Итак: в один из ближайших дней Кроне и Паркер перестанут доставлять ему хлопоты и быть предметом неприятных разговоров с проклятым рыжим американцем.
   9
   Эгон смотрел, полный радостного удивления. Заново отстроенная школа не только не была хуже той, что стояла на этом месте прежде, но выглядела гораздо веселей и нарядней, хотя - Эгон это знал - со строительными материалами было туго. Дом был сооружен на площадке, расчищенной среди развалин квартала, сравненного с землей в один из первых же американских налетов.
   Это было неизмеримо более ярко, чем все читанное и слышанное о политике СЕПГ, о программе нового правительства Демократической германской республики.
   "Демократическая германская республика"... Это до сих пор кажется еще несбывшейся мечтой. Ведь там, на западе, где стоят войска "великих демократий", никто еще не говорит о том, что немцы могут самостоятельно управлять своим государством, там не говорят даже о немецком государстве как о чем-то, что может быть. Там побежденные и победители. Там оккупация, разгул и насилие одних, голод и озлобление других. Там снова "пушки вместо масла". Американские пушки вместо масла для немцев и немецкое масло для завоевателей. Там опять гаулейтеры, именуемые верховными комиссарами. Там снова фюреры и лейтеры, называемые уполномоченными. Там наново старые круппы, пфердеменгесы, стиннесы. Снова заговорившие в полный голос гудерианы и гальдеры. Там бурлящие хриплыми криками спекулянтов биржи Кельна, Гамбурга, Франкфурта; акции стальных и химических концернов, лезущие вверх благодаря заказам на военные материалы. Там снова танки, сходящие с конвейеров Борзига и Манесманна, снова истребители, вылетающие из ворот Мессершмитта...
   Пушки вместо масла!.. Война вместо мира! Вместо жизни смерть...
   Эгон тряхнул головой и на минуту приложил ладонь к глазам, чтобы отогнать эти навязчивые параллели.
   Звоном торжественных колоколов отдавались у него в ушах удары мячей. Мячи отскакивали от высокой стены разрушенного дома, выходившей во двор школы. Мячи были большие, раскрашенные красным и синим. Ударяясь в стену, они издавали короткое гудение. Каждый мяч свое. А все вместе сливалось в своеобразную симфонию, множимую гулкими руинами квартала. Лучи солнца делали прыгающие сине-красные шары такими яркими, что у Эгона зарябило в глазах. Он рассмеялся. Праздничное мелькание красок, веселый гул мячей, беззаботные возгласы девочек, игравших на школьном дворе, - все сплеталось в единую картину торжества жизни. Эта жизнь пробила себе путь сквозь страшное море закопченных развалин, голод и нищету, слезы вдов и проклятия калек. Сквозь стыд преступления большого, разумного, трудолюбивого народа, позволившего сделать из себя тупое, бездумное орудие смерти и разрушения. И снова жизнь, веселая немецкая речь, без оглядки в прошлое, со взорами, устремленными вперед, только вперед...
   Однако как он очутился здесь?.. Что это - простая рассеянность или опасное отсутствие контроля над самим собой? Как могли ноги принести его сюда без участия воли? Тут учится теперь его Лили, но он шел не к ней, а к Вирту. Он должен сказать Руппу, что решил отправиться к тому советскому офицеру, который был комендантом их района. Эгон обязан ему первым вниманием, которое было оказано Эгону как инженеру; он обязан этому усталому человеку с покрасневшими от бессонницы глазами тем, что не покончил с собой, что сохранил веру в себя, в свои силы и в свое право творить. Он непременно должен отыскать этого советского офицера и просить у него прощения: счетная машина так и не построена. А ведь на нее комендатура дала столько денег, на нее были отпущены самые дефицитные материалы. С Эгона не было взято ни пфеннига. Только обещание, что он достроит машину. И вот - обещание не выполнено. Он не может больше прикоснуться к этой машине. Ее чертежи кажутся Эгону чужими, ненужными. Ее недостроенный корпус и весь сложный механизм выглядят теперь, как плод баловства от безделья. Не счетную машину, а ракету, свою старую ракету, он должен строить! Нужно сделать то, чего нехватало Винеру, чтобы "фау-13" стало реальностью. Эгон не может не довести до конца это дело. За океаном лихорадочно работают над созданием новых бомб, предназначенных для разрушения этой вот новой школы, для убийства его Лили, для того, чтобы снова ввергнуть в ужас еще не забытых страданий его народ, чтобы отбросить во тьму первобытности его Германию. Значит, он не имеет права заниматься пустяками вроде счетной машины. Пусть этим занимаются те, кто ищет покоя, кому нужно уйти от жизни, от реальной трудности борьбы. Прошли, навсегда миновали те времена, когда он был готов продать дьяволу душу за право на покой, когда был готов стать и действительно становился соучастником самых страшных преступлений гитлеризма, когда он закрывал глаза, чтобы не видеть жизни! Все это в прошлом, в ужасном прошлом, которому нет возврата, которое взорвано правдой, принесенной русскими. Теперь он смотрит жизни в лицо и полагает, что его обязанность отдать родному народу все свои силы, все знания для обороны от того, что готовят за океаном. Их бомба опасна? Да. Но чтобы сбросить ее сюда, нужны самолеты. Чтобы вести самолеты, нужны люди. А что скажут американские летчики, если будут знать, что за каждую бомбу, сброшенную на голову немцев, или русских, или поляков, или румын, или болгар, или чехов, или всякого человека, чья вина заключается только в том, что он не желает быть рабом шестидесяти семейств американских дзайбацу, - что за каждую бомбу их собственные американские города получат по снаряду, удара которого не может остановить ни страх, ни сомнение, ни ошибка пилота. "Фау-13", "фау-13"!.. Эгон увидел, что стоит перед дверью бюро Вирта.
   Конечно, Вирт для Эгона не то, что был Лемке, но Вирт - ученик и преемник Франца. Именно ему, а не кому-нибудь другому, Эгон должен открыть свои планы. Именно Рупп, а не кто-либо другой, скажет Эгону, что так и должно быть: миролюбивой демократической республике Германии нужен инженер Эгон Шверер.
   Эгон толкнул дверь и вошел в бюро.
   Когда Эгон рассказал Руппу свои планы, тот в волнении поднялся из-за стола и принялся ходить по комнате. Эгон начал уже беспокойно ерзать на стуле - так долго тянулось молчание Руппа. Наконец тот сказал:
   - К сожалению, вы уже ничего не можете сказать тому советскому офицеру: комендатуры ликвидированы. Все административные функции переданы органам нашего республиканского правительства.
   - Я очень сожалею, - сказал Эгон. - Я так виноват перед ним: моя счетная машина...
   - Об этом можете не беспокоиться. Подозреваю, что она не так уж нужна русским, чтобы они огорчились из-за вашей неаккуратности.
   - Вы полагаете? А ведь они дали мне материал и значительный аванс.
   - Скажите им за это спасибо - и все. Гораздо важнее то, что я не могу решить ваших сомнений, но из этого не следует, что они неразрешимы. Их решат старшие товарищи. Быть может, даже они уже решены. Если бы дело шло о моем личном мнении, то я, пожалуй, сказал бы: вы правы и не правы. Вам, конечно, нужно приложить свои силы в той области, где вы можете дать наибольший результат.
   - Я так и думал! - с облегчением воскликнул Эгон, но осекся, остановленный предостерегающим жестом Руппа.
   - Это лишь половина вопроса, - сказал Рупп. - Вторая заключается в том, что, по-моему, работать следует не над снарядами для разрушения и умерщвления. Пусть это будет машина, которая даст нашей молодой республике место, принадлежащее ей по справедливости в первых рядах бойцов за будущее, за прекрасное будущее человечества, за открытие новых, необозримых горизонтов интернациональной науки. Мы, немцы, внесли так много в науку истребления, что искупить эту вину можем только самыми большими усилиями в области науки восстановления и прогресса. Познание того, что творится за пределами нашей планеты, вовсе не такая уж далекая перспектива, чтобы нам, немцам, об этом не задуматься. Я не слишком много понимаю в таких делах, но мне сдается, что и в проблеме сообщений в пределах нашей собственной земли ракета сыграет свою роль. Притом в совсем недалеком будущем. Видите, инженеру вашего размаха есть о чем позаботиться. Если вас не интересует такая мелочь, как ракетное путешествие из Берлина в Пекин - сделайте одолжение, проектируйте, пожалуйста, аппарат для посылки на Луну. Это нас тоже занимает, и в этом мы тоже найдем средства помочь вам.
   Эгон рассмеялся:
   - Вы фантазер, Рупп! Я пришел для серьезного разговора о сегодняшнем дне.
   - А разве мы работаем сегодня не для того завтра, о котором я говорю?
   - Это завтра нужно защищать сегодня, - возразил Эгон. - Я вовсе не намерен делать из своей машины орудие смерти, нет, нет! Если ее придется применить для кругосветных путешествий или для полета на Луну, тем больше будет мое удовлетворение. Но иметь в запасе такие же ракеты с атомным снарядом вместо пассажирской кабины необходимо, чтобы держать в узде банду одичавших кретинов вроде Фрумэна и его друга Ванденгейма. Недавно я прочел у Сталина: "Коммунисты вовсе не идеализируют метод насилия. Но они, коммунисты, не хотят оказаться застигнутыми врасплох, они не могут рассчитывать на то, что старый мир сам уйдет со сцены, они видят, что старый порядок защищается силой, и поэтому коммунисты говорят рабочему классу: готовьтесь ответить силой на силу, сделайте все, чтобы вас не раздавил гибнущий старый строй..." Я не думаю, чтобы у американцев оказались слишком крепкие нервы, если дело дойдет до бомбардировки их собственных городов. Они чересчур привыкли к мысли, что будут воевать на чужой земле, а то и чужими руками. Такие снаряды, как мои, быстро приведут их в чувство. В конце концов вы же не станете отрицать того, что сто сорок миллионов простых американцев такие же люди, как мы с вами?
   Рупп усмехнулся. Эти слова в устах Эгона звучали для него совсем по-новому: "мы, простые люди". Прекрасно! Как жаль, что этого не может слышать Лемке! Рупп ответил:
   - Не стану спорить: простые американцы почти такие же люди, как мы с вами. Но не совсем, а только почти. Ста тридцати пяти миллионам из них еще не довелось не только побывать под бомбами и пулями, но даже видеть развалины Европы. Картинки в журналах не то. В сытых людях, сидящих под крепкой кровлей, эти картинки только возбуждают любопытство. Да и те пять миллионов, что ходили в касках, избалованы войной. Им не пришлось платить кровью за каждый сантиметр отвоеванной земли. Один раз, когда германская армия как следует огрызнулась, янки бежали, подобрав подолы. Если бы гитлеровские генералы оказали на Западном фронте такое же сопротивление, какое они оказывали на востоке, если бы они так дрались во Франции в течение четырех лет, как дрались в России, - вот тогда янки могли бы сказать: мы знаем войну. А засыпать податливого, как квашня, противника снарядами и бомбами и догонять его на полной скорости "джипов" - это еще не война. Этого они больше не увидят.
   - Еще не так давно меня тошнило от разговоров о войне, но клянусь вам: именно потому, что я страстно и как никогда сознательно хочу мира, я перестал бояться войны. Война ужасна, но поскольку от нее нельзя спрятаться, я готов зубами драться с виновниками этого ужаса. Мне довелось в последнее время немало поговорить с рабочим людом наших заводов, с теми новыми немцами, которые впервые почувствовали себя подлинными хозяевами своей страны, своей жизни и судьбы. И я говорю вам: так же, как я, они готовы на смертный бой со всяким, кто поднимет руку на мир, на наш труд, на наше право воспользоваться доставшейся нам свободой. Ни один из них не сказал мне: "Занимайтесь счетной машиной, не стоит возвращаться к вашей ракете, она нам не понадобится".
   - А разве я сказал вам так? - спросил Рупп.
   - Но путешествие на Луну не то, о чем я сейчас забочусь, - энергично сказал Эгон.
   Помолчав, Рупп раздельно и задумчиво спросил:
   - Хотите поговорить с нашими старшими товарищами?
   - Если бы это было возможно... - в сомнении проговорил Эгон.
   Вскоре после того как Эгон пришел домой, его размышления были прерваны телефонным звонком. Рупп сообщил, что не дальше как сегодня вечером Эгон будет принят президентом.
   Еще долго после того, как Рупп закончил разговор, Эгон стоял с трубкой в руке. Он не мог опустить ее на рычаг, словно боялся, что от этого прервется та воображаемая линия, которая тянется от этой минуты куда-то далеко вперед, к окончательному пониманию того, что казалось Эгону большой, но еще не до конца оформившейся правдой...
   - Что с тобой? - спросила Эльза и осторожно разжала его пальцы, сжимавшие эбонит трубки.
   Он протянул руки и, охватив жену за плечи, привлек к себе.
   - Сегодня со мною будет говорить президент... Наш новый президент... Понимаешь?..
   Нежным прикосновением своих губ Эльза закрыла его удивленно полуоткрытые губы.
   - У тебя такой вид, словно ты немного выпил, - сказала жена, взглянув на вошедшего Руппа. - Разве сегодня праздник?
   А он схватил ее за руки и, крепко притопывая, прошел с нею целый круг по комнате.
   - Да, да! Может быть, на твой взгляд, и не такой уж большой, но все-таки праздник! - весело крикнул он. - Понимаешь ли, Густхен, я, кажется, завоевал душу человека, о котором учитель Франц сказал мне: "Слушай-ка, Рупп, я знаю, что у тебя нет оснований любить семейство Шверер, но в нем есть один, совсем не безнадежный член. Это господин Эгон Шверер, мой бывший офицер. Когда-то он был человеком и снова может им стать. Да, да, мы должны сделать его опять человеком. Германии нужны люди, настоящие люди во всех слоях общества. Человек всюду остается человеком, и мы не имеем права терять его, если он не безнадежен..." Франц Лемке не успел сделать из Эгона Шверера человека, но, кажется, я сделаю это за него. Понимаешь, Густа, это для меня очень важно: сделать хорошее дело в память моего учителя...
   Густа немного надула пухлые губы:
   - Ты говоришь это так, будто я знала дядю Франца хуже твоего.
   - Потому я и говорю с тобою так, моя Густхен, что ты его знала не хуже, чем я, и должна меня понять... Теперь-то ты понимаешь, почему мне сегодня весело?
   Тут он остановился так неожиданно, что юбка Густы плотно обвилась вокруг ее ног. Рупп зажал ладонями румяное лицо жены и звонко поцеловал ее в немного вздернутый нос, покрытый веснушками.
   Увидев, что он взялся за шляпу, Густа воскликнула:
   - Не уходи! Ты не знаешь, кто приехал...
   - Ну же?..
   - Тетя Клара!
   - Она здесь?!
   Рупп, отбросив шляпу, снова ухватил было жену, намереваясь пройти с нею новый круг, но Густа ловко увернулась.
   - Тетя Клара обещала скоро опять прийти.
   - О, тогда-то уж действительно нужно сбегать за бутылкой вина! крикнул Рупп и, схватив шляпу, выбежал из комнаты.
   10
   В тот же сверкающий полдень курьерский поезд Брест-Берлин подкатил к перрону Силезского вокзала. Из спального вагона Москва - Берлин вышел высокий сухопарый старик с маленьким саквояжем в одной руке и увесистым кожаным портфелем в другой. Старик был одет в хорошо сшитый штатский костюм, но каждое его движение говорило о том, что он чувствует себя в нем неудобно. Он кивком головы подозвал носильщика и, передав ему багаж, металлически сухим голосом, в котором звучало недовольство, словно он заранее готов был услышать отрицательный ответ, спросил:
   - В этом городе существуют автомобили?
   Носильщик с удивлением посмотрел на него:
   - Разумеется.
   - Тогда - в министерство внутренних дел!
   Пока автомобиль катился по указанному адресу, старик все с тем же недовольным видом косился по сторонам. Однако по мере того как он смотрел, гримаса недовольства исчезала с его лица, суровые складки вокруг тонких губ расходились, морщина над носом разглаживалась. К концу поездки он уже с нескрываемым удовольствием поглядывал на кипевшую почти всюду работу по восстановлению разрушенных домов, удовлетворенно покачивал головою, когда попадались крошечные скверики, разбитые на месте уничтоженных бомбами строений, и даже велел два-три раза остановиться, чтобы внимательно рассмотреть новые дома, школы и больницы.
   Когда шофер назвал цифру, показываемую счетчиком, старик долго отсчитывал деньги. Он на вытянутую руку отодвигал каждую монету и внимательно разглядывал ее дальнозоркими глазами. Наконец протянул шоферу требуемую сумму и отдельно двадцатипфенниговую монету.
   - На рюмку анисовой, - сказал он таким тоном, точно делал строгий выговор за непорядок.
   В вестибюле министерства он тем же жестом, что совал вещи носильщику, ткнул швейцару саквояжик и шляпу. Все так же непримиримо-сухо прозвучал его вопрос:
   - Отдел репатриации военнопленных?
   Швейцар назвал этаж и комнату. Старик медленно, словно отсчитывая шаги, шел по коридору. Он несколько раз останавливался перед дверьми, разглядывая номера и дощечки с надписями. Можно было подумать, что каждую из них он тщательно изучает: то он удовлетворенно усмехался, то его губы недовольно выпячивались. Иногда он даже укоризненно покачивал головой из стороны в сторону, как бы порицая наличие того или иного отдела или должностного лица.
   Он остановился перед нужной ему дверью, вынул из кармашка монокль и привычным движением вставил его в глаз. Только одернув пиджак и крякнув как бы для того, чтобы удостовериться в том, что голос ему не изменит, он, наконец, отворил дверь.
   На сидевшего за столом служащего старик посмотрел сверху вниз и, несколько помедлив, словно оценивая, стоит ли разговаривать с этим человеком, протянул ему визитную карточку. Она имела несколько необычный вид. Часть напечатанного была перечеркнута:
   Вернер Оттокар Мария фон Гаусс,
   генерал-полковник
   кавалер орденов
   Хотя Гаусс давно привык к виду инвалидов, его несколько покоробило, когда он увидел, что его собственная карточка очутилась в обтянутых черной лайкой негнущихся пальцах протеза. Только тут он заметил, что служащий однорук. Его дисциплинированный мозг тотчас реагировал на это наблюдение заключением, что, повидимому, однорукий - инвалид, следовательно, солдат или офицер, значит с ним можно и разговаривать, как полагается военному. Он без обиняков резко бросил:
   - Передать руководителю отдела!
   Однако на однорукого этот тон не оказал ожидаемого Гауссом действия. Взглянув на карточку, он спокойно поднял взгляд на посетителя и, вежливо приподнявшись, без всяких признаков страха или подобострастия, предложил ему сесть. Тот неохотно опустился на кончик стула, еще раз внушительно, как бы предостерегающе, крякнув.
   - Вы давно выехали из Советского Союза? - спросил однорукий.
   - Как только узнал об образовании Германской демократической республики, - с подчеркнутой сухостью ответил Гаусс. - В Берлин прибыл полчаса тому назад. Желаю видеть руководителя отдела репатриации. Прошу вас...
   - Меня зовут Бойс, - подсказал однорукий.
   - Прошу вас, господин Бойс, доложить руководителю отдела о моем желании.
   - Минуту терпения, господин Гаусс, - все так же спокойно ответил Бойс и отдал по телефону приказание принести карточку военнопленного генерал-полковника Гаусса.
   Всем своим видом нахохленного старого индюка и взглядом, устремленным куда-то поверх головы Бойса, Гаусс говорил, что не имеет желания болтать с этим мелким служащим. Поэтому те несколько минут, пока длились поиски карточки где-то там, за стенами этой комнаты, протекли в молчании, нарушаемом лишь шелестом бумаг, которые перебирал Бойс. Когда карточка была принесена, Бойс исчез с нею в кабинете, но быстро вернулся и молча уселся на свое место за столом. Гаусс понял, что за дверью происходит изучение его биографии. Несколько лет, отделяющих его от того момента, когда он отдал свое оружие советскому офицеру, научили его терпению. Он сидел на своем стуле, вытянувшись, как истукан, не прикасаясь спиною к спинке, со сдвинутыми каблуками и с руками, покоящимися так, словно они лежали на эфесе сабли.
   Наконец коротко вспыхнула лампочка на столе Бойса, и он сказал:
   - Доктор Трейчке просит.
   "Мог бы, собственно говоря, отворить дверь", - подумал Гаусс, но, не меняя выражения лица, все такой же прямой, деревянный, поднялся и проследовал в кабинет.
   При появлении Гаусса Трейчке отложил карточку:
   - Рад приветствовать вас на родине, - проговорил он.
   Гаусс сдвинул каблуки, как бы намереваясь звякнуть шпорами.
   - Я без предупреждения, - сказал он, - но обстоятельства таковы, что переписка казалась лишней.
   Усевшись в предложенное кресло, неизменно прямой и строгий, он молча вынул из кармана сложенную газету, не спеша развернул ее и протянул Трейчке. В глаза бросились строки, жирно подчеркнутые красным.
   Трейчке вслух прочел:
   - "4. Восстановление полного суверенитета немецкой нации..."
   И вопросительно взглянул на Гаусса. Тот ответил лаконически:
   - Дальше!
   - "Преступной является мысль о том, чтобы обескровленный немецкий народ был еще раз ввергнут в войну и катастрофу". - На этот раз Гаусс молчаливым кивком головы пригласил продолжать чтение. - "В вопросе восстановления национальной самостоятельности и суверенитета немецкого народа на демократической основе между честными немецкими патриотами не может быть никаких разногласий". - Гаусс опять кивнул. - "Содержащиеся в Манифесте Национального фронта демократической Германии требования могут быть с чистой совестью подписаны каждым честным немцем, независимо от его партийной принадлежности или мировоззрения".
   - Совершенно согласен, - заявил Гаусс. - Прошу дальше.
   - "Огромные задачи, которые перед нами стоят и которые должны быть выполнены в интересах спасения немецкой нации, не позволяют нам такой роскоши, как раздробление и парализация сил немецкого народа в междоусобной борьбе. Национальный фронт всех честных немцев, которые принимают к сердцу будущее своей родины, создает реальные предпосылки для преодоления национального бедствия".
   - Еще дальше! - бросил Гаусс.
   Трейчке закончил:
   - "Программа немецкого правительства является программой немецкого народа. Мы не променяем конституцию на оккупационный статут".
   - Никогда! - сердито отчеканил Гаусс. - Поэтому я здесь.
   Некоторое время царило молчание. Трейчке делал вид, будто перечитывает хорошо знакомые столбцы газеты. Гаусс пристально следил за его лицом. Стараясь казаться таким же холодным, как его собеседник, Трейчке сказал:
   - Говорят, в плену вы работали над историей французской живописи?
   Гаусс положил на стол свой толстый портфель.
   - Пусть специалисты скажут, годится ли это куда-нибудь. Но... это так, вроде дамского рукоделья от скуки. А я солдат и пришел к вам как солдат. Это, может быть, достойно сожаления, но, по-моему, Германии опять понадобятся солдаты.
   - Республика не имеет армии, - проговорил Трейчке.
   - Но должна иметь, - уверенно отчеканил Гаусс. - Не думаете же вы, что защищаться от моих бывших коллег, подпертых американской техникой, можно будет чем-нибудь в этом роде, - и он брезгливо ткнул костлявым пальцем в свой портфель. - Если бы, сидя в русском плену, я мог предположить, что дело опять дойдет до того, что я снова понадоблюсь, то, поверьте, не стал бы терять времени на подобную работу. - На лице его снова промелькнула гримаса. - Можно было гораздо полезнее истратить время: у русских есть чему поучиться в военных делах. Кое-кто у нас еще болтает, будто дело могло кончиться иначе, не соверши господа гитлеры и риббентропы ошибки, не втяни они нас в войну на два фронта. Ерунда-с! Все кончилось бы так же плачевно. Закон истории! Я никогда не был сторонником войны на востоке, но избежать ее было невозможно, коль скоро немцы решили подчиняться безумным приказам своего "национального барабанщика". - В словах Гаусса звучало такое искреннее презрение, что ему нельзя было не верить, несмотря на настороженность, с которою Трейчке слушал старика. - Если бы с этим кошмаром русские не покончили в сорок пятом, они похоронили бы его в сорок седьмом или в пятидесятом. Я не знаю, когда именно, но знаю твердо: миссия освобождения нас от шайки Гитлера была бы выполнена русскими. Это так же неизбежно, как то, что теперь в этом здании сидите вы, а не какой-нибудь паршивый штурмфюрер из бывших взломщиков или разукрашенный галунами бакалейщик. К сожалению, этого не могут понять мои коллеги, находящиеся в той половине Германии, которая временно называется "федеральной республикой". Они не постигли того, что постигнуто мною в России. Они не могут понять: все, что они еще называют военным искусством, не больше чем военная истерия. Впрочем, не это главное. Отвратительно то, что они перестали быть немцами. Вот это непоправимо! Швейцарцы, поступающие в ватиканскую гвардию, чтобы за деньги охранять иноверца папу, знают: им никогда не придется воевать с родной Швейцарией. А мои бывшие коллеги на западе?.. Они заранее уверены в обратном: им придется не только служить иноземцам, но и драться с немцами. Я же хочу служить моему отечеству, а не в иностранном легионе американских лавочников.
   - Значит, дело только за тем, что у нас нет армии?
   - Видите ли, - проговорил Гаусс, - в плену я не только писал это, - его палец снова уперся в портфель. - Я занимался изучением Маркса и Ленина. Я прочел работы Сталина, сударь!
   Трейчке был несколько ошеломлен.
   - Вот как?
   - Да-с!.. Должен сознаться: я приступил к их изучению с целью понять, почему же я в конце концов в плену? А по мере знакомства с вопросом все больше убеждался: только безумцы могут спорить с историей. Да! Безумцы, не желающие смотреть в глаза правде!