Страница:
– Maximilian Volochin [10], русский поэт серебряного века, – так представился он. – Вот, суки, посадили за то, что я их суками обозвал. Diables [11]!
– Зачем же вы их так некультурно обозвали?
– Представляете: из-за Пушкина! Ночью вломились ко мне в дом из контрразведки, принесли какие-то тексты – делай, мол, экспертизу: Пушкин это написал или не Пушкин? Тут гражданская война, а они к Пушкину priebalis'b [12]! Ну, я их к тому же подальше послал, они меня и забрали с собой. А вас за что?
– Я тут по «Делу», – сдержанно ответил Гамилькар, удивляясь такому изобилию поэтов в России, – куда ни плюнь: кто-нибудь поминает Пушкина и с завыванием декламирует свои или чужие стихи, – но тут же не выдержал и сам прочитал наизусть пушкинскую «Телегу жизни»: – Хоть тяжело подчас в ней бремя…
(И так далее, до «ыбенамать».)
– Не «ыбенамать», а ебенамать! – с восторгом поправил Максимильян Волошин и принялся давать африканцу ценные советы: – Ыбена-матрена, если вы так любите Пушкина, тогда бойтесь Нуразбекова, следователя. Не дразните его, не читайте при нем стихи, он ненавидит поэтов. Он говорит: «Кость у поэтов белая, это ясно, а вот кровь у поэтов какая – красная или голубая?» Ненавидит, но интересуется Пушкиным. Опять сует мне на экспертизу какие-то стишки – Пушкин их написал или не Пушкин? Соглашайтесь с ним, кивайте, признавайтесь во всем. Человек-сволочь. Монстр, азиат косоглазый. Кто он такой – не пойму, я, кажется, видел его в позапрошлом году в питерской чека в кабинете у товарища Блюмкина, убийцы германского посла Мирбаха. А вот сейчас этот Нуразбеков у Врангеля… Не пойму, кому он служит. И нашим и вашим? Вроде интеллигентный человек, но очень уж сильно бьет, сука. Все о Пушкине расспрашивает – ни хрена не пойму; зачем ему Пушкин? Я его спросил: скажите, невинных вы выпускаете или расстреливаете? А он мне за это – в морду. У него всегда руки чешутся. Вон, электрику Валенсе два зуба выбил…
– Тли, – раздался голос сверху.
– Три, – перевел Максимильян Волошин.
Оказывается, в камере находился еще один арестованный – электрик Валенса. Он лежал на верхних парах лицом к стене и гвоздем по штукатурке бездушно выцарапывал граффити – кривыми польскими буквами известное русское:
– Поляк он. Большевики его под Варшавой в плен взяли, когда он выкручивал лампочку Ильича в штабе Тухачевского. Потом белые его освободили и назначили главным электриком.
– За что ж его так? Опять лампочку выкрутил?
– За то, что весь Бахчисарай без воды оставил.
– Взорвал водокачку? – ужаснулся Гамилькар.
– Ага. Но не взорвал, а спалил по пьянке. Вчера вместе с токарем сожгли водокачку. Совсем охренели. Напились и на весь Бахчисарай орали Баркова:
Наутро там нашли три трупа – Матрена, распростершись ниц, вдова, раздолбана до пупа, Лука Мудищев без петлиц и девять пар вязальных спиц.
– Нуразбеков токаря сегодня утром расстрелял, а электрика пообещал вечером.
Электрик Валенса на нарах тихо заплакал.
Слово за слово, и у них уже нашелся общий знакомый – оказалось, что этот Максимильян Волошин хорошо знал Николая Гумилева.
– Где он сейчас? – в волнении спросил Гамилькар.
– Кто, Nikola [13]? Боюсь, расстрелян в петроградской ЧК. У него на базаре при обыске обнаружили сразу два фальшивых паспорта и увели в ЧК с мешком селедки.
– На имя Шкфорцопфа?
– Скворцова. Похоже. Один паспорт был германским. Он играл в нелегальщину.
– Вы хорошо знали, его?
– Более чем, – вздохнул Максимильян Волошин. – Мы были друзьями. Более того: в лучшие времена этого серебряного века мы даже дрались с Николя на дуэли из-за – представьте себе! – несгораемой птицы Fenicse, асбестовые перья которой – будто бы перья которой! – Николя привез из будто бы библейской страны Ofire. После петербургских зим Коля совершенно дурел, прямо-таки ohoueval, рвался из России, даже доставал у каких-то нелегалов фальшивые паспорта. Ему нужно было обязательно попасть в Эдем! Я ему сказал: «Коля, какой Эдем, какой Офир, какой рай земной?! Публика, конечно, дура, и ее можно и нужно дурить до бесконечности, но мистификация коллег по поэтическому цеху должна иметь свои пределы. Все же не где-нибудь, а в серебряном веке живем».
Но по– настоящему Николя обиделся даже не из-за недоверия коллеги по цеху к несуществующему Офиру -тоже мне, Земля Санникова! – и не к любовному порошку из асбестовых игло-перьев дикого купидона, который (порошок) Николя обещался привезти из Офира (у Волошина в то время были проблемы с потенцией, но это психическое), а за стишки, которые напел ему Максимильян Волошин: «Коля-Коля-Николай, сиди дома, не гуляй». Из-за этой песенки (ее даже не Волошин сочинил), Николя прям-таки взбеленился и запустил в голову Максимильяна подвернувшуюся под руку железную рыцарскую перчатку (дом Николя всегда был переполнен странными, неожиданными предметами).
– Местом дуэли была выбрана, конечно, Черная речка в Петербурге, потому что там дрался Пушкин с Дантесом, – шепотом рассказывал большевистский подпольщик. – Николя прибыл к Черной речке с секундантами и врачом в точно назначенное время, прямой, как струганая доска, и торжественный, как всегда. Но со мной случилась беда – я оставил своего извозчика, пробирался к Черной речке пешком, огибал какие-то заборы и потерял в глубоком снегу калошу. Знаете, что такое калоши? Такие сверху черные, внутри красные, засунешь – приятно. Купил перед самой дуэлью. Знаете, сколько калоши стоят? Для меня это была настоящая трагедия, как пропажа шинели для Акакия Акакиевича. Смешно, конечно, но так бывает. Без калоши я ни за что не соглашался идти к барьеру и упорно искал ее вместе со своими секундантами на виду у Николя. Но безуспешно. Николя устал ждать, озяб, плюнул в снег, пошел к нам и тоже принял участие в поисках моей калоши…
Чем закончилась эта калошная дуэль, кто из серебряных поэтов стрелял в воздух, а кто по сугробам, – Гамилькар так никогда и не узнал, потому что его повели на допрос.
– Я вижу, вы культурный человек… Если выйдете на волю, расскажите Коле Гумилеву о судьбе Максимильяна Волошина! – горячо шептал бородатый толстяк, когда Гамилькара уводили из камеры.
– Coulitourniy-houytourniy, – по-польски пробурчал электрик Валенса в стенку и стал доцарапывать на ней свое граффити:
– Никогда не приходилось допрашивать негров, даже в Чека у Блюмкина. У негров кровь красная, это мне понятно, а вот кость… Кости у негров какого цвета, черные или белые? – Капитан Нуразбеков почесал правой рукой левую ладонь, а потом наоборот – левой рукой правую. – Извините, у меня часто руки чешутся.
– К деньгам, – предположил Гамилькар, уводя разговор от цвета негритянских костей.
– Нет, не к деньгам, а к делу, – ответил Нуразбеков и многозначительно повторил: – К «Делу».
К обоюдному удовольствию дело быстро прояснилось. Объяснения Гамилькара о снабжении Белой армии консервированными купидонами и о розысках Атлантиды и диких купидонов на русском Севере не показались контрразведчику Нуразбекову странными, подозрительными или пробольшевистскими. В Одессе он и не такие прожекты расследовал.
– Да, мне звонил Николай Николаевич, – сказал Нуразбеков и выложил перед собой на стол топкую голубую папку с черным двуглавым орлом и с белыми тесемками. – Вот папка с интересующим вас «Делом». Я посмотрел. Увлекательное чтение, скажу я вам.
Гамилькар жадно схватил папку и прочитал надпись (фиолетовыми чернилами, каллиграфическим почерком):
ДЕЛО О ПОДПОЛЬНОМ ПРИТОНЕ СОЦИАЛЪ-РЕВОЛЮЦИОНЕРОВЪ
Исправление: «СОЦИАЛЪ-РЕВОЛЮЦИОНЕРОВЪ» зачеркнуто, сверху приписано: «СЕКСУАЛЪ-ДЕМОКРАТОВЪ», а снизу: «Исправленному верить! Ртм. Нрзб.».
Гамилькар открыл папку.
ГЛАВА 6. Таинственный остров (продолжение)
Никуда не денешься, очень уж «Москвича» хочется. Пришлось Гайдамаке вилять хвостом, брать на себя роль Золотой Рыбки, доставать прокурору «Таинственный остров». Он отправился в воскресенье на одесский толчок, походил по книжным рядам, но острова не нашел. Тогда он купил у пожилого еврейского чернокнижника Пикулеву «Битву железных канцлеров» и шариковую ручку «Мейд ин ЮСА» с самооголяющейся купальщицей, а потом навел справки о «Таинственном острове».
Еврей– чернокнижник, очень довольный таким солидным покупателем, огляделся по сторонам, заговорщицки подмигнул и уточнил:
– Остров какой? Таинственный? Жюль Верна? Я правильно вас понимаю?
– Вы правильно меня понимаете, – тоже почему-то огляделся и подмигнул Гайдамака.
– К сожалению! Опоздали немножко, душа любезный! – искренне огорчился чернокнижник, почему-то подделывая свой еврейский акцепт под произношение гражданина Кавказа. – Аи, как жалко – сегодня утром продал последний остров!
– А где достать, не подскажете?
– Что, очень нужен остров?
– Во как! – резанул по горлу Гайдамака.
– А вы знаете, командир, сколько сейчас стоят таинственные острова? – осторожно спросил чернокнижник, почувствовав в Гайдамаке командира.
– Мы за ценой не постоим! – с излишней самоуверенностью отвечал Гайдамака, прикидывая, сколь дорого может стоить на черном рынке жюльверновский «Таинственный остров».
«Ну, червонец, – прикидывал Гайдамака. – Ну, пятнадцать, ну, двадцать рублей».
Еврей– чернокнижник поманил Гайдамаку пальцем и шепотом на ухо назвал цену:
– Семь.
– Разговоров нет, – ответил Гайдамака и протянул одинокий червонец.
– Семь, семь червонцев. Семьдесят рэ, – терпеливо объяснял чернокнижник.
– Чего так дорого, генацвале?! – обалдел Гайдамака.
– А вы как думали, командир? Книга повышенного риска, шикарное французское издание, на тонкой рисовой бумаге, в пластмассовой моющейся обложке, прямо из-за бугра, – шептал чернокнижник. – Вы на рисовой бумаге когда-нибудь что-нибудь читали, душа любезный?
– На французском языке, что ли?
– Почему на французском, messieur? Парле ву франсе [14]? На нашем, на русском, но сделано издательством «Маде ин Франс» специально для нас.
– Ладно, беру, – решился Гайдамака и полез в карман за деньгами.
«Это верно – на рисовой бумаге мы еще не читали. В моющейся обложке – прокурорше понравится, будет этот остров не читать, так мыть», – подумал Гайдамака и решил сделать дорогой подарок прокурорской Антонине за свой счет, чтобы быть к «Москвичу» поближе. Хотя так и не понял, па кой ляд понадобилось книжным жукам таскать Жюль Верна из-за бугра и в чем тут риск да еще повышенный. Жюль Берн – он и есть Жюль Берн, не Солженицын же…
– Сховайте свои карбованцы и не суетитесь, – придержал Гайдамаку чернокнижник. – Я же вам чистым.русским языком объяснил: сейчас нету. Встретимся послезавтра в Горса-ду под бронзовой львицей в одиннадцать утра – будет вам «Таинственный остров». Я лично для вас сделаю. Под бронзовой львицей – не подо львом.
– Точно сделаете?
– Слово и дело!
ГЛАВА 7. Негры
Гамилькар открыл тонкую папку. В ней пряталось всего несколько страниц. На первой странице Гамилькар прочитал заглавие: «НЕГРЫ».
– Это что? – спросил Гамилькар.
– Ну… стихи, – объяснил капитан Нуразбеков. – Да вы вслух, вслух читайте.
Гамилькар принялся читать вслух, все более удивляясь и воодушевляясь:
– Кто их написал? – спросил Гамилькар.
– Не знаю. Но хотел бы знать. Ищем-с.
– Прекрасные стихи. Я бы под ними подписался.
– Подпишитесь, – тут же предложил капитан.
– Но это же не мои стихи.
– Жаль. Как думаете, на чем они напечатаны?
– На бумаге.
– Это ясно. Я спрашиваю: каким способом напечатаны?
– На гектографе? – предположил Гамилькар.
– Нет.
– На пишущей машинке?
– Тоже нет. На лазерном принтере.
Нуразбеков и Гамилькар внимательно взглянули друг другу в глаза.
– Не понял: на чем? – переспросил Гамилькар, выдержав взгляд.
– Читайте, читайте, – сказал капитан Нуразбеков и опять перевел взгляд на золотой перстень с лунным камнем на указательном пальце Гамилькара.
Гамилькар принялся читать вторую страницу. Текст был написан от руки и показался ему знакомым:
«В числе молодых людей, отправленных Петром в чужие края, находился его крестник, арап Ибрагим. Он обучался в военном училище, выпущен был капитаном артиллерии, отличился в Испанской войне, „был в голову ранен в одном подземном сражении“ (так сказано в его автобиографии) и возвратился в Париж. Император не переставал осведомляться о своем любимце и получал лестные отзывы о его успехах. Петр был очень им доволен и звал в Россию, но Ибрагим не торопился, отговаривался то раною, то желанием усовершенствовать свои познания, то недостатком в деньгах. [Врал, конечно, отрок.] [16] Петр благодарил его за ревность к учению и, крайне бережливый в собственных расходах, не жалел для Ибрагима своей казны, присовокупляя к червонцам отеческие советы».
– Это цитата из «Арапа Петра Великого», – сказал Гамилькар, поднимая глаза.
– Да вы, оказывается, пушкинист! – обрадовался Нуразбеков и почесал ладони. – Сразу узнали. Читайте, читайте – там кратко и конспективно, с жандармскими комментариями. Арап-то арап, да не совсем арап!
«Ничто не могло сравниться с легкомыслием французов того времени. Сексуальные оргии Пале-Рояля не были тайною для Парижа; пример был заразителен. [Трахались, наверно, будь здоров!] Алчность к деньгам соединилась с жаждою наслаждений; состояния исчезали; нравственность гибла, а государство распадалось под игривые припевы сатирических водевилей. [Совсем как у нас перед революцией.] Потребность веселиться сблизила все состояния. Слава, таланты, чудачества принимались с благосклонностью. Литература, ученость и философия оставляли тихие кабинеты и являлись угождать моде, управляя ее мнениями. [Я бы всех этих писак и щелкоперов – в бараний рог!] [17] Женщины царствовали. Появление Ибрагима, его наружность и природный ум возбудили общее внимание. Все дамы желали видеть у себя le Negre du czar [18] [непонятно, это что-то по-французски] и ловили его наперехват [на передок все бабы слабы]; приглашали его на свои веселые вечера; он присутствовал па ужинах, одушевленных разговорами Монтескье и Фонтенеля; не пропускал ни одного бала, ни одной премьеры и предавался общему вихрю со всею пылкостию своих лет и породы. Мысль променять эти блестящие забавы на суровую простоту Петербурга не одна ужасала Ибрагима. Другие сильнейшие узы привязывали его к Парижу. Молодой африканец любил. Графиня D., уже не в первом цвете лет, славилась еще своею красотою. [Выяснить имя графини.] [Ага, Леонора де Шантильи.] Семнадцати лет выдали ее за человека, которого она не успела полюбить и который никогда о том не заботился. [Ну и дурак!] Молва приписывала ей любовников, но по снисходительности света она пользовалась добрым именем, ибо нельзя было упрекнуть ее в каком-нибудь смешном приключенье. В ее модном доме соединялось лучшее парижское общество. Ибрагима представил последний ее любовник, молодой М., что он и дал почувствовать. [Выяснить имя любовника.] [Виконт Пьер де Мервиль.]
Графиня приняла Ибрагима учтиво, но без особого внимания; это польстило ему. На Ибрагима обыкновенно смотрели как на чудо, и это любопытство оскорбляло; сладостное внимание женщин, почти единственная цель наших усилий [согласен], не радовало его. Африканец чувствовал, что он для них род какого-то редкого зверя, случайно перенесенного в мир, не имеющий с ним ничего общего. Он даже завидовал незаметным людям и принимал их ничтожество за благополучие. Мысль, что природа не создала его для взаимной страсти, избавила Ибрагима от самонадеянности, что придавало редкую прелесть обращению его с женщинами. Разговор его был прост и умей; он поправился графине, которой надоели вечные шутки и колкости французского остроумия. Ибрагим часто бывал у графини, она привыкла к нему и даже стала находить что-то приятное в этой курчавой голове, чернеющей посреди пудреных париков ее гостиной. (Он был ранен в голову и вместо парика носил повязку.) Ибрагиму исполнилось 27 лет [однако уже не отрок]; он был высок и строен, и не одна красавица заглядывалась на него с чувством более лестным, нежели простое любопытство. Когда же взоры Ибрагима встречались со взорами графини, недоверчивость его исчезала. Глаза графини выражали такое милое добродушие, что невозможно было подозревать и тени кокетства. Любовь не приходила Ибрагиму на ум. [Не верю!] Графиня, прежде чем он, угадала его чувства. Обладание любимой женщиной до этого не представлялось воображению Ибрагима [Не верю! Только об этом и думал!]; надежда озарила его душу; он влюбился без памяти. Напрасно графиня, испуганная исступлением его страсти, противопоставила ей советы благоразумия. Она сама ослабевала и, наконец, изнемогая под силой чувства, ею же внушенного, отдалась восхищенному Ибрагиму. Ничто не скрывается от взоров света. Новая связь графини стала всем известна. Одни изумлялись ее выбору, многим казался он очень естественным. В первом упоении Ибрагим и графиня ничего не замечали, по вскоре двусмысленные шутки стали до них доходить. Новое обстоятельство еще более запутало положение – обнаружилось следствие неосторожной любви. Дамы ахали, мужчины бились об заклад, кого родит графиня: белого или черного ребенка. Эпиграммы сыпались насчет ее мужа, который один ничего не знал и не подозревал.
Роковая минута приближалась. Состояние графини было ужасно, душевные и телесные силы в ней исчезали. Наконец графиня почувствовала первые муки. Меры были приняты наскоро – за два дня до этого уговорили одну бедную женщину уступить в чужие руки своего новорожденного младенца; за ним послали; нашли способ удалить графа. Доктор приехал. Графиня мучилась долго. Каждый стон ее раздирал душу Ибрагима. Вдруг он услышал слабый крик ребенка и, не имея силы удержать восторга, бросился в комнату – черный младенец лежал на постели в ногах графини. [Mein Gott! Quel confus! Potz Tausend!] [19] Ибрагим благословил сына дрожащею рукою. Сердце его сильно билось. Графиня слабо улыбнулась и протянула ему руку. Но доктор оттащил Ибрагима от постели. Новорожденного положили в корзину и вынесли из дому. Принесли другого младенца и поставили колыбель в спальне. Граф возвратился поздно и был очень доволен. Публика, ожидавшая шума, принуждена была утешаться злословием.
ГЛАВА 8. Таинственный остров (окончание)
Делать нечего: взялся – ходи. Как в шахматах.
Во вторник по плохой погоде опять подался Гайдамака за «Таинственным островом» в Одессу на Дерибасовскую – в Городской сад к мокрым бронзовым львам – и стал под львицей. Вскоре из тумана возник чернокнижник. Он оглядывался и явно нервничал.
– Извините, командир, заставил себя ждать. Пришлось идти проходными дворами, – зашептал чернокнижник, хлюпая носом. – Достал я вам таки Жюль Верна, душа любезный. Было архитрудно, но чего не сделаешь для хорошего человека… Тпру!… Немедленно заховайте деньги, душа из вас вон! Не мне. Я деньги не беру… Зайдите за львицу с той стороны, увидите молодого человека с сумкой «Родригес» в правой руке и с татуировкой «щит и меч» на левой. Если сумка через плечо – сделайте вид, что вы не знакомы. Если сумка в руке – назовите пароль: «Слово и дело». Скажите ему: «Я от Пинского». Это я – Пинский. Возьмите у него пакет и быстро… нет, медленно!., уходите огородами к Оперному театру. И не оглядывайтесь. И не разворачивайте пакет. Если вас возьмут – мы с вами не знакомы, а что в пакете – вы не знаете. Под кустом в луже нашли.
– Кто меня возьмет?
– Ладно, не придуривайтесь.
– Ответ какой?
– Какой ответ?
– Отзыв на пароль.
– Отзовется как-нибудь, – ответил Пинский и тут же куда-то смылся.
Ну, конспираторы!
Гайдамака плюнул, обошел постамент и обнаружил по ту сторону позеленевшей от злости львицы какую-то темную небритую личность самой натуральной кавказской наружности (куда уж там еврею Пинскому!) с сумкой «Родригес» в правой руке и с синюшной чекистской татуировкой «щит и меч» на левом запястье.
Аж сердце заколотилось!
– Ну? – нетерпеливо спросил Родригес, пронзительно глядя в глаза Гайдамаке.
– Слово и дело, – боязливо произнес Гайдамака, хотя вроде был не из трусливых.
– Ну? – отозвался Родригес.
Хорош отзыв на пароль… Нет, не грузин… Вряд ли грузин… Чеченец!
– Я от Пинского.
– Ну?
– Что «ну»? Антилопа Гну! – взял себя в руки Гайдамака. – Давай «Таинственный остров»!
Родригес огляделся по сторонам. Гайдамака – тоже. Нигде никого и ничего вроде. Кроме одиночных прохожих в тумане на Дерибасовской. Нигде вроде не видно подозрительных личностей в штатском… Кроме промокшей похмельной очереди у Центрального гастронома на углу Преображенской и Дерибасовской, ожидающей утреннего явления народу бутылочного пива. К очереди уже пристроился чернокнижник Пинский – старательно делает вид, что стоит за пивом, а сам исподтишка наблюдает за конспиративной встречей под львицей.
– Пароль уже другой, – сказал Родригес.
– Ну, ребята, я вас уже не понимаю, – ответил Гайдамака. – Скажите/мне другой пароль, и я его назову.
– «И Гоголя и Пушкина с базара понесут», – сказал Родригес.
– Не понесут, – ответил Гайдамака. – Не понесут! – убежденно повторил он.
– Правильно ответил, – согласился чеченец и строго спросил: – А знаешь, командир, сколько стоит таинственный остров?
– Знаю. Семь.
– Правильно, командир. Семь было позавчера. А со вчера – восемь с половиной.
– А что случилось? Риск на Жюль Верна повысился? – съязвил Гайдамака.
– Ты еще поговори – повысится до штуки. За лишние разговоры. Берешь или нет?
– Черт с тобой, давай! – вконец обозлился Гайдамака этакой обдираловке.
– Это другой разговор!
Обменялись: Гайдамака отдал Родригесу восемьдесят пять рублей, а Родригес Гайдамаке – увесистый пакет из сумки, замаскированный под почтовую бандероль.
– Не разворачивай, пока домой не придешь. И из дома не выноси! – строго приказал Родригес – Стой, куда пошел?… Не туда пошел! Тебе как было сказано?… Иди к Оперному и не оглядывайся!
Родригес направился в очередь за пивом к своему сообщнику Пинскому, а Гайдамака, пожимая, как говорится, в душе плечами от такой суровой конспирации с Жюль Верном, поплелся по лужам с бандеролью под мышкой к Оперному театру. Ему хотелось бутылочного пива. Хотелось подойти к Пинскому и спросить: кто крайний? Пива очень хотелось или вина – прочистить горло от этой сплошной мокроты.
– Зачем же вы их так некультурно обозвали?
– Представляете: из-за Пушкина! Ночью вломились ко мне в дом из контрразведки, принесли какие-то тексты – делай, мол, экспертизу: Пушкин это написал или не Пушкин? Тут гражданская война, а они к Пушкину priebalis'b [12]! Ну, я их к тому же подальше послал, они меня и забрали с собой. А вас за что?
– Я тут по «Делу», – сдержанно ответил Гамилькар, удивляясь такому изобилию поэтов в России, – куда ни плюнь: кто-нибудь поминает Пушкина и с завыванием декламирует свои или чужие стихи, – но тут же не выдержал и сам прочитал наизусть пушкинскую «Телегу жизни»: – Хоть тяжело подчас в ней бремя…
(И так далее, до «ыбенамать».)
– Не «ыбенамать», а ебенамать! – с восторгом поправил Максимильян Волошин и принялся давать африканцу ценные советы: – Ыбена-матрена, если вы так любите Пушкина, тогда бойтесь Нуразбекова, следователя. Не дразните его, не читайте при нем стихи, он ненавидит поэтов. Он говорит: «Кость у поэтов белая, это ясно, а вот кровь у поэтов какая – красная или голубая?» Ненавидит, но интересуется Пушкиным. Опять сует мне на экспертизу какие-то стишки – Пушкин их написал или не Пушкин? Соглашайтесь с ним, кивайте, признавайтесь во всем. Человек-сволочь. Монстр, азиат косоглазый. Кто он такой – не пойму, я, кажется, видел его в позапрошлом году в питерской чека в кабинете у товарища Блюмкина, убийцы германского посла Мирбаха. А вот сейчас этот Нуразбеков у Врангеля… Не пойму, кому он служит. И нашим и вашим? Вроде интеллигентный человек, но очень уж сильно бьет, сука. Все о Пушкине расспрашивает – ни хрена не пойму; зачем ему Пушкин? Я его спросил: скажите, невинных вы выпускаете или расстреливаете? А он мне за это – в морду. У него всегда руки чешутся. Вон, электрику Валенсе два зуба выбил…
– Тли, – раздался голос сверху.
– Три, – перевел Максимильян Волошин.
Оказывается, в камере находился еще один арестованный – электрик Валенса. Он лежал на верхних парах лицом к стене и гвоздем по штукатурке бездушно выцарапывал граффити – кривыми польскими буквами известное русское:
A POCHLI WY VSE
– Он кто, этот электрик? Красный большевик? Подпольщик? – шепотом спросил Гамилькар.– Поляк он. Большевики его под Варшавой в плен взяли, когда он выкручивал лампочку Ильича в штабе Тухачевского. Потом белые его освободили и назначили главным электриком.
– За что ж его так? Опять лампочку выкрутил?
– За то, что весь Бахчисарай без воды оставил.
– Взорвал водокачку? – ужаснулся Гамилькар.
– Ага. Но не взорвал, а спалил по пьянке. Вчера вместе с токарем сожгли водокачку. Совсем охренели. Напились и на весь Бахчисарай орали Баркова:
Наутро там нашли три трупа – Матрена, распростершись ниц, вдова, раздолбана до пупа, Лука Мудищев без петлиц и девять пар вязальных спиц.
– Нуразбеков токаря сегодня утром расстрелял, а электрика пообещал вечером.
Электрик Валенса на нарах тихо заплакал.
Слово за слово, и у них уже нашелся общий знакомый – оказалось, что этот Максимильян Волошин хорошо знал Николая Гумилева.
– Где он сейчас? – в волнении спросил Гамилькар.
– Кто, Nikola [13]? Боюсь, расстрелян в петроградской ЧК. У него на базаре при обыске обнаружили сразу два фальшивых паспорта и увели в ЧК с мешком селедки.
– На имя Шкфорцопфа?
– Скворцова. Похоже. Один паспорт был германским. Он играл в нелегальщину.
– Вы хорошо знали, его?
– Более чем, – вздохнул Максимильян Волошин. – Мы были друзьями. Более того: в лучшие времена этого серебряного века мы даже дрались с Николя на дуэли из-за – представьте себе! – несгораемой птицы Fenicse, асбестовые перья которой – будто бы перья которой! – Николя привез из будто бы библейской страны Ofire. После петербургских зим Коля совершенно дурел, прямо-таки ohoueval, рвался из России, даже доставал у каких-то нелегалов фальшивые паспорта. Ему нужно было обязательно попасть в Эдем! Я ему сказал: «Коля, какой Эдем, какой Офир, какой рай земной?! Публика, конечно, дура, и ее можно и нужно дурить до бесконечности, но мистификация коллег по поэтическому цеху должна иметь свои пределы. Все же не где-нибудь, а в серебряном веке живем».
Но по– настоящему Николя обиделся даже не из-за недоверия коллеги по цеху к несуществующему Офиру -тоже мне, Земля Санникова! – и не к любовному порошку из асбестовых игло-перьев дикого купидона, который (порошок) Николя обещался привезти из Офира (у Волошина в то время были проблемы с потенцией, но это психическое), а за стишки, которые напел ему Максимильян Волошин: «Коля-Коля-Николай, сиди дома, не гуляй». Из-за этой песенки (ее даже не Волошин сочинил), Николя прям-таки взбеленился и запустил в голову Максимильяна подвернувшуюся под руку железную рыцарскую перчатку (дом Николя всегда был переполнен странными, неожиданными предметами).
– Местом дуэли была выбрана, конечно, Черная речка в Петербурге, потому что там дрался Пушкин с Дантесом, – шепотом рассказывал большевистский подпольщик. – Николя прибыл к Черной речке с секундантами и врачом в точно назначенное время, прямой, как струганая доска, и торжественный, как всегда. Но со мной случилась беда – я оставил своего извозчика, пробирался к Черной речке пешком, огибал какие-то заборы и потерял в глубоком снегу калошу. Знаете, что такое калоши? Такие сверху черные, внутри красные, засунешь – приятно. Купил перед самой дуэлью. Знаете, сколько калоши стоят? Для меня это была настоящая трагедия, как пропажа шинели для Акакия Акакиевича. Смешно, конечно, но так бывает. Без калоши я ни за что не соглашался идти к барьеру и упорно искал ее вместе со своими секундантами на виду у Николя. Но безуспешно. Николя устал ждать, озяб, плюнул в снег, пошел к нам и тоже принял участие в поисках моей калоши…
Чем закончилась эта калошная дуэль, кто из серебряных поэтов стрелял в воздух, а кто по сугробам, – Гамилькар так никогда и не узнал, потому что его повели на допрос.
– Я вижу, вы культурный человек… Если выйдете на волю, расскажите Коле Гумилеву о судьбе Максимильяна Волошина! – горячо шептал бородатый толстяк, когда Гамилькара уводили из камеры.
– Coulitourniy-houytourniy, – по-польски пробурчал электрик Валенса в стенку и стал доцарапывать на ней свое граффити:
A POCHLI WY VSE NA
Следователь Нуразбеков в самом деле оказался культурным человеком с татаро-монгольским прищуром, с ровным чубчиком и со здоровенными пугающими руками гориллы чуть ли не до колен. В Бахчисарайской контрразведке один капитан Нуразбеков говорил сразу и по-французски, и по-итальянски. Он с интересом оглядел Гамилькара, остановил узкий задумчивый взгляд на золотом перстне с лунным камнем и сказал:– Никогда не приходилось допрашивать негров, даже в Чека у Блюмкина. У негров кровь красная, это мне понятно, а вот кость… Кости у негров какого цвета, черные или белые? – Капитан Нуразбеков почесал правой рукой левую ладонь, а потом наоборот – левой рукой правую. – Извините, у меня часто руки чешутся.
– К деньгам, – предположил Гамилькар, уводя разговор от цвета негритянских костей.
– Нет, не к деньгам, а к делу, – ответил Нуразбеков и многозначительно повторил: – К «Делу».
К обоюдному удовольствию дело быстро прояснилось. Объяснения Гамилькара о снабжении Белой армии консервированными купидонами и о розысках Атлантиды и диких купидонов на русском Севере не показались контрразведчику Нуразбекову странными, подозрительными или пробольшевистскими. В Одессе он и не такие прожекты расследовал.
– Да, мне звонил Николай Николаевич, – сказал Нуразбеков и выложил перед собой на стол топкую голубую папку с черным двуглавым орлом и с белыми тесемками. – Вот папка с интересующим вас «Делом». Я посмотрел. Увлекательное чтение, скажу я вам.
Гамилькар жадно схватил папку и прочитал надпись (фиолетовыми чернилами, каллиграфическим почерком):
ДЕЛО О ПОДПОЛЬНОМ ПРИТОНЕ СОЦИАЛЪ-РЕВОЛЮЦИОНЕРОВЪ
Исправление: «СОЦИАЛЪ-РЕВОЛЮЦИОНЕРОВЪ» зачеркнуто, сверху приписано: «СЕКСУАЛЪ-ДЕМОКРАТОВЪ», а снизу: «Исправленному верить! Ртм. Нрзб.».
Гамилькар открыл папку.
ГЛАВА 6. Таинственный остров (продолжение)
Ваш роман высылайте заказною бандеролью в Серпухов. Не пропадет – мне перешлют в Офир.
А. Чехов
Никуда не денешься, очень уж «Москвича» хочется. Пришлось Гайдамаке вилять хвостом, брать на себя роль Золотой Рыбки, доставать прокурору «Таинственный остров». Он отправился в воскресенье на одесский толчок, походил по книжным рядам, но острова не нашел. Тогда он купил у пожилого еврейского чернокнижника Пикулеву «Битву железных канцлеров» и шариковую ручку «Мейд ин ЮСА» с самооголяющейся купальщицей, а потом навел справки о «Таинственном острове».
Еврей– чернокнижник, очень довольный таким солидным покупателем, огляделся по сторонам, заговорщицки подмигнул и уточнил:
– Остров какой? Таинственный? Жюль Верна? Я правильно вас понимаю?
– Вы правильно меня понимаете, – тоже почему-то огляделся и подмигнул Гайдамака.
– К сожалению! Опоздали немножко, душа любезный! – искренне огорчился чернокнижник, почему-то подделывая свой еврейский акцепт под произношение гражданина Кавказа. – Аи, как жалко – сегодня утром продал последний остров!
– А где достать, не подскажете?
– Что, очень нужен остров?
– Во как! – резанул по горлу Гайдамака.
– А вы знаете, командир, сколько сейчас стоят таинственные острова? – осторожно спросил чернокнижник, почувствовав в Гайдамаке командира.
– Мы за ценой не постоим! – с излишней самоуверенностью отвечал Гайдамака, прикидывая, сколь дорого может стоить на черном рынке жюльверновский «Таинственный остров».
«Ну, червонец, – прикидывал Гайдамака. – Ну, пятнадцать, ну, двадцать рублей».
Еврей– чернокнижник поманил Гайдамаку пальцем и шепотом на ухо назвал цену:
– Семь.
– Разговоров нет, – ответил Гайдамака и протянул одинокий червонец.
– Семь, семь червонцев. Семьдесят рэ, – терпеливо объяснял чернокнижник.
– Чего так дорого, генацвале?! – обалдел Гайдамака.
– А вы как думали, командир? Книга повышенного риска, шикарное французское издание, на тонкой рисовой бумаге, в пластмассовой моющейся обложке, прямо из-за бугра, – шептал чернокнижник. – Вы на рисовой бумаге когда-нибудь что-нибудь читали, душа любезный?
– На французском языке, что ли?
– Почему на французском, messieur? Парле ву франсе [14]? На нашем, на русском, но сделано издательством «Маде ин Франс» специально для нас.
– Ладно, беру, – решился Гайдамака и полез в карман за деньгами.
«Это верно – на рисовой бумаге мы еще не читали. В моющейся обложке – прокурорше понравится, будет этот остров не читать, так мыть», – подумал Гайдамака и решил сделать дорогой подарок прокурорской Антонине за свой счет, чтобы быть к «Москвичу» поближе. Хотя так и не понял, па кой ляд понадобилось книжным жукам таскать Жюль Верна из-за бугра и в чем тут риск да еще повышенный. Жюль Берн – он и есть Жюль Берн, не Солженицын же…
– Сховайте свои карбованцы и не суетитесь, – придержал Гайдамаку чернокнижник. – Я же вам чистым.русским языком объяснил: сейчас нету. Встретимся послезавтра в Горса-ду под бронзовой львицей в одиннадцать утра – будет вам «Таинственный остров». Я лично для вас сделаю. Под бронзовой львицей – не подо львом.
– Точно сделаете?
– Слово и дело!
ГЛАВА 7. Негры
Кроме громкого имени и черного лика, прадед завещал Пушкину еще одну драгоценность: Ганнибал был любимцем и крестником царя Петра, находясь у начала новой, европейской, пушкинской России. О том, как царь самочинно посватал арапа в боярскую аристократию, скрестил его с добрым русским кустом (должно быть, надеясь вывести редкостное растение – Пушкина), подробно рассказано в «Арапе Петра Великого».
А. Терц. Прогулки с Пушкиным
Гамилькар открыл тонкую папку. В ней пряталось всего несколько страниц. На первой странице Гамилькар прочитал заглавие: «НЕГРЫ».
– Это что? – спросил Гамилькар.
– Ну… стихи, – объяснил капитан Нуразбеков. – Да вы вслух, вслух читайте.
Гамилькар принялся читать вслух, все более удивляясь и воодушевляясь:
НЕГРЫ
– Ну, и как вам нравятся эти стихи? – спросил капитан Нуразбеков.
Вас, белых, – легион. Нас – тьмы, и тьмы, и тьмы!
И мы вас не хотели трогать.
Да, негры мы! Да, эфиопы мы -
блестящие и черные, как деготь.
Вы Африку насиловали всласть,
стреляли львов, от пороха пьянея,
вождям пустыни спирт вливали в пасть
и называли нас: «Пигмеи!»
Вы отлучили нас от наших вер,
но не Христос явился, а Иуда.
