Страница:
– Этот момент весьма неопределим. Один из первых критиков, читая «Руслана и Людмилу», находил, что «невозможно не краснеть и не потуплять взоров» от таких строк:
Ответ на этот вопрос был дан на следующий день: нравы среди благородных девиц были еще те, какая-то подлая сучка донесла па Ходасевича и на подруг, Ходасевич был с грохотом изгнан, а смольные гувернантки в синих чулках произвели в тумбочках унизительный обыск без ордера и понятых. У Элки эти синие чулки нашли всего лишь ленинское «Что делать?» и, слава Богу, не догадались заглянуть под матрас, где прятались злополучный маркиз и фотографические открытки с банановыми гусарами. Разохоченные гувернантки продолжили повальный обыск, и добрая графиня крепко отомстила доносчице – она успела подсунуть той под подушку непотребного «Луку Мудищева», и когда старшая гувернантка прочитала: «На передок все бабы слабы, скажу, соврать вам не боясь, но уж такой блудливой бабы никто не видел отродясь!», то издала оральный горловой звук и упала в глубокий обморок.
Графиня Кустодиева, хоть и была похожа на купеческую дочь (что не преминул использовать в своем триптихе ее троюродный брат-художник; обнажалась ли Элка перед братом для третьей части «В парной» – неизвестно, вряд ли), не имела отношения к купеческому сословию и была не капитанской, а генеральской дочкой, но прадед ее (общий с троюродным братом) происходил из выкупившихся крепостных крестьян, а отец, генерал от инфантерии, выслужился из простых фельдфебелей на русско-турецкой войне; графиней же Элка стала по мужу-графу, по-своему ее любившему и никогда ей не изменявшему даже по причине ее фригидности.
Муж ее, граф, был добросовестным графоманом. По ночам он писал длинные романы а-ля Фенимор Купер, над ним потешались в редакциях и называли «графом», вкладывая в титул совсем другой смысл.
«Смотрите, граф, что вы написали: где это, ага, вот: „Боцман медленно стоял на палубе“.
«А разве можно стоять быстро?» – следовал возмущенный ответ, и редакторы, сдерживая хохот, лезли под столы.
«Граф, примите дельный литературный совет: читайте утром то, что написали ночью. „Пара матросов-оборванцев гурьбой направилась к графине“.
«Ну?» – говорил граф, не понимая.
«Это были конюшни, где держали лошадей».
«Что ж тут такого?» – удивлялся граф. – «Это фраза для дурака-читателя, который не знает, что такое „конюшни“. Или вот: „Ковыляя па одной ноге, вождь индейцев очнулся от мыслей. Кровь ударила ему в лицо, и он побледнел“.
«Не понимаю», – бормотал граф, медленно стоя посреди редакции. Потом он очнулся от мыслей. Кровь ударила ему в лицо, он побледнел и, ковыляя на одной ноге, вышел за дверь и хлопнул ею.
Граф также писал любовные стихи о какой-то Наталии и показывал их Элке, но Элка была уверена, что никакой Наталии в природе не существует, а графу она понадобилась только для рифмы:
– Vous vous enroles pour la querre, le comte? Mon dieu, mon dieu! [30] – вяло удивилась графиня.
Граф сумел храбро погибнуть в Восточной Пруссии в Брусиловском прорыве, подняв в атаку из окопной грязи свою роту и бежа с сабелькой, спотыкаясь и падая, на германскую пушку «Берту», и получил две пули одновременно – одну в грудь от врага, другую в спину от своих. Но пушку взял. О геройском подвиге ее мужа графине Кустодиевой сообщил его однополчанин, искалеченный поручик Свежович, единственный оставшийся в живых из роты, передавая ей как жене посмертный Георгиевский крест 1-й степени. Свежович прибыл к графине прямо из госпиталя, на каталке, без обеих ног, дворник внес его на руках па второй этаж. Графиня оставила инвалида у себя, целый год ухаживала за ним, кормила его, выносила его гулять, перестала появляться в высшем свете, потом поручик с тоски запил и отравился.
Так что графине на мужчин не везло. И все же природа брала свое: она часто представляла себя то подпольной революционеркой, которую насилуют в жандармском управлении здоровенные жандармы, то монахиней, участницей средневековых монастырских оргий; но вот появился африканец, и действительность превзошла самые смелые ее фантазии.
Гамилькар смотрел на графиню. Решалась ее судьба. Он окончательно решил забрать графиню с собой – но куда? Он начал разговор вокруг да около – готовить ее к эмиграции, уговаривать графиню согласиться на такой важный шаг, хотя она и так была согласна.
Графиня ничего не понимала: ее уговаривают уехать во Францию, но она согласна, она стремится уехать – а ее еще сильнее уговаривают. Она даже спела своему царскому негру глупенький шлягер:
– Ah! Ne me parlez pas de ce depart! Je ne veux pas en entendre parler! [31]
Гамилькар упал перед ней на колени. Графиня ни в какую не соглашалась. Последовала бурная ночь, офирский обряд был исполнен, графиня дала себя уговорить. Назавтра, был назначен исход.
ГЛАВА 17. Взятка (окончание)
Потом уже Гайдамака понял, как психологически точно Скворцов все обставил.
Вот, значит, как.
Вот вам, командир, говорит Скворцов, большое вам спасибо за это. За это самое.
За уголь.
За три своих посещения он надоел Гайдамаке хуже черной редьки. Ходит, гнусавит, светит очками, гипнотизирует: уголь-шмуголь, доски-краски, летающие бомбардировщики… Даже переходящее Красное Знамя от скуки набок съехало. Не возьми Гайдамака те три сторублевки, этот хрен с бугра ему всю жизнь отравил бы, всю продовольственную пятилетку отдавал бы тот угольный долг, в окно бы лез, в ногах бы валялся. И день Скворцов выбрал правильно – от аванса уже далеко, до зарплаты еще не близко – 29 февраля, день глупый, редкий, несчастливый, придуманный, неестественный, искусственно вставленный в календарь. Психолог!
А этот сексуальный акт лишения невинности сторублевой пачки?… И веером на «Архипелаг ГУЛАГ». Обмахивайся, создавай ветер!
Считаем так: в стандартной банковской пачке – сто купюр. Сто умножаем на сто – получаем десять тысяч. Не хотите ли видеть: десять тысяч рублей за пазухой – это нам, как два пальца об асфальт.
Но все эти вычисления Гайдамака произвел потом, а тогда, 29 февраля, от вида тех длинных рублей он вдруг охрип и позорно заговорил в рифму:
– Тонна угля стоит три рубля, – сказал Гайдамака. – Это ты много даешь, ядрена вошь!
– Это не много, командир, – ответил Скворцов, застегивая свои сто одежек в обратном порядке. – Это очень мало… за хорошее отношение… к человеку. Это чтобы вам… теплее было.
О чужом тепле этот хрен с бугра, значит, тоже заботился… Наконец Гайдамака нашелся с ответом:
– Хорошо. Я оприходую эти деньги за уголь в своей бухгалтерии.
– У Элеоноры Кустодиевны? – с подтекстом ухмыльнулся Скворцов.
– Ты с ней знаком?
– Достойная женщина.
Похвалил. Удостоил. Все, все знают в Гуляе…
Скворцов еще долго пятился, кланялся, извинялся, называл Гайдамаку «командиром», поправлял очки, наконец-то ушел.
А Гайдамака хотел было сдать те шальные три сторублевки в Элкину бухгалтерию – был такой краткосрочный порыв души. Но, во-первых, не хотелось отдавать, и, во-вторых, Элка подозрительно спросит:
«Где взял, Сашко?»
Что ей отвечать?
Где взял, где взял… Уголь налево загнал, а деньги – вот, сдаю в бухгалтерию?
Не поймет Элка. Элка умница: а не дурак ли он?… Никто не поймет: от аванса уже далеко, до зарплаты еще не близко, а он левые деньги сдает в бухгалтерию. С деньгами же у него, как всегда, туго. Мосфильмовские пять тысяч па сберкнижке – не деньги, а неприкосновенный запас для прокурорского «Москвича».
И потом – эти длинные новенькие рубли… Такие тонкие и обоюдоострые, что можно зарезаться. Подлинные произведения типографского искусства, с Московским Кремлем и с добрым Владимиром Ильичом в нежнейшей кофейной гамме. Как их сдашь в бухгалтерию?… Их даже в карман жалко сунуть, чтобы не помять.
Гайдамака уложил три сторублевки между рисовыми страничками «Архипелага ГУЛАГА», отнес домой и поставил «Архипелаг» на полку.
По совести ли он поступил?
(А кто это спрашивает?)
Наивный вопрос. Нет на него ответа. Уставшая совесть спала беспробудным сном, ничего ей такого не снилось, ни о чем она и не спрашивала.
Мог ли кто-нибудь, кроме собственной совести, схватить Гайдамаку за руку?
Ну кто?
ОБХСС?
Ну, и что именно спросил бы у Гайдамаки этот пресловутый Отдел Борьбы с Хищениями Социалистической Совести – то бишь Собственности?
«Куда, командир, девал три тонны угля?» – спросил бы ОБХСС.
«Чё?» – переспросил бы Гайдамака.
«Через плечо, – ответил бы ОБХСС – Казенный уголь где?»
«Стопил в казенной печке по причине холодной зимы», – был бы ответ.
«Все, командир. Свободен. Гуляй. Взятки гладки».
М-да.
ГЛАВА 18. Исход
В последние вечера перед отплытием счастливая графиня Кустодиева, ни с кем не раскланиваясь, гордо прогуливалась по Приморскому бульвару под китайским зонтиком с разноцветными драконами, под руку с африканцем и всем своим видом в пику бывшему бомонду показывала, как il est bon d’avoir un ami comme le prince [32], но бывшему бомонду уже не было до графини никакого дела, потому что вci тiкали, хотя прекрасно понимали, що вiд себе нiхто не втече.
Сашко с морячкой Люськой во время этих прогулок тоже времени зря не теряли и проводили его все на том же диване. Сашко вполне вошел во вкус этого нового, удивительного и очень приятного дела. Он рос не по дням, а по часам. Все у него росло. Люська измеряла его швейным метром, целовала и ахала.
Но вот настал, последний день их пребывания в России. Гамилькар взял ручную пилу, вышел во двор, подошел к разваленной поленнице Люськиных дров и отпилил березовое полено. Потом он выдернул из поленницы засохшую новогоднюю елку. Понюхал ее, повертел и зачем-то унес вместе с поленом в дом. Потом выкурил трубку, расстелил на столе чистую простыню и стал укладывать на нее графинины вещи – зонтик, два старых платья, ридикюль, муфту, потертую довоенную шубу из серебристой белки, тульский самовар и всякие мелкие женские принадлежности. С приданым у графини Кустодиевой было не густо.
Люська заплакала, заголосила и, к удивлению графини, принялась неистово гладить и целовать Сашка. Сашко краснел, отстранялся и не знал, куда удрать от нее.
– Та не лапайте ж мене, тiтонько! – наконец грубо сказал Сашко, вырвался и убежал во двор.
– Votre intimite vec се jeune homme… [33] – сказала графипя Кустодиева, но вспомнила, что морячка не понимает по-французски.
Но Люська все хорошо поняла.
– Как будет по-французски «старая дура»? – с вызовом спросила она.
– Bas bleu [34], – подумав, ответила графиня.
– Вот это ты и есть!
– От такой слышу!
Дамы не успели разругаться, потому что Гамилькар уже завязал все графинино хозяйство в простыню, закинул узел с самоваром на спину Сашку, себе на плечи взвалил бахчисарайскую водонапорную колонку, графиня взяла прошлогоднюю елку и березовое полено, расцеловались с плачущей Люськой и отправились в самый дальний конец акватории, где их ожидала умытая и готовая к отплытию «Лиульта Люси». Сашко тащился позади с узлом и аккордеоном. Графине жалко было царского дивана, который оставили Люське на память. Два матроса спустили трап и, чертыхаясь не по-русски: «Diable, diable…», втащили на корабль водонапорную колонку. Графиня Кустодиева приподняла подол платья и, поддерживаемая под локоток африканцем, взошла с елкой и поленом па корабль. Гамилькар вернулся, сделал знак Сашку остаться на берегу, забрал узел и аккордеон, вернулся па корабль и повел графиню в каюту. Графиня шла уверенно, как к себе домой или на привычную работу. Сашко не ожидал от шкипера такого подвоха, хотя от взрослых можно всего ожидать. Его оставляют? бросают?! Еще и отцовский аккордеон забрал!
– Дядьку! – заорал Сашко.
– Ma insomma cosa vuoi? [35] – спросила графиня по-итальянски.
– Вiзьмiть мене з собою! – Сашко не знал итальянский, но догадался по интонации.
– Куда тебя взять?
– До раю, – неуверенно назвал Сашко конечный пункт па-значения.
– Что он там говорит? – спросил Гамилькар, будто не понимая.
Графиня вопросительно взглянула на шкипера – или тот передумал делать из Сашка национального Александра Пушкина? Или что?
– Вы передумали?
– Пусть хорошо попросит, – сказал Гамилькар.
Он не передумал, он хотел испытать Сашка. Сашко никогда ничего у него не просил.
– Попроси хорошенько! – строго крикнула графиня. Сашко молчал. Он не знал, как просить.
Графиня строго погрозила Сашку пальцем и ушла в каюту.
Сашко терпеливо ждал, пока они закончат в каюте свою работу. Он не хотел верить, что его опять обманут и бросят. Все-таки эти добрые люди никогда не обзывали его «байстрюком», даже не влепили ни одного подзатыльника.
«Лиульта Люси» начала мерно раскачиваться на якоре от их работы. Березовое полено перекатывалось по каюте. Графине было немного странно, но сладко предаваться любви со шкипером на корабле имени его невесты. Быстро темнело. На небо взошла Луна, на палубу вышел красноглазый Черчилль, скребя острыми когтями. Под красным взглядом купидона Гамилькар проявлял фотопластинки, когда увлекался фотографией. Команда отправилась в трюм играть в «трик-трак» и пить виски, разбавляя его крепким цейлонским чаем. Виски пахло махновским самогоном, цейлонский чай – сеном, навозом и eboun-травой. От запаха самогона Сашку, как всегда, захотелось блевать, по он решил во что бы то ни стало пробраться на «Лиульту Люси». Пусть негры, пусть блевотина, пусть купидоны загрызут, но в Крыму он не останется. С гор уже постреливали. Черчилль облетел Луну, сел на трубу и справил естественную нужду в машинное отделение. Луна, усыпанная электрумом, стояла над полуостровом в полоборота и смотрела, как по Крыму, давя телеги и трупы лошадей и людей, расползаются трофейные гробницы красных танков, захваченных у англичан. Луна видела, как белые дивизии смешались, побросали обозы и со всех сторон полуострова толпами бегут по степям к Севастополю на корабли, а свежие красные авангарды, переправившись через Сиваш по трупам своих погибших товарищей и обгоняя толпы белых, пробиваясь сквозь них, рвутся первыми войти в сказочно богатый город, где лето круглый год, где их ждут слава, женщины, награды и скоротечные военные грабежи. Но грабить Севастополь они придут только завтра.
Вскоре на палубе появилась раскрасневшаяся графиня. Она хотела проветриться и отдышаться после доброй шкиперской палки. Черчилль слетел с трубы, облетел графиню, обнюхал и сел ей прямо па голову, вцепившись в волосы. Это было верхом признания со стороны старого купидона.
– Хороший, хороший, – сказала графиня, осторожно поправляя прическу.
– Tiтонько, вiзьмiть мене в Ефiопiю! – опять крикнул Сашко.
– Ты еще здесь? Какая-такая Эфиопия? Мы завтра уплываем во Францию.
– То вiзмiть мене у Францiю!
– Плачет? – спросил Гамилькар из каюты.
– Нет, – ответила графиня.
– Пусть заплачет, – потребовал шкипер.
– Он не заплачет, – сказала графиня. – Он уходит.
– Молодец! – восхитился шкипер. – Верните его.
– Эй! – закричала графиня. – Дуй до горы! Но только быстро, чтоб он не передумал!
Графиня с купидоном па голове ушла в каюту, а хлопчик рванул вверх по трапу.
Утреннюю погрузку тылов Добровольческой армии на корабли Тройственного союза Гамилькар с графиней Кустодиевой не хотели смотреть. Они зевали и валялись на шкиперской койке. Им не хотелось смотреть на этот несчастливый исход, смотреть было не на что. Но Сашко сидел на палубе, тихонько подбирал на аккордеоне музычку к где-то услышанному стишку:
В небе над Севастополем, с недоумением разглядывая эту человеческую миграцию, делала прощальные круги перед перелетом в зимнюю Африку последняя запоздавшая пара то ли офирских, то ли украинских аистов. Они плохо подготовились к перелету и были похожи на тощих одичавших ангелов.
«Интересно, где их родина – в Африке или здесь?» – задумался хлопчик, совсем как Гамилькар когда-то.
«Где выводят птенцов, там и родина», – правильно решил Сашко.
ГЛАВА 19. Граффити на стене белого дома (в Москве)
ГЛАВА 20
Н. С. Шкфорцонф посвятил Семэну и Мыколе несколько строк в своей монографии:
«Из всех людей, вовлеченных в процесс репликации пространства – времени после 2 июля 1904 года, Мыкола Бандуренко и Семэн Шафаревич были самыми невинными и несчастными созданиями – их швыряло из одной реальности в другую, пятую, двадцать пятую – но всегда почему-то вместе. Я встречал их карабинерами в Италии, филерами в Севастополе, алкоголиками в Гуляй-Граде, музыкальными фабрикантами в Южно-Российске, стражниками в Офире. Это были самые безобидные зверьки па свете – поверьте уж старому зоологу».
В годы военного коммунизма чекист Деревяга, заклопотаный бесконечными обысками, арестами и расстрелами (а тут еще это «Дело»!), вызвал под конвоем неразлучных, по пришибленных и постаревших Семэна з Мыколой и пытался выяснить:
1. Правда ли, что за два месяца до первой русской революции царская полиция провела лесоповальный обыск на южно-российской фабрике музыкальных инструментов – то есть, в прямом смысле валила складированный рояльный лес, безуспешно разыскивая какую-то подпольную типографию с листовками неприличного содержания?
2. Правда ли, что ознакомившись с ордером на обыск, музыкальные фабриканты бросили в лицо сатрапам: Бандуренко – «Гэть!», а Шафаревич – «Кыш!»; и за это были опечатаны, обанкрочены и пущены с молотка?
3 Правда ли, что 2 июля 1904 года музыкальные фабриканты заказали в Палермо механический рояль с революционным репертуаром («Марсельеза», «Интернационал», «Вихри враждебные») с целью наладить подпольное производство подобных роялей в России?
4. Правда ли, что борец Сашко Гайдамака механические внутренности рояля пропил, а Бандуренку с Шафаревичем, потребовавших возмещения убытков, вместе с пустым роялем выбросил па улицу?
5. Отвечать, вашу мать! (Кулаком по столу.) Где сейчас находятся Гайдамака, рояль и подпольная типография?
Протокол этого допроса имеется в «Деле». Об ответах перепуганных насмерть Семэна з Мыколою можно догадаться: ну? а? га? шо? о! во! не, ага и т. и. Под конец допроса, смекнув, что их, как пострадавших от царских сатрапов, пока не собираются отправлять в штаб Духонина, музыкальные фабриканты предложили губчека свои услуги: пусть ЧК выдаст им золотые рубли и отправит их в Палермо в служебную загранкомандировку для приобретения показательного механического революционного рояля, а уж его производство они наладят в Южно-Российске в плановом количестве. Из этой попытки невезучих Бандуренки и Шафаревича прихватить золотой запас, удрать в Италию и запросить там политического убежища ничего не вышло – чекист Деревяга страшно закричал:
– Гэть! Кыш!
И компаньоны удрали, как зайцы.
Арестованы они были только в начале индустриализации следователем Гробштейпом (или Гробшильдом – в «Деле» неразборчиво). Бандуренку он посадил за участие в украинско-сионистском музыкальном заговоре, а Шафаревича – наоборот, в сионистско-украинском. Приплел им и Бронштейна, и Троцкого, и всякую чепуху, – такие уж были нравы в той реальности, время было такое. Посадил их Гробшильд-Гробштейн в разные камеры, по они начали перестукиваться. Тогда он рассадил их в разные концы коридора, чтоб друг без друга жить не смогли. Так все и вышло, по Гробшильду. А чекист Деревяга в их смерти не виноват, он и сам пострадал по тому же «Делу» – как, впрочем, и следователь Гробштейн и многие-многие другие с неразборчивыми фамилиями и почерками.
– Для нас уже решительно непонятно, что в этих стихах могло показаться предосудительным нашему литературному прадедушке, – продолжал Ходасевич. – Его стыдливость представляется нам абсурдной. Мы, следовательно, считаем, что пределы стыдливости должны быть сужены, а пределы дозволенного бесстыдства расширены. До каких же, однако, пор?
А девушке в семнадцать лет
какая шапка не пристанет!
Рядиться никогда не лень!
Людмила шапкой завертела;
на брови, прямо, набекрень,
и задом наперед надела.
Ответ на этот вопрос был дан на следующий день: нравы среди благородных девиц были еще те, какая-то подлая сучка донесла па Ходасевича и на подруг, Ходасевич был с грохотом изгнан, а смольные гувернантки в синих чулках произвели в тумбочках унизительный обыск без ордера и понятых. У Элки эти синие чулки нашли всего лишь ленинское «Что делать?» и, слава Богу, не догадались заглянуть под матрас, где прятались злополучный маркиз и фотографические открытки с банановыми гусарами. Разохоченные гувернантки продолжили повальный обыск, и добрая графиня крепко отомстила доносчице – она успела подсунуть той под подушку непотребного «Луку Мудищева», и когда старшая гувернантка прочитала: «На передок все бабы слабы, скажу, соврать вам не боясь, но уж такой блудливой бабы никто не видел отродясь!», то издала оральный горловой звук и упала в глубокий обморок.
Графиня Кустодиева, хоть и была похожа на купеческую дочь (что не преминул использовать в своем триптихе ее троюродный брат-художник; обнажалась ли Элка перед братом для третьей части «В парной» – неизвестно, вряд ли), не имела отношения к купеческому сословию и была не капитанской, а генеральской дочкой, но прадед ее (общий с троюродным братом) происходил из выкупившихся крепостных крестьян, а отец, генерал от инфантерии, выслужился из простых фельдфебелей на русско-турецкой войне; графиней же Элка стала по мужу-графу, по-своему ее любившему и никогда ей не изменявшему даже по причине ее фригидности.
Муж ее, граф, был добросовестным графоманом. По ночам он писал длинные романы а-ля Фенимор Купер, над ним потешались в редакциях и называли «графом», вкладывая в титул совсем другой смысл.
«Смотрите, граф, что вы написали: где это, ага, вот: „Боцман медленно стоял на палубе“.
«А разве можно стоять быстро?» – следовал возмущенный ответ, и редакторы, сдерживая хохот, лезли под столы.
«Граф, примите дельный литературный совет: читайте утром то, что написали ночью. „Пара матросов-оборванцев гурьбой направилась к графине“.
«Ну?» – говорил граф, не понимая.
«Это были конюшни, где держали лошадей».
«Что ж тут такого?» – удивлялся граф. – «Это фраза для дурака-читателя, который не знает, что такое „конюшни“. Или вот: „Ковыляя па одной ноге, вождь индейцев очнулся от мыслей. Кровь ударила ему в лицо, и он побледнел“.
«Не понимаю», – бормотал граф, медленно стоя посреди редакции. Потом он очнулся от мыслей. Кровь ударила ему в лицо, он побледнел и, ковыляя на одной ноге, вышел за дверь и хлопнул ею.
Граф также писал любовные стихи о какой-то Наталии и показывал их Элке, но Элка была уверена, что никакой Наталии в природе не существует, а графу она понадобилась только для рифмы:
Неплохие вроде стихи. Наталия в разных падежах также хорошо рифмовалась с Италией и баталией, ну и с самым сокровенным, что удалось придумать графу: «Наталии – гениталии», но он еще не придумал, куда эту рифму вставить. Об Элкипых альковных отношениях с мужем можно сказать следующее; по сексуальному закону единства противоположностей, о котором толковал в «Что делать?» Н. Ильин, муж графине достался лет на двадцать старше ее, годился ей в дедушки, но выглядел мальчиком – щупленьким прыщавым графинчиком, она его очень любила, боялась и совсем не чувствовала в постели – в первую брачную ночь граф чуть было не утонул в ней, долго барахтался и чудом выплыл. Так оно и продолжалось всю их недолгую постельную жизнь. Подруги подсунули Элке фотографическую книжку Алена Комфорта «Радости любви», где tous les details, toutes les poses sont deсscrits magistratement, sans aucun artifice [27], но и книжка не помогла. В общем, граф как мужчина был какой-то недоделанный, детей у них не было, хотя графине очень-очень хотелось. Ее посетил русский Фрейд – Виктор Хрисанфович Кандинский – и определил у графини синдром Кандинского – особый вид галлюцинаций, когда звучат мнимые голоса, а образы существуют внутри сознания – так называемые псевдогаллюцинации [28]. Сексуальная же энергия графа сублимировалась по Фрейду и по Кандинскому в энергию служения отчизне. Началась война, хорошо умытая жизнь закончилась. В первый же день войны он записался вольнонаемным и запросился па передовую. «C'est un brave homme, mais се n'est pas tout a fait en regie la» [29], – говорили о нем на призывном участке, в полку, на передовой и постукивали пальцем по лбу.
Беззаветно люблю я Наталию.
Грудь и стаи ее, голос и талию,
И все прочее, что ниже талии.
Пусть всегда со мной будет Наталия,
А всех прочих пошлем мы подалее.
На диван сядем вместе с Наталией,
Положу я ей руку на талию,
И так далее, далее, далее…
– Vous vous enroles pour la querre, le comte? Mon dieu, mon dieu! [30] – вяло удивилась графиня.
Граф сумел храбро погибнуть в Восточной Пруссии в Брусиловском прорыве, подняв в атаку из окопной грязи свою роту и бежа с сабелькой, спотыкаясь и падая, на германскую пушку «Берту», и получил две пули одновременно – одну в грудь от врага, другую в спину от своих. Но пушку взял. О геройском подвиге ее мужа графине Кустодиевой сообщил его однополчанин, искалеченный поручик Свежович, единственный оставшийся в живых из роты, передавая ей как жене посмертный Георгиевский крест 1-й степени. Свежович прибыл к графине прямо из госпиталя, на каталке, без обеих ног, дворник внес его на руках па второй этаж. Графиня оставила инвалида у себя, целый год ухаживала за ним, кормила его, выносила его гулять, перестала появляться в высшем свете, потом поручик с тоски запил и отравился.
Так что графине на мужчин не везло. И все же природа брала свое: она часто представляла себя то подпольной революционеркой, которую насилуют в жандармском управлении здоровенные жандармы, то монахиней, участницей средневековых монастырских оргий; но вот появился африканец, и действительность превзошла самые смелые ее фантазии.
Гамилькар смотрел на графиню. Решалась ее судьба. Он окончательно решил забрать графиню с собой – но куда? Он начал разговор вокруг да около – готовить ее к эмиграции, уговаривать графиню согласиться на такой важный шаг, хотя она и так была согласна.
Графиня ничего не понимала: ее уговаривают уехать во Францию, но она согласна, она стремится уехать – а ее еще сильнее уговаривают. Она даже спела своему царскому негру глупенький шлягер:
Гамилькар сердился, не понимал и опять уговаривал. Он описывал графине тяжелую жизнь в эмиграции. Полы будет мыть всему Парижу. Стирать сама себе трусы и бюстгальтеры. И прочие ужасы. По офирским законам Гамилькар должен был уговорить свою женщину, а женщина не должна была показать мужчине, чего она хочет. Когда графиня Кустодиева наконец поняла, что от нее требуется, то она наотрез отказалась отплывать во Францию:
Хочу туда, где бронзовые люди,
Хочу туда, где лето круглый год,
Хочу туда, где ездят на верблюде
И от любви качает пароход.
– Ah! Ne me parlez pas de ce depart! Je ne veux pas en entendre parler! [31]
Гамилькар упал перед ней на колени. Графиня ни в какую не соглашалась. Последовала бурная ночь, офирский обряд был исполнен, графиня дала себя уговорить. Назавтра, был назначен исход.
ГЛАВА 17. Взятка (окончание)
Вот если бы вы потеряли на улице 50 тысяч, а я бы их нашел!
А. Чехов – Л. Суворину
Потом уже Гайдамака понял, как психологически точно Скворцов все обставил.
Вот, значит, как.
Вот вам, командир, говорит Скворцов, большое вам спасибо за это. За это самое.
За уголь.
За три своих посещения он надоел Гайдамаке хуже черной редьки. Ходит, гнусавит, светит очками, гипнотизирует: уголь-шмуголь, доски-краски, летающие бомбардировщики… Даже переходящее Красное Знамя от скуки набок съехало. Не возьми Гайдамака те три сторублевки, этот хрен с бугра ему всю жизнь отравил бы, всю продовольственную пятилетку отдавал бы тот угольный долг, в окно бы лез, в ногах бы валялся. И день Скворцов выбрал правильно – от аванса уже далеко, до зарплаты еще не близко – 29 февраля, день глупый, редкий, несчастливый, придуманный, неестественный, искусственно вставленный в календарь. Психолог!
А этот сексуальный акт лишения невинности сторублевой пачки?… И веером на «Архипелаг ГУЛАГ». Обмахивайся, создавай ветер!
Считаем так: в стандартной банковской пачке – сто купюр. Сто умножаем на сто – получаем десять тысяч. Не хотите ли видеть: десять тысяч рублей за пазухой – это нам, как два пальца об асфальт.
Но все эти вычисления Гайдамака произвел потом, а тогда, 29 февраля, от вида тех длинных рублей он вдруг охрип и позорно заговорил в рифму:
– Тонна угля стоит три рубля, – сказал Гайдамака. – Это ты много даешь, ядрена вошь!
– Это не много, командир, – ответил Скворцов, застегивая свои сто одежек в обратном порядке. – Это очень мало… за хорошее отношение… к человеку. Это чтобы вам… теплее было.
О чужом тепле этот хрен с бугра, значит, тоже заботился… Наконец Гайдамака нашелся с ответом:
– Хорошо. Я оприходую эти деньги за уголь в своей бухгалтерии.
– У Элеоноры Кустодиевны? – с подтекстом ухмыльнулся Скворцов.
– Ты с ней знаком?
– Достойная женщина.
Похвалил. Удостоил. Все, все знают в Гуляе…
Скворцов еще долго пятился, кланялся, извинялся, называл Гайдамаку «командиром», поправлял очки, наконец-то ушел.
А Гайдамака хотел было сдать те шальные три сторублевки в Элкину бухгалтерию – был такой краткосрочный порыв души. Но, во-первых, не хотелось отдавать, и, во-вторых, Элка подозрительно спросит:
«Где взял, Сашко?»
Что ей отвечать?
Где взял, где взял… Уголь налево загнал, а деньги – вот, сдаю в бухгалтерию?
Не поймет Элка. Элка умница: а не дурак ли он?… Никто не поймет: от аванса уже далеко, до зарплаты еще не близко, а он левые деньги сдает в бухгалтерию. С деньгами же у него, как всегда, туго. Мосфильмовские пять тысяч па сберкнижке – не деньги, а неприкосновенный запас для прокурорского «Москвича».
И потом – эти длинные новенькие рубли… Такие тонкие и обоюдоострые, что можно зарезаться. Подлинные произведения типографского искусства, с Московским Кремлем и с добрым Владимиром Ильичом в нежнейшей кофейной гамме. Как их сдашь в бухгалтерию?… Их даже в карман жалко сунуть, чтобы не помять.
Гайдамака уложил три сторублевки между рисовыми страничками «Архипелага ГУЛАГА», отнес домой и поставил «Архипелаг» на полку.
По совести ли он поступил?
(А кто это спрашивает?)
Наивный вопрос. Нет на него ответа. Уставшая совесть спала беспробудным сном, ничего ей такого не снилось, ни о чем она и не спрашивала.
Мог ли кто-нибудь, кроме собственной совести, схватить Гайдамаку за руку?
Ну кто?
ОБХСС?
Ну, и что именно спросил бы у Гайдамаки этот пресловутый Отдел Борьбы с Хищениями Социалистической Совести – то бишь Собственности?
«Куда, командир, девал три тонны угля?» – спросил бы ОБХСС.
«Чё?» – переспросил бы Гайдамака.
«Через плечо, – ответил бы ОБХСС – Казенный уголь где?»
«Стопил в казенной печке по причине холодной зимы», – был бы ответ.
«Все, командир. Свободен. Гуляй. Взятки гладки».
М-да.
ГЛАВА 18. Исход
Чего расселся, идиот,
Глаза – навыкат!…
Россия дальше не идет -
Прошу на выход!
Е. Лукин
В последние вечера перед отплытием счастливая графиня Кустодиева, ни с кем не раскланиваясь, гордо прогуливалась по Приморскому бульвару под китайским зонтиком с разноцветными драконами, под руку с африканцем и всем своим видом в пику бывшему бомонду показывала, как il est bon d’avoir un ami comme le prince [32], но бывшему бомонду уже не было до графини никакого дела, потому что вci тiкали, хотя прекрасно понимали, що вiд себе нiхто не втече.
Сашко с морячкой Люськой во время этих прогулок тоже времени зря не теряли и проводили его все на том же диване. Сашко вполне вошел во вкус этого нового, удивительного и очень приятного дела. Он рос не по дням, а по часам. Все у него росло. Люська измеряла его швейным метром, целовала и ахала.
Но вот настал, последний день их пребывания в России. Гамилькар взял ручную пилу, вышел во двор, подошел к разваленной поленнице Люськиных дров и отпилил березовое полено. Потом он выдернул из поленницы засохшую новогоднюю елку. Понюхал ее, повертел и зачем-то унес вместе с поленом в дом. Потом выкурил трубку, расстелил на столе чистую простыню и стал укладывать на нее графинины вещи – зонтик, два старых платья, ридикюль, муфту, потертую довоенную шубу из серебристой белки, тульский самовар и всякие мелкие женские принадлежности. С приданым у графини Кустодиевой было не густо.
Люська заплакала, заголосила и, к удивлению графини, принялась неистово гладить и целовать Сашка. Сашко краснел, отстранялся и не знал, куда удрать от нее.
– Та не лапайте ж мене, тiтонько! – наконец грубо сказал Сашко, вырвался и убежал во двор.
– Votre intimite vec се jeune homme… [33] – сказала графипя Кустодиева, но вспомнила, что морячка не понимает по-французски.
Но Люська все хорошо поняла.
– Как будет по-французски «старая дура»? – с вызовом спросила она.
– Bas bleu [34], – подумав, ответила графиня.
– Вот это ты и есть!
– От такой слышу!
Дамы не успели разругаться, потому что Гамилькар уже завязал все графинино хозяйство в простыню, закинул узел с самоваром на спину Сашку, себе на плечи взвалил бахчисарайскую водонапорную колонку, графиня взяла прошлогоднюю елку и березовое полено, расцеловались с плачущей Люськой и отправились в самый дальний конец акватории, где их ожидала умытая и готовая к отплытию «Лиульта Люси». Сашко тащился позади с узлом и аккордеоном. Графине жалко было царского дивана, который оставили Люське на память. Два матроса спустили трап и, чертыхаясь не по-русски: «Diable, diable…», втащили на корабль водонапорную колонку. Графиня Кустодиева приподняла подол платья и, поддерживаемая под локоток африканцем, взошла с елкой и поленом па корабль. Гамилькар вернулся, сделал знак Сашку остаться на берегу, забрал узел и аккордеон, вернулся па корабль и повел графиню в каюту. Графиня шла уверенно, как к себе домой или на привычную работу. Сашко не ожидал от шкипера такого подвоха, хотя от взрослых можно всего ожидать. Его оставляют? бросают?! Еще и отцовский аккордеон забрал!
– Дядьку! – заорал Сашко.
– Ma insomma cosa vuoi? [35] – спросила графиня по-итальянски.
– Вiзьмiть мене з собою! – Сашко не знал итальянский, но догадался по интонации.
– Куда тебя взять?
– До раю, – неуверенно назвал Сашко конечный пункт па-значения.
– Что он там говорит? – спросил Гамилькар, будто не понимая.
Графиня вопросительно взглянула на шкипера – или тот передумал делать из Сашка национального Александра Пушкина? Или что?
– Вы передумали?
– Пусть хорошо попросит, – сказал Гамилькар.
Он не передумал, он хотел испытать Сашка. Сашко никогда ничего у него не просил.
– Попроси хорошенько! – строго крикнула графиня. Сашко молчал. Он не знал, как просить.
Графиня строго погрозила Сашку пальцем и ушла в каюту.
Сашко терпеливо ждал, пока они закончат в каюте свою работу. Он не хотел верить, что его опять обманут и бросят. Все-таки эти добрые люди никогда не обзывали его «байстрюком», даже не влепили ни одного подзатыльника.
«Лиульта Люси» начала мерно раскачиваться на якоре от их работы. Березовое полено перекатывалось по каюте. Графине было немного странно, но сладко предаваться любви со шкипером на корабле имени его невесты. Быстро темнело. На небо взошла Луна, на палубу вышел красноглазый Черчилль, скребя острыми когтями. Под красным взглядом купидона Гамилькар проявлял фотопластинки, когда увлекался фотографией. Команда отправилась в трюм играть в «трик-трак» и пить виски, разбавляя его крепким цейлонским чаем. Виски пахло махновским самогоном, цейлонский чай – сеном, навозом и eboun-травой. От запаха самогона Сашку, как всегда, захотелось блевать, по он решил во что бы то ни стало пробраться на «Лиульту Люси». Пусть негры, пусть блевотина, пусть купидоны загрызут, но в Крыму он не останется. С гор уже постреливали. Черчилль облетел Луну, сел на трубу и справил естественную нужду в машинное отделение. Луна, усыпанная электрумом, стояла над полуостровом в полоборота и смотрела, как по Крыму, давя телеги и трупы лошадей и людей, расползаются трофейные гробницы красных танков, захваченных у англичан. Луна видела, как белые дивизии смешались, побросали обозы и со всех сторон полуострова толпами бегут по степям к Севастополю на корабли, а свежие красные авангарды, переправившись через Сиваш по трупам своих погибших товарищей и обгоняя толпы белых, пробиваясь сквозь них, рвутся первыми войти в сказочно богатый город, где лето круглый год, где их ждут слава, женщины, награды и скоротечные военные грабежи. Но грабить Севастополь они придут только завтра.
Вскоре на палубе появилась раскрасневшаяся графиня. Она хотела проветриться и отдышаться после доброй шкиперской палки. Черчилль слетел с трубы, облетел графиню, обнюхал и сел ей прямо па голову, вцепившись в волосы. Это было верхом признания со стороны старого купидона.
– Хороший, хороший, – сказала графиня, осторожно поправляя прическу.
– Tiтонько, вiзьмiть мене в Ефiопiю! – опять крикнул Сашко.
– Ты еще здесь? Какая-такая Эфиопия? Мы завтра уплываем во Францию.
– То вiзмiть мене у Францiю!
– Плачет? – спросил Гамилькар из каюты.
– Нет, – ответила графиня.
– Пусть заплачет, – потребовал шкипер.
– Он не заплачет, – сказала графиня. – Он уходит.
– Молодец! – восхитился шкипер. – Верните его.
– Эй! – закричала графиня. – Дуй до горы! Но только быстро, чтоб он не передумал!
Графиня с купидоном па голове ушла в каюту, а хлопчик рванул вверх по трапу.
Утреннюю погрузку тылов Добровольческой армии на корабли Тройственного союза Гамилькар с графиней Кустодиевой не хотели смотреть. Они зевали и валялись на шкиперской койке. Им не хотелось смотреть на этот несчастливый исход, смотреть было не на что. Но Сашко сидел на палубе, тихонько подбирал на аккордеоне музычку к где-то услышанному стишку:
Он смотрел, как белое войско бесстройно и равнодушно поднималось на корабли. Женщин в морду никто не бил, как о том впоследствии вспоминали советские мемуаристы, хотя беженцы, конечно, напирали, но их вежливо отсылали в сторону. Кто-то из штатских тихо плакал, кто-то молча застрелился, – всё бывает, но все было относительно тихо, спокойно, благопристойно; кому посчастливилось удрать день, два, месяц назад, того здесь уже не было. Настоящая паника началась только к вечеру, когда у причалов еще оставались случайные корабли, а у остающихся людей уже не осталось никаких надежд; но этого Сашко уже не видел.
Ах, тише, тише, ради Бога!
Свалиться можно под откос.
Здесь неисправная дорога,
Костей своих не соберешь.
В небе над Севастополем, с недоумением разглядывая эту человеческую миграцию, делала прощальные круги перед перелетом в зимнюю Африку последняя запоздавшая пара то ли офирских, то ли украинских аистов. Они плохо подготовились к перелету и были похожи на тощих одичавших ангелов.
«Интересно, где их родина – в Африке или здесь?» – задумался хлопчик, совсем как Гамилькар когда-то.
«Где выводят птенцов, там и родина», – правильно решил Сашко.
ГЛАВА 19. Граффити на стене белого дома (в Москве)
ГЛАВА 19. Граффити на стене белого дома (в Москве)
Хотел бы я знать, кто и сколько заплатил этому, из Назарета.
Каиафа
Сашко Гайдамака
УТРЕННЕЕ ВАУЧЕРНОЕ
Я согласился на раздел страны,
продался я за ваучер бумажный -
и вот латаю старые штаны,
а кто– то строит дом пятиэтажный.
Зачем на танки с камушком в руках
поперся я, поверя в жизнь иную!
Был в дураках – остался в дураках.
Не привыкать. Стерплю. Перезимую.
Но что мне делать в случае таком,
когда в окрестной рощице зеленой
березка– полоняночка тайком
кивнет приватизированной кроной?
Я перед ней, дыханье затая,
стою как пень и м-медленно въезжаю:
была ничья и, стало быть, моя;
теперь – его и, стало быть, чужая.
А он возводит львиное крыльцо,
он голубые зафугачил ели.
И уж не бросишь ваучер в лицо -
грешно сказать, не пропили – проели.
Продам пальто (еще не холода),
В конце концов, не все ему смеяться!
Ох, посмотрю я на него, когда
наступит год 2017![36]
ГЛАВА 20
И тут я только понял,
Что мой товарищ помер.
Ага.
Окопная песенка
НЕСКОЛЬКО АВТОРСКИХ СЛОВ О МЫКОЛЕ БАНДУРЕНКО И СЕМЭНЕ ШАФАРЕВИЧЕ
Н. С. Шкфорцонф посвятил Семэну и Мыколе несколько строк в своей монографии:
«Из всех людей, вовлеченных в процесс репликации пространства – времени после 2 июля 1904 года, Мыкола Бандуренко и Семэн Шафаревич были самыми невинными и несчастными созданиями – их швыряло из одной реальности в другую, пятую, двадцать пятую – но всегда почему-то вместе. Я встречал их карабинерами в Италии, филерами в Севастополе, алкоголиками в Гуляй-Граде, музыкальными фабрикантами в Южно-Российске, стражниками в Офире. Это были самые безобидные зверьки па свете – поверьте уж старому зоологу».
В годы военного коммунизма чекист Деревяга, заклопотаный бесконечными обысками, арестами и расстрелами (а тут еще это «Дело»!), вызвал под конвоем неразлучных, по пришибленных и постаревших Семэна з Мыколой и пытался выяснить:
1. Правда ли, что за два месяца до первой русской революции царская полиция провела лесоповальный обыск на южно-российской фабрике музыкальных инструментов – то есть, в прямом смысле валила складированный рояльный лес, безуспешно разыскивая какую-то подпольную типографию с листовками неприличного содержания?
2. Правда ли, что ознакомившись с ордером на обыск, музыкальные фабриканты бросили в лицо сатрапам: Бандуренко – «Гэть!», а Шафаревич – «Кыш!»; и за это были опечатаны, обанкрочены и пущены с молотка?
3 Правда ли, что 2 июля 1904 года музыкальные фабриканты заказали в Палермо механический рояль с революционным репертуаром («Марсельеза», «Интернационал», «Вихри враждебные») с целью наладить подпольное производство подобных роялей в России?
4. Правда ли, что борец Сашко Гайдамака механические внутренности рояля пропил, а Бандуренку с Шафаревичем, потребовавших возмещения убытков, вместе с пустым роялем выбросил па улицу?
5. Отвечать, вашу мать! (Кулаком по столу.) Где сейчас находятся Гайдамака, рояль и подпольная типография?
Протокол этого допроса имеется в «Деле». Об ответах перепуганных насмерть Семэна з Мыколою можно догадаться: ну? а? га? шо? о! во! не, ага и т. и. Под конец допроса, смекнув, что их, как пострадавших от царских сатрапов, пока не собираются отправлять в штаб Духонина, музыкальные фабриканты предложили губчека свои услуги: пусть ЧК выдаст им золотые рубли и отправит их в Палермо в служебную загранкомандировку для приобретения показательного механического революционного рояля, а уж его производство они наладят в Южно-Российске в плановом количестве. Из этой попытки невезучих Бандуренки и Шафаревича прихватить золотой запас, удрать в Италию и запросить там политического убежища ничего не вышло – чекист Деревяга страшно закричал:
– Гэть! Кыш!
И компаньоны удрали, как зайцы.
Арестованы они были только в начале индустриализации следователем Гробштейпом (или Гробшильдом – в «Деле» неразборчиво). Бандуренку он посадил за участие в украинско-сионистском музыкальном заговоре, а Шафаревича – наоборот, в сионистско-украинском. Приплел им и Бронштейна, и Троцкого, и всякую чепуху, – такие уж были нравы в той реальности, время было такое. Посадил их Гробшильд-Гробштейн в разные камеры, по они начали перестукиваться. