Я тут и предалась ей, раскрылась… – ну, что уж будет, один конец.
«Барышня, – говорю, – ваше сиятельство… помилуйте, окажите божецкую милость… и вас няня жалела, при вас бы была, коли бы жива была. И я всю жизнь при барышне своей, при Катичке моей…»
Так и настражилась! цветочки на окне стала теребить…
«Вы у кого служили, при какой барышне?…» – строго так.
Стала ей говорить, слезы потекли, не вижу ничего… сползла на половичок, не помню как… она меня подымает, слышу…
«Что вы, зачем… не надо, успокойтесь…»
«Не серчайте, – говорю, – милая барышня, ваше сиятельство… простите меня, глупую… не к слову чего скажу, душу ослобоню…»
Посадила меня на стул, по плечу так, милостиво…
«Ничего, ничего… все говорите, не бойтесь».
Пошла от меня, на кресла села, книжечку открыла… и опять закрыла.
«Я, – говорю, – не сказалась им… измучилась на их терзанья глядеть, собралась – к вам поехала, уж один конец. Скажете чего – так и поверю, вечно Бога буду за вас молить… все вы знаете про сестрицу…»
Все и выложила, как Господь навел. Как каменная сидела. Откинулась на спинку, ручки так, крест-накрест, ножки вытянула, гру-устная-разгрустная. Ничего меня не перебивала, ни словечка. Всего где же сказать, а сказала – все она поняла. У-мная, по глазам сразу видно, – в себя глядится.
«Я поняла, – говорит, спокойно так, не ждала я. – И вы хотите всю правду… всю?»
«Как вашей милости угодно, что Господь вам на душеньку положит, – говорю, – мне помирать скоро, правду вам говорю – самовольством я все, надумала к вам… ни одна живая душа не знает».
Она, может, минуток пять молчала, четки перебирала. А я по стенам оглядываю… увидала Господень Крест, а на Кресте Спаситель; а на главке терновый венец, настоящий колючий… и Спаситель не написан, а настоящее Тело Христово, и колючки-шипы, и по главке кровь течет, от колючек! И она туда оборотилась, на Спасителя. Потом встала, подошла ко мне, положила ручку на голову мне, на платок…
«Няня… вы за правдой ко мне пришли…» – в глаза мне поглядела, в слезы мои поглядела… и вздохнула, – жалко даже мне ее стало.
А я ей про то письмо помянула, говорила когда… – правды, мол, мы не знаем, чего в письме, и она его не печатала, и мучается, а волю покойной не нарушала… а сумление в ней… они и мучаются. А горячее слово сказано, заноза и засела, му-ка… И про письмо не просила, правды только просила.
Ну, все она поняла, будто в душу мою глядела. Пошла к столу, открыла ящичек. Старинный стол, все-то в нем ящички. И вынимает… самое то письмо, с печатями, как власти припечатали, пять печатев! Признала я его, трепаное оно. Вспомнила, как трепали, и по полу-то валяли, и под тюфяк его прятала, руки оно мне жгло.
«Вот, – говорит, – вся тут правда. Дозволяю вам, прочитайте».
А я неграмотная. Сказала ей – заплакала. Подумала она, в окно поглядела:
«Хорошо, возьмите… пусть мне возворотят. Ничего больше не надо?»
«Ничего, ваше сиятельство, – говорю, – покорно благодарю за милость вашу».
Не помню всего, закачалась я, упала со стульчика… Она меня подняла, в колокольчик позвонила. Гляжу – монашки мне чашечку дают, тепленького питья, липового чайку. Две чашечки выпила, отдышалась. Она, милая, и говорит:
«Желаю вам, няня, спокой душе. А как успокоитесь, навестите меня, рада буду».
Ангельской доброты она. Ручку поцеловать хотела, она не далась.
«До свиданья, няня…» – сказала, ласково.
Вывели меня монашки, довели до ворот, – меня Николай Петрович ждет. Солнышко такое, птички поют, – ну, самое Вознесение на небеса! Довел он меня на шестой этаж, обезножела я совсем, дрожу вся… – не знаю, в письме-то чего написано. Марфа Петровна прибежала, – «что с вами, Дарья Степановна, на себя не похожи!» Лихорадка, говорю, треплет. К Авдотье Васильевне сил нет ехать, а письмо меня жгет, правда со мной вся тут.
Попросила оказать божецкую милость, телеграмму Авдотье Васильевне послать, – приехала бы, плохо мне. А не сказываю Марфе Петровне, чисто краденое храню. Она на язык невоздержная, пойдет трясти по городу, сказать-то ей про письмо… – вот я и притворилась будто. Да и правда, больная вовсе.
Думаю про письмо, дрожу. Ночь не спала, письмо под подушкой, спокою не дает. Подумать, чего слово человеческое может! письмо-то. И не говорить, а… Поутру Авдотья Васильевна прилетела, напугалась. А тут Марфа Петровна вертится, чего-то чует, хочется ей узнать. Шепнула я желанной моей, она сразу поняла, – к доктору едем! Мы и поехали, на бульварчик. Сели на лавочку, стала она мне письмо читать… а письмо-то француз-ское! Она и не понимает, буковки только может прочитать. Ну, что нам делать? К вам, барыня… да близкий ли конец, к вам! А у меня сердце горит, правду узнать. Надумала я: к графу Комарову, все может прочитать. А я у них бывала, помнила место хорошо, неподалечку живет. А он уж блаженный стал, всем услужить рад. Купила ему гостинчику – халвы четверку, халву он любит… осьмушечку чайку, лимончик… наняли таксю, в две минутки нас подкатил. Денег уж не жалела. Застали мы графа Комарова, куколки сидит-красит. Поклонились ему гостинчиком. Усадил нас на ящики, – бе-дно живет, – на Авдотью Васильевну мою залюбовался. А она так графов уважала… в Москве все книжки про графов прочитала, антересовалась так, – а тут живой граф, в гости к нему пришли. А она засте-нчивая такая, сидит – разгорелась, розанчик живой стала, графыне не уступит… и шляпка у ней горшочком, – ну, парижская красавица прямо стала. Подали ему письмо ^– так и так, сделайте такое ваше одолжение, ваше сиятельство. Он и посмеялся Авдотье Васильевне моей: «А еще в Париже живете, как же так! Француз какой-нибудь вам приятное написал, про чувства, а вы не можете прочитать. Давайте, в месяц вас обучу, сами будете приятные письма писать».
Любовался все на нее, шутил. А нам уж не до шуток, едва сижу. Ну, стал он читать прямо по-нашему, – ничего я не поняла. Авдотья Васильевна уж растолковала… а я и смеюсь, и плачу, хорошее письмо-то очень. Не выпустил нас без чаю, Авдотье Васильевне куколку подарил – русского молодца, пошутил: «лучше француза будет, как раз по вас!» Она прямо со стыда сгорела: казака ведь ей подарил! блаженный-то он… прочуял! Ну, попросили мы его сиятельство, графа Комарова, – уж будьте так добры, никому не сказывайте, это секрет наш тайный. А он смеется: «Как можно, я действительно тайный генерал, – вот-вот, так и сказал, вы-то как говорите, – советчик я тайный, – я, – говорит, – все тайны держухраню и советы подаю… вы в самое место попали, приехали ко мне».
Ножкой даже Авдотье Васильевне пошаркал, такой любезник. Она так и законфузилась. Ну, думалось ли когда, в Москве-то жили… вот и довелось, за ручку с графом поздоровалась, чайку попила. Ну, хорошо. Все она мне растолковала, все я поняла, – камень с души свалился. А письмо-то вовсе коротенькое было, вот такое, вершочка три буковок. А вот чего написала, какая была правда… Значит, так: она, графыня та, не посмела сестрекузине неправду написать… католичка-монашка она, да смертное ведь письмо… самый последний человек не может неправду в смертной написи допустить… ведь правда, барыня? – она и не осмелилась солгать. Она всю правду истинную написала, горькую правду всю. Значит, так… – я, говорит, самая несчастная, и любовь моя была безответная, а я все на жертву принесла… Она, может, и думала, женится на ней Васенька, а он и разговору не начинал. Узнала она, – Катичка его невеста старинная, и опять у них дело сладилось, она и поняла: не на что ей рассчитывать теперь, и жить надоело ей, и вот она самовольно и кончает жить. И все, и больше ничего. Так и написала: «прощай, сестрица-кузина, сил моих нет».
Свет мне тут и открылся. На почту мы с ней на таксе покатили, уж она командовала. Стойком там написала письмо Катичке, я ей говорила, что надо. А она начитана хорошо, складно очень написала, как в книжках пишут. А вот чего писала: «посылаю тебе смертное письмо… была я у католички, выпытала письмо, и вот тебе посылаю… ругай не ругай, а не повернешь… измучилась я, мне Господь навел мысли, с тем и поехала, все муки приняла, всю правду нашла… и ни один человек про то не знает, и Василь Никандрыч не знает, и теперь будешь знать, какой он верный тебе жених был…» Все ей сказала. Толстый пакет купили, и то письмо, католичкино, туда положили, послали штраховым, не пропадет. И чтобы беспременно католичке возвратить, она очень благородно поступила, подалась на правду.
И смотрите, барыня… подалась ведь на правду! И слов у меня… ну, какие у меня слова, – а подалась. Тоже и у ней няня своя была, и с одной стороны мы с ней… Господь ее и наставил. Не пожалуюсь, барыня, все-таки ко мне люди снисходили. Всякого человека ласка берет.
Сколько-то ден прошло – телеграмма мне! От Катички. Так руки и затряслись. А никого дома нет. Ночью уж, – а я сколько без памяти лежала, сердце совсем зашлось… – ночью уж, Марфа Петровна воротилась с дачи, позвала соседскую барыню, она мне и прочитала. А то – лежу на полу, сил нет подняться… – думаю: помру – не узнаю! Ну, барыня каплев давала, положила меня на постелю, она и прочитала. А вот чего написано, на телеграмме… Ох… что-то, барыня, мне… ох… в глазах темно… мухи все… ох, Господи… Вот, покорно благодарю… водички… выпью… – Да не могу не… успокоиться-то… какое дело-то! Маленько отдышалась, лучше… Написала она, Катичка моя… – «милая моя ня-ничка… целую твои ручки… и глазки… старенькие ручки… скоро приедем оба… пишу тебе письмо… все хорошо». Больше ничего. Все…
Ничего это, барыня… отплачусь – легче будет. Не горевые слезы… все дни плачу… зарадуюсь – и заплачу. Ну, вот и все. На скатерку пролила, простите… руки какие, трясутся все. Покорно благодарю, не надо капелек, ничего. Вот и хорошо стало, чисто вижу.
С неделю тому – письмо. Сладилось у них. И слава Богу. И Васенька написал мне, и… рядушком написали, дружки. Ну, и слава Богу. А вчера телеграмма пришла… перепугала… – на корабль садятся! Сегодня у нас что… четверг?… Значит, вчера… в среду, на корабль садятся. Ну, и слава Богу.
Вот и хожу, расхаживаю себе… сил нет сидеть-ждать. Другую ночь не засну, сердце подкатывает, вот сюда вот… как ком стоит. Смотрю на часики на ее, вон какие хорошие… минуточки считаю, как тикают, стрелочка ползет. И все мне куда-то надо… все куда-то спешу-спешу… Ну, что уж Господь даст. Поминать вот все стала, лежу ночью… как она, Катичка моя… что ей, двенадцатый никак годок шел…? говорила она мне все, разумная такая, умильная…
«Вот, няничка, погоди… выйду я замуж… я тебя успокою, не покину, в богадельню не отдам… сама глазки тебе закрою… похороню тебя честь-честью… как ИванЦаревич… серого волка хоронил…»
Март, 1932 – март, 1933.
«Барышня, – говорю, – ваше сиятельство… помилуйте, окажите божецкую милость… и вас няня жалела, при вас бы была, коли бы жива была. И я всю жизнь при барышне своей, при Катичке моей…»
Так и настражилась! цветочки на окне стала теребить…
«Вы у кого служили, при какой барышне?…» – строго так.
Стала ей говорить, слезы потекли, не вижу ничего… сползла на половичок, не помню как… она меня подымает, слышу…
«Что вы, зачем… не надо, успокойтесь…»
«Не серчайте, – говорю, – милая барышня, ваше сиятельство… простите меня, глупую… не к слову чего скажу, душу ослобоню…»
Посадила меня на стул, по плечу так, милостиво…
«Ничего, ничего… все говорите, не бойтесь».
Пошла от меня, на кресла села, книжечку открыла… и опять закрыла.
«Я, – говорю, – не сказалась им… измучилась на их терзанья глядеть, собралась – к вам поехала, уж один конец. Скажете чего – так и поверю, вечно Бога буду за вас молить… все вы знаете про сестрицу…»
Все и выложила, как Господь навел. Как каменная сидела. Откинулась на спинку, ручки так, крест-накрест, ножки вытянула, гру-устная-разгрустная. Ничего меня не перебивала, ни словечка. Всего где же сказать, а сказала – все она поняла. У-мная, по глазам сразу видно, – в себя глядится.
«Я поняла, – говорит, спокойно так, не ждала я. – И вы хотите всю правду… всю?»
«Как вашей милости угодно, что Господь вам на душеньку положит, – говорю, – мне помирать скоро, правду вам говорю – самовольством я все, надумала к вам… ни одна живая душа не знает».
Она, может, минуток пять молчала, четки перебирала. А я по стенам оглядываю… увидала Господень Крест, а на Кресте Спаситель; а на главке терновый венец, настоящий колючий… и Спаситель не написан, а настоящее Тело Христово, и колючки-шипы, и по главке кровь течет, от колючек! И она туда оборотилась, на Спасителя. Потом встала, подошла ко мне, положила ручку на голову мне, на платок…
«Няня… вы за правдой ко мне пришли…» – в глаза мне поглядела, в слезы мои поглядела… и вздохнула, – жалко даже мне ее стало.
А я ей про то письмо помянула, говорила когда… – правды, мол, мы не знаем, чего в письме, и она его не печатала, и мучается, а волю покойной не нарушала… а сумление в ней… они и мучаются. А горячее слово сказано, заноза и засела, му-ка… И про письмо не просила, правды только просила.
Ну, все она поняла, будто в душу мою глядела. Пошла к столу, открыла ящичек. Старинный стол, все-то в нем ящички. И вынимает… самое то письмо, с печатями, как власти припечатали, пять печатев! Признала я его, трепаное оно. Вспомнила, как трепали, и по полу-то валяли, и под тюфяк его прятала, руки оно мне жгло.
«Вот, – говорит, – вся тут правда. Дозволяю вам, прочитайте».
А я неграмотная. Сказала ей – заплакала. Подумала она, в окно поглядела:
«Хорошо, возьмите… пусть мне возворотят. Ничего больше не надо?»
«Ничего, ваше сиятельство, – говорю, – покорно благодарю за милость вашу».
Не помню всего, закачалась я, упала со стульчика… Она меня подняла, в колокольчик позвонила. Гляжу – монашки мне чашечку дают, тепленького питья, липового чайку. Две чашечки выпила, отдышалась. Она, милая, и говорит:
«Желаю вам, няня, спокой душе. А как успокоитесь, навестите меня, рада буду».
Ангельской доброты она. Ручку поцеловать хотела, она не далась.
«До свиданья, няня…» – сказала, ласково.
Вывели меня монашки, довели до ворот, – меня Николай Петрович ждет. Солнышко такое, птички поют, – ну, самое Вознесение на небеса! Довел он меня на шестой этаж, обезножела я совсем, дрожу вся… – не знаю, в письме-то чего написано. Марфа Петровна прибежала, – «что с вами, Дарья Степановна, на себя не похожи!» Лихорадка, говорю, треплет. К Авдотье Васильевне сил нет ехать, а письмо меня жгет, правда со мной вся тут.
Попросила оказать божецкую милость, телеграмму Авдотье Васильевне послать, – приехала бы, плохо мне. А не сказываю Марфе Петровне, чисто краденое храню. Она на язык невоздержная, пойдет трясти по городу, сказать-то ей про письмо… – вот я и притворилась будто. Да и правда, больная вовсе.
Думаю про письмо, дрожу. Ночь не спала, письмо под подушкой, спокою не дает. Подумать, чего слово человеческое может! письмо-то. И не говорить, а… Поутру Авдотья Васильевна прилетела, напугалась. А тут Марфа Петровна вертится, чего-то чует, хочется ей узнать. Шепнула я желанной моей, она сразу поняла, – к доктору едем! Мы и поехали, на бульварчик. Сели на лавочку, стала она мне письмо читать… а письмо-то француз-ское! Она и не понимает, буковки только может прочитать. Ну, что нам делать? К вам, барыня… да близкий ли конец, к вам! А у меня сердце горит, правду узнать. Надумала я: к графу Комарову, все может прочитать. А я у них бывала, помнила место хорошо, неподалечку живет. А он уж блаженный стал, всем услужить рад. Купила ему гостинчику – халвы четверку, халву он любит… осьмушечку чайку, лимончик… наняли таксю, в две минутки нас подкатил. Денег уж не жалела. Застали мы графа Комарова, куколки сидит-красит. Поклонились ему гостинчиком. Усадил нас на ящики, – бе-дно живет, – на Авдотью Васильевну мою залюбовался. А она так графов уважала… в Москве все книжки про графов прочитала, антересовалась так, – а тут живой граф, в гости к нему пришли. А она засте-нчивая такая, сидит – разгорелась, розанчик живой стала, графыне не уступит… и шляпка у ней горшочком, – ну, парижская красавица прямо стала. Подали ему письмо ^– так и так, сделайте такое ваше одолжение, ваше сиятельство. Он и посмеялся Авдотье Васильевне моей: «А еще в Париже живете, как же так! Француз какой-нибудь вам приятное написал, про чувства, а вы не можете прочитать. Давайте, в месяц вас обучу, сами будете приятные письма писать».
Любовался все на нее, шутил. А нам уж не до шуток, едва сижу. Ну, стал он читать прямо по-нашему, – ничего я не поняла. Авдотья Васильевна уж растолковала… а я и смеюсь, и плачу, хорошее письмо-то очень. Не выпустил нас без чаю, Авдотье Васильевне куколку подарил – русского молодца, пошутил: «лучше француза будет, как раз по вас!» Она прямо со стыда сгорела: казака ведь ей подарил! блаженный-то он… прочуял! Ну, попросили мы его сиятельство, графа Комарова, – уж будьте так добры, никому не сказывайте, это секрет наш тайный. А он смеется: «Как можно, я действительно тайный генерал, – вот-вот, так и сказал, вы-то как говорите, – советчик я тайный, – я, – говорит, – все тайны держухраню и советы подаю… вы в самое место попали, приехали ко мне».
Ножкой даже Авдотье Васильевне пошаркал, такой любезник. Она так и законфузилась. Ну, думалось ли когда, в Москве-то жили… вот и довелось, за ручку с графом поздоровалась, чайку попила. Ну, хорошо. Все она мне растолковала, все я поняла, – камень с души свалился. А письмо-то вовсе коротенькое было, вот такое, вершочка три буковок. А вот чего написала, какая была правда… Значит, так: она, графыня та, не посмела сестрекузине неправду написать… католичка-монашка она, да смертное ведь письмо… самый последний человек не может неправду в смертной написи допустить… ведь правда, барыня? – она и не осмелилась солгать. Она всю правду истинную написала, горькую правду всю. Значит, так… – я, говорит, самая несчастная, и любовь моя была безответная, а я все на жертву принесла… Она, может, и думала, женится на ней Васенька, а он и разговору не начинал. Узнала она, – Катичка его невеста старинная, и опять у них дело сладилось, она и поняла: не на что ей рассчитывать теперь, и жить надоело ей, и вот она самовольно и кончает жить. И все, и больше ничего. Так и написала: «прощай, сестрица-кузина, сил моих нет».
Свет мне тут и открылся. На почту мы с ней на таксе покатили, уж она командовала. Стойком там написала письмо Катичке, я ей говорила, что надо. А она начитана хорошо, складно очень написала, как в книжках пишут. А вот чего писала: «посылаю тебе смертное письмо… была я у католички, выпытала письмо, и вот тебе посылаю… ругай не ругай, а не повернешь… измучилась я, мне Господь навел мысли, с тем и поехала, все муки приняла, всю правду нашла… и ни один человек про то не знает, и Василь Никандрыч не знает, и теперь будешь знать, какой он верный тебе жених был…» Все ей сказала. Толстый пакет купили, и то письмо, католичкино, туда положили, послали штраховым, не пропадет. И чтобы беспременно католичке возвратить, она очень благородно поступила, подалась на правду.
И смотрите, барыня… подалась ведь на правду! И слов у меня… ну, какие у меня слова, – а подалась. Тоже и у ней няня своя была, и с одной стороны мы с ней… Господь ее и наставил. Не пожалуюсь, барыня, все-таки ко мне люди снисходили. Всякого человека ласка берет.
Сколько-то ден прошло – телеграмма мне! От Катички. Так руки и затряслись. А никого дома нет. Ночью уж, – а я сколько без памяти лежала, сердце совсем зашлось… – ночью уж, Марфа Петровна воротилась с дачи, позвала соседскую барыню, она мне и прочитала. А то – лежу на полу, сил нет подняться… – думаю: помру – не узнаю! Ну, барыня каплев давала, положила меня на постелю, она и прочитала. А вот чего написано, на телеграмме… Ох… что-то, барыня, мне… ох… в глазах темно… мухи все… ох, Господи… Вот, покорно благодарю… водички… выпью… – Да не могу не… успокоиться-то… какое дело-то! Маленько отдышалась, лучше… Написала она, Катичка моя… – «милая моя ня-ничка… целую твои ручки… и глазки… старенькие ручки… скоро приедем оба… пишу тебе письмо… все хорошо». Больше ничего. Все…
Ничего это, барыня… отплачусь – легче будет. Не горевые слезы… все дни плачу… зарадуюсь – и заплачу. Ну, вот и все. На скатерку пролила, простите… руки какие, трясутся все. Покорно благодарю, не надо капелек, ничего. Вот и хорошо стало, чисто вижу.
С неделю тому – письмо. Сладилось у них. И слава Богу. И Васенька написал мне, и… рядушком написали, дружки. Ну, и слава Богу. А вчера телеграмма пришла… перепугала… – на корабль садятся! Сегодня у нас что… четверг?… Значит, вчера… в среду, на корабль садятся. Ну, и слава Богу.
Вот и хожу, расхаживаю себе… сил нет сидеть-ждать. Другую ночь не засну, сердце подкатывает, вот сюда вот… как ком стоит. Смотрю на часики на ее, вон какие хорошие… минуточки считаю, как тикают, стрелочка ползет. И все мне куда-то надо… все куда-то спешу-спешу… Ну, что уж Господь даст. Поминать вот все стала, лежу ночью… как она, Катичка моя… что ей, двенадцатый никак годок шел…? говорила она мне все, разумная такая, умильная…
«Вот, няничка, погоди… выйду я замуж… я тебя успокою, не покину, в богадельню не отдам… сама глазки тебе закрою… похороню тебя честь-честью… как ИванЦаревич… серого волка хоронил…»
Март, 1932 – март, 1933.