Зинн знал от Руппа о предстоящем визите инженера к президенту. Теперь по его лицу он понял, что все обошлось именно так, как и должно было обойтись: президент помог Эгону окончательно найти себя.
   Спустившись со ступеней подъезда, Эгон отпустил ожидавший его автомобиль президентской канцелярии: он должен был пройтись, побыть с самим собой. Он снял шляпу и посмотрел на усыпанное яркими звёздами небо. Что же, может быть, не так уж далёк день, когда ничто не будет стоять на пути человека к этим сияющим далям…
   Эгон шёл, не торопясь. Слово за словом он переживал недавнюю беседу. Одну за другой миновал он улицы. Одни глядели на него тёмными громадами ещё не восстановленных развалин, другие радостно сверкали рядами освещённых окон. Часто попадались крошечные скверики — там, где стояли когда-то исчезнувшие под бомбами дома. Из-за оград тянуло запахом зелени. Какая-то ветка по небрежности садовника так далеко высунулась на улицу, что Эгон коснулся её головой. Он остановился. Осторожно, боясь сломать её, притянул к себе ветку. Листья были прохладны Эгон с жадностью втянул в себя их аромат. Захотелось оборвать листок и воткнуть в петлицу. Но Эгон раздумал и бережно заправил ветку обратно в ограду, будто боялся, что кто-нибудь другой не совладает с искушением её обломить.
   Все в том же состоянии давно не испытанной лёгкости он вышел на ярко освещённую улицу. Прохожих уже почти не было. Витрины слабо светились ночными лампами.
   Вдруг из-за поворота улицы послышался резкий гудок и оттуда выехала тёмная коробка тюремного автомобиля. Эгон едва успел отскочить, чтобы не попасть под колеса, как перед носом машины сверкнуло яркое пламя, грохот взрыва хлестнул по ушам. Эгону показалось, что передок автомобиля поднялся в воздух и снова рухнул на мостовую. Карета резко остановилась. Её боковая стенка отвалилась, как доска расколотого ящика.
   С обеих сторон улицы раздалось несколько выстрелов. Эгону казалось, что он слышит, как пули стучат по стенкам кареты. Из неё выскочило несколько чинов народной полиции.
   Эгон прижался спиною к какому-то подъезду. Из разбитой тюремной кареты выползли два человека. Это были Кроне и Паркер. Кроне бросился бежать, но навстречу ему от стены противоположного дома отделилась фигура человека с автоматом в руках, и длинная очередь, казалось, перерезала Кроне пополам. Он сложился, как переломленное чучело, и головой вперёд упал на мостовую. Несколько мгновений он лежал неподвижно, потом медленно пополз, оставляя на мостовой, видимую даже в темноте, полосу крови. При виде этого Паркер стремглав бросился обратно в автомобиль. И в наступившей на какой-то миг тишине, той особенной, остро ощутимой тишине, какая иногда врезается в грохот перестрелки, Эгон услышал доносившийся из фургона истерический крик Паркера:
   — Спасите… умоляю… скорее в тюрьму!
   Эгон сделал несколько шагов к автомобилю. Ему хотелось заглянуть внутрь, увидеть этого отвратительно вопящего американца, молящего спасти его от пули его же сообщников. Но тут снова по стенам домов, по черным стёклам окон заметались, запрыгали жёлтые зайчики отсветов, и умножаемый тесниной улицы грохот очереди опять заполнил все пространство. Оглянувшись туда, откуда сверкали вспышки выстрелов, Эгон внезапно узнал стрелявшего — то был Эрнст. Да, Эгон не мог ошибиться: стрелял его брат Эрнст Шверер.
   Это было так ошеломляюще неожиданно, что Эгон растерянно закричал:
   — Эрнст!..
   Но его голос утонул в грохоте новой длинной очереди автомата, и Эгон увидел, как около автомобиля один за другим упали двое полицейских. Эгон никогда впоследствии не мог ответить себе: что помешало ему крикнуть ещё раз и броситься к брату, вырвать у него оружие… Повлиял ли на него отрезвляюще вид раненых полицейских или то, что Эрнст не обратил внимания на его крик, но в те минуты брат, даже не взглянувший в его сторону, не обернувшийся на призыв брата, — это, именно это подействовало на Эгона сильнее всего. Ему казалось, что, несмотря на полумрак, царящий на улице, он отчётливо видит каждую чёрточку в лице Эрнста. Он слишком хорошо знал Эрнста, чтобы не сомневаться в малейшем изменении, какое происходило в лице Эрнста при тех или иных обстоятельствах. Эгону казалось даже, что он может представить себе вид худых, воровато проворных рук, судорожно сжимающих вздрагивающий автомат.
   В ту минуту ему казалось, будто все тёмные силы недавнего страшного прошлого Германии сосредоточены именно в нем, в согнувшемся в позе хищного напряжения Эрнсте Шверере. В памяти Эгона коротко, но отчётливо, как сверкание молнии, промелькнул образ отца таким, каким он видел его в последний раз, покидая Звёздную гору в Гдыне: такой же хищный наклон тела, готового вцепиться в жертву, вероятно, тот же плотоядно оскаленный рот на заострившемся лице, те же сузившиеся щёлки маленьких глаз и при всём том что-то трусливое во всей позе, в облике — словно сознание автоматически распределило силы поровну: если можно будет броситься вперёд, чтобы покончить с жертвой, — вперёд; если жертва окажется живуча и захочет огрызнуться, — такой же бросок назад.
   Эрнст был для него в тот миг воплощением фашизма. Да, вот так ему тогда казалось: недобитый фашизм, пытающийся вырвать у народного правосудия своих сообщников и протянуть отвратительную мохнатую лапу в будущее Германии. Именно это заставило тогда Эгона, не обращая внимания на огонь автоматов, подбежать к раненому полицейскому, выхватить из его руки пистолет и, повернувшись к Эрнсту, пойти на него. В этот миг и Эрнст узнал его.
   — Эгон! — крикнул он, опуская автомат. — Эгон!
   Эгон не видел и не слышал ничего, что происходило вокруг него, как хлопали двери подъездов, как сбегавшиеся отовсюду люди, безоружные, но полные решимости, рождённой ненавистью к фашистам, окружили диверсантов и оттеснили их прямо в руки подоспевшему отряду полиции. Перед глазами Эгона был только «недобитый фашизм — Эрнст». Эгон продолжал подвигаться к нему, поднимая руку с оружием. Чем выше поднималась эта рука и чем меньше делалось расстояние между братьями, тем медленнее становились шаги Эгона.
   Очевидно, в лице брата Эрнст увидел что-то такое, что заставило его сделать шаг назад… второй… третий.
   Эгон наступал, Эрнст пятился. Но вот он наткнулся спиною на пену, а пистолет в руке Эгона уже был на уровне его груди Эрнст уже видел чёрное очко ствола. Оно поднималось и поднималось. Вот оно — напротив его подбородка, на линии глаз…
   — Эгон!..
   А Эгон все шёл.
   — Эгон!..
   Эрнст вскинул автомат, но смотревший в него чёрный зрачок пистолета вдруг сверкнул ярким, ослепительным светом…
 
   — Кого вы убили?
   Эгон провёл рукой по лицу и обернулся: прямо на него смотрели два голубых глаза.
   «Эрнст?..»
   Нет, это не Эрнст… У того давно уже не было такого ясного взгляда… Но кто же это? Ах да, ведь это же русский!.. Да, да, русский офицер — бывший комендант.
   — Кого вы убили? — повторил русский, указывая на что-то тёмное, бесформенное, лежавшее на тротуаре.
   Эгон пошатнулся и прижался затылком к холодной стене дома.
   — Я провожу вас, — сказал русский, подавая руку.
   — В комендатуру?..
   Русский улыбнулся:
   — Что вы, никакой комендатуры больше нет… И я сегодня уезжаю…
   И вдруг Эгону стало безотчётно стыдно того, что он опирается на чью-то руку, как больной. Ведь с ним же ничего не случилось!
   Он освободил свой локоть из руки офицера:
   — Позвольте… я сам…
   И медленно, неуверенными шагами пошёл рядом с русским.
   — Понимаете, — негромко проговорил он, — это было неизбежно… Прошлое не должно стоять на нашем пути… Вы понимаете?..
   — Я понимаю, — и Эгон почувствовал на своём локте дружеское пожатие сильной руки русского.
* * *
   Годы прошли с тех пор, как Советский Солдат, стоя на рейхстаге, смотрел на каменное море развалин фашистской столицы.
   За эти годы Солдат побывал в разных городах Германии; был и на реке Эльбе, откуда глядел на похаживающих за «демаркацией» американских и британских часовых. Видел он, как живут и трудятся простые немцы в советской зоне оккупации, закладывая фундамент новой, свободной народной Германии. Он видел, как такие же простые люди живут и голодают в западной Тризонии. Он видел, как немцы в Тризонии, сжавши зубы от затаённой ненависти, снова усталым шагом тащатся к воротам заводов и шахт. Он видел на этих воротах имена прежних хозяев-кровососов, сменивших нацистские мундиры всяких «лейтеров» и «фюреров» на штатские пиджаки или даже на защитные куртки американо-британских администраторов и уполномоченных.
   Всякое видел за эти три года Солдат. И чем больше он смотрел, тем жарче загоралось его солдатское сердце презрением к темноте мира, лежащего на запад от Эльбы, где человек человеку и теперь был волком.
   Чем больше смотрел Солдат на запад и чем больше он думал над виденным, тем твёрже становилось его убеждение: нет и не может быть иного пути к торжеству Великой Победы на свете, как только путь, ведущий к коммунизму, путь, указанный великим Сталиным.
   Заглянувши к концу своего пребывания в Германии в Берлин, Солдат подошёл к рейхстагу и среди тысячи полустёртых надписей на его фронтоне поискал свою. Он стоял и думал:
   — А теперь я написал бы: «Живи счастливо», но того, что написал тогда, не сотру — такова справедливость…
 
   Был февраль. Проездом в родную далёкую Сибирь Солдат сошёл с подъезда московского вокзала. Шары фонарей, светясь сквозь морозный туман, как жемчужные бусы, тянулись вдоль широкой улицы. Вдали ярко алели рубины кремлёвских звёзд.
   При виде этих звёзд Солдата непреодолимо потянуло туда, к самому сердцу Великой Родины, о котором он столько думал все четыре года боев и походов и за эти три года странствий по Германии. Солдат шёл по пустынной улице, мимо спящих тихих домов, ко все ярче загорающейся в вышине алой кремлёвской звезде. Колкий ветер хватал его за щеки, и свежевыпавший снег хрустел под ногами, но Солдат не замечал холода. Он радовался Москве, мимо которой семь лет назад прошёл по снежным сугробам в морозные январские дни, отбрасывая врага на запад.
   Солдат вышел на Красную площадь. Темнел силуэт мавзолея. К нему тянулись два ряда елей, словно лесная дорога из самого сердца страны к далёкой родной Сибири. Солдат осторожно, боясь спугнуть тишину, висевшую над снежным простором площади, приблизился к мавзолею. В луче прожектора белели полушубки парных часовых и тёмным багрянцем просвечивал мрамор сквозь седину инея. Солдату захотелось сказать что-нибудь душевное неподвижно застывшим у мавзолея часовым. Но не посмел — помнил твёрдо: пост — место священное. Молча приложил пальцы к своей заслуженной серой ушанке и отошёл на середину площади. Теперь прямо на него глядело слово:
ЛЕНИН
   Солдат поднял руку к ушанке и медленно стянул её с головы. Ветер посвистывал за спиною в башенках длинного серого здания, путал русые волосы Солдата, сыпал в лицо крупичатым снегом; мороз подхватывал дыхание и уносил клубами пара, а Солдат все стоял, и казалось, рука его не могла подняться, чтобы надеть шапку, пока глаза видят:
ЛЕНИН
   На башне Кремля звонким перебором колоколов пробило четыре. Солдат сделал было несколько шагов, но, глянув поверх кремлёвских зубцов, замер на месте: с тёмного дома за стеной глядело, будто прямо в глаза Солдату, светлое окошко. И подумалось Солдату, что, может быть, за таким вот окошком, склонясь над работой, сидит тот, чьё имя дало ему силу пройти от Волги до Берлина, взойти на рейхстаг… Солдат стоял и глядел, не в силах оторвать взгляда. Потом в пояс поклонился светлому квадрату окна и пошёл прочь…
   Мороз все усиливался, вились в воздухе колючие снежинки, и туман заволакивал город, а Солдат неторопливо шагал по гулкому асфальту улицы, неся в сердце большое тепло. Он шёл обратно к вокзалу и думал, что недаром заехал в Москву, что увозит отсюда домой такую большую награду, как познанную его солдатским сердцем до конца великую простоту двух людей — самых великих, самых простых и самых близких. С их именами он дойдёт до конечной победы, даже если бы её пришлось отвоёвывать не мирным трудом, а снова взяв в руки сданный на хранение оружейнику автомат № 495600.
 
Конец
   Москва
   1942-1951