники велел. А он простой, ласковый, все ей так: «вот, сударыня моя, напрыгали себе простудку, а болеть нечем, тельца-то совсем и нету!» А она голодом себя морила, нельзя им располнеть, звездам, а то и жалованье убавят. На волоске от смерти была, – воспаление оборвал, знаменитый-то. А наследство у ней плохое, все графы ихние от чахотки помирали. Консилимы были! – выходили. На третью ночь, слышу, – бредить начала: «святоша, монашка горбатая… змея злая… ложь все… где письмо?…» В Америке уж она мне покаялась – у католички была. Та ее приняла – нельзя лучше. А про письмо сказала – нет письма, брату отослала. Ничего от нее не добилась Катичка, – живой камень, самая изуитка-змея. Понятно, не надо было ездить. Это ее болезнь погнала, не собразилась.