Нам с Библией принес миссионер
туфту и триппер Голливуда.
И мы зубрили Англии язык,
сортиры белых драя обреченно…
Виновны ль мы, коль хрустнет ваш кадык,
как в черных пальцах кнопка саксофона?
Грядет пора – китаец, шизоват,
нагрянет в европейские столицы
вливать в мозги социализма яд
и жарить мясо бледнолицых.
Мир– импотент! Пока еще, как встарь,
ты не прогнил, парламентский и шаткий, -
замри пред негром, как фрейдистский царь
пред Сфинкса неразгаданной загадкой!
Еще слонов не поднял Ганнибал,
суров, как будто ночь Варфоломея…
Идите к нам! Мы примем ваш кагал
в оазисах прекрасной Эритреи!
В последний раз – опомнись, белый мир!
Покуда ты не стал сплошным бедламом,
пока не начался кровавый пир -
внемли рокочущим тамтамам! [15]
– Кто их написал? – спросил Гамилькар.
– Не знаю. Но хотел бы знать. Ищем-с.
– Прекрасные стихи. Я бы под ними подписался.
– Подпишитесь, – тут же предложил капитан.
– Но это же не мои стихи.
– Жаль. Как думаете, на чем они напечатаны?
– На бумаге.
– Это ясно. Я спрашиваю: каким способом напечатаны?
– На гектографе? – предположил Гамилькар.
– Нет.
– На пишущей машинке?
– Тоже нет. На лазерном принтере.
Нуразбеков и Гамилькар внимательно взглянули друг другу в глаза.
– Не понял: на чем? – переспросил Гамилькар, выдержав взгляд.
– Читайте, читайте, – сказал капитан Нуразбеков и опять перевел взгляд на золотой перстень с лунным камнем на указательном пальце Гамилькара.
Гамилькар принялся читать вторую страницу. Текст был написан от руки и показался ему знакомым:
«В числе молодых людей, отправленных Петром в чужие края, находился его крестник, арап Ибрагим. Он обучался в военном училище, выпущен был капитаном артиллерии, отличился в Испанской войне, „был в голову ранен в одном подземном сражении“ (так сказано в его автобиографии) и возвратился в Париж. Император не переставал осведомляться о своем любимце и получал лестные отзывы о его успехах. Петр был очень им доволен и звал в Россию, но Ибрагим не торопился, отговаривался то раною, то желанием усовершенствовать свои познания, то недостатком в деньгах. [Врал, конечно, отрок.] [16] Петр благодарил его за ревность к учению и, крайне бережливый в собственных расходах, не жалел для Ибрагима своей казны, присовокупляя к червонцам отеческие советы».
– Это цитата из «Арапа Петра Великого», – сказал Гамилькар, поднимая глаза.
– Да вы, оказывается, пушкинист! – обрадовался Нуразбеков и почесал ладони. – Сразу узнали. Читайте, читайте – там кратко и конспективно, с жандармскими комментариями. Арап-то арап, да не совсем арап!
«Ничто не могло сравниться с легкомыслием французов того времени. Сексуальные оргии Пале-Рояля не были тайною для Парижа; пример был заразителен. [Трахались, наверно, будь здоров!] Алчность к деньгам соединилась с жаждою наслаждений; состояния исчезали; нравственность гибла, а государство распадалось под игривые припевы сатирических водевилей. [Совсем как у нас перед революцией.] Потребность веселиться сблизила все состояния. Слава, таланты, чудачества принимались с благосклонностью. Литература, ученость и философия оставляли тихие кабинеты и являлись угождать моде, управляя ее мнениями. [Я бы всех этих писак и щелкоперов – в бараний рог!] [17] Женщины царствовали. Появление Ибрагима, его наружность и природный ум возбудили общее внимание. Все дамы желали видеть у себя le Negre du czar [18] [непонятно, это что-то по-французски] и ловили его наперехват [на передок все бабы слабы]; приглашали его на свои веселые вечера; он присутствовал па ужинах, одушевленных разговорами Монтескье и Фонтенеля; не пропускал ни одного бала, ни одной премьеры и предавался общему вихрю со всею пылкостию своих лет и породы. Мысль променять эти блестящие забавы на суровую простоту Петербурга не одна ужасала Ибрагима. Другие сильнейшие узы привязывали его к Парижу. Молодой африканец любил. Графиня D., уже не в первом цвете лет, славилась еще своею красотою. [Выяснить имя графини.] [Ага, Леонора де Шантильи.] Семнадцати лет выдали ее за человека, которого она не успела полюбить и который никогда о том не заботился. [Ну и дурак!] Молва приписывала ей любовников, но по снисходительности света она пользовалась добрым именем, ибо нельзя было упрекнуть ее в каком-нибудь смешном приключенье. В ее модном доме соединялось лучшее парижское общество. Ибрагима представил последний ее любовник, молодой М., что он и дал почувствовать. [Выяснить имя любовника.] [Виконт Пьер де Мервиль.]
Графиня приняла Ибрагима учтиво, но без особого внимания; это польстило ему. На Ибрагима обыкновенно смотрели как на чудо, и это любопытство оскорбляло; сладостное внимание женщин, почти единственная цель наших усилий [согласен], не радовало его. Африканец чувствовал, что он для них род какого-то редкого зверя, случайно перенесенного в мир, не имеющий с ним ничего общего. Он даже завидовал незаметным людям и принимал их ничтожество за благополучие. Мысль, что природа не создала его для взаимной страсти, избавила Ибрагима от самонадеянности, что придавало редкую прелесть обращению его с женщинами. Разговор его был прост и умей; он поправился графине, которой надоели вечные шутки и колкости французского остроумия. Ибрагим часто бывал у графини, она привыкла к нему и даже стала находить что-то приятное в этой курчавой голове, чернеющей посреди пудреных париков ее гостиной. (Он был ранен в голову и вместо парика носил повязку.) Ибрагиму исполнилось 27 лет [однако уже не отрок]; он был высок и строен, и не одна красавица заглядывалась на него с чувством более лестным, нежели простое любопытство. Когда же взоры Ибрагима встречались со взорами графини, недоверчивость его исчезала. Глаза графини выражали такое милое добродушие, что невозможно было подозревать и тени кокетства. Любовь не приходила Ибрагиму на ум. [Не верю!] Графиня, прежде чем он, угадала его чувства. Обладание любимой женщиной до этого не представлялось воображению Ибрагима [Не верю! Только об этом и думал!]; надежда озарила его душу; он влюбился без памяти. Напрасно графиня, испуганная исступлением его страсти, противопоставила ей советы благоразумия. Она сама ослабевала и, наконец, изнемогая под силой чувства, ею же внушенного, отдалась восхищенному Ибрагиму. Ничто не скрывается от взоров света. Новая связь графини стала всем известна. Одни изумлялись ее выбору, многим казался он очень естественным. В первом упоении Ибрагим и графиня ничего не замечали, по вскоре двусмысленные шутки стали до них доходить. Новое обстоятельство еще более запутало положение – обнаружилось следствие неосторожной любви. Дамы ахали, мужчины бились об заклад, кого родит графиня: белого или черного ребенка. Эпиграммы сыпались насчет ее мужа, который один ничего не знал и не подозревал.
Роковая минута приближалась. Состояние графини было ужасно, душевные и телесные силы в ней исчезали. Наконец графиня почувствовала первые муки. Меры были приняты наскоро – за два дня до этого уговорили одну бедную женщину уступить в чужие руки своего новорожденного младенца; за ним послали; нашли способ удалить графа. Доктор приехал. Графиня мучилась долго. Каждый стон ее раздирал душу Ибрагима. Вдруг он услышал слабый крик ребенка и, не имея силы удержать восторга, бросился в комнату – черный младенец лежал на постели в ногах графини. [Mein Gott! Quel confus! Potz Tausend!] [19] Ибрагим благословил сына дрожащею рукою. Сердце его сильно билось. Графиня слабо улыбнулась и протянула ему руку. Но доктор оттащил Ибрагима от постели. Новорожденного положили в корзину и вынесли из дому. Принесли другого младенца и поставили колыбель в спальне. Граф возвратился поздно и был очень доволен. Публика, ожидавшая шума, принуждена была утешаться злословием.
ГЛАВА 8. Таинственный остров (окончание)
По доброй воле сюда не заедешь.
А. Чехов. Остров Сахалин
Делать нечего: взялся – ходи. Как в шахматах.
Во вторник по плохой погоде опять подался Гайдамака за «Таинственным островом» в Одессу на Дерибасовскую – в Городской сад к мокрым бронзовым львам – и стал под львицей. Вскоре из тумана возник чернокнижник. Он оглядывался и явно нервничал.
– Извините, командир, заставил себя ждать. Пришлось идти проходными дворами, – зашептал чернокнижник, хлюпая носом. – Достал я вам таки Жюль Верна, душа любезный. Было архитрудно, но чего не сделаешь для хорошего человека… Тпру!… Немедленно заховайте деньги, душа из вас вон! Не мне. Я деньги не беру… Зайдите за львицу с той стороны, увидите молодого человека с сумкой «Родригес» в правой руке и с татуировкой «щит и меч» на левой. Если сумка через плечо – сделайте вид, что вы не знакомы. Если сумка в руке – назовите пароль: «Слово и дело». Скажите ему: «Я от Пинского». Это я – Пинский. Возьмите у него пакет и быстро… нет, медленно!., уходите огородами к Оперному театру. И не оглядывайтесь. И не разворачивайте пакет. Если вас возьмут – мы с вами не знакомы, а что в пакете – вы не знаете. Под кустом в луже нашли.
– Кто меня возьмет?
– Ладно, не придуривайтесь.
– Ответ какой?
– Какой ответ?
– Отзыв на пароль.
– Отзовется как-нибудь, – ответил Пинский и тут же куда-то смылся.
Ну, конспираторы!
Гайдамака плюнул, обошел постамент и обнаружил по ту сторону позеленевшей от злости львицы какую-то темную небритую личность самой натуральной кавказской наружности (куда уж там еврею Пинскому!) с сумкой «Родригес» в правой руке и с синюшной чекистской татуировкой «щит и меч» на левом запястье.
Аж сердце заколотилось!
– Ну? – нетерпеливо спросил Родригес, пронзительно глядя в глаза Гайдамаке.
– Слово и дело, – боязливо произнес Гайдамака, хотя вроде был не из трусливых.
– Ну? – отозвался Родригес.
Хорош отзыв на пароль… Нет, не грузин… Вряд ли грузин… Чеченец!
– Я от Пинского.
– Ну?
– Что «ну»? Антилопа Гну! – взял себя в руки Гайдамака. – Давай «Таинственный остров»!
Родригес огляделся по сторонам. Гайдамака – тоже. Нигде никого и ничего вроде. Кроме одиночных прохожих в тумане на Дерибасовской. Нигде вроде не видно подозрительных личностей в штатском… Кроме промокшей похмельной очереди у Центрального гастронома на углу Преображенской и Дерибасовской, ожидающей утреннего явления народу бутылочного пива. К очереди уже пристроился чернокнижник Пинский – старательно делает вид, что стоит за пивом, а сам исподтишка наблюдает за конспиративной встречей под львицей.
– Пароль уже другой, – сказал Родригес.
– Ну, ребята, я вас уже не понимаю, – ответил Гайдамака. – Скажите/мне другой пароль, и я его назову.
– «И Гоголя и Пушкина с базара понесут», – сказал Родригес.
– Не понесут, – ответил Гайдамака. – Не понесут! – убежденно повторил он.
– Правильно ответил, – согласился чеченец и строго спросил: – А знаешь, командир, сколько стоит таинственный остров?
– Знаю. Семь.
– Правильно, командир. Семь было позавчера. А со вчера – восемь с половиной.
– А что случилось? Риск на Жюль Верна повысился? – съязвил Гайдамака.
– Ты еще поговори – повысится до штуки. За лишние разговоры. Берешь или нет?
– Черт с тобой, давай! – вконец обозлился Гайдамака этакой обдираловке.
– Это другой разговор!
Обменялись: Гайдамака отдал Родригесу восемьдесят пять рублей, а Родригес Гайдамаке – увесистый пакет из сумки, замаскированный под почтовую бандероль.
– Не разворачивай, пока домой не придешь. И из дома не выноси! – строго приказал Родригес – Стой, куда пошел?… Не туда пошел! Тебе как было сказано?… Иди к Оперному и не оглядывайся!
Родригес направился в очередь за пивом к своему сообщнику Пинскому, а Гайдамака, пожимая, как говорится, в душе плечами от такой суровой конспирации с Жюль Верном, поплелся по лужам с бандеролью под мышкой к Оперному театру. Ему хотелось бутылочного пива. Хотелось подойти к Пинскому и спросить: кто крайний? Пива очень хотелось или вина – прочистить горло от этой сплошной мокроты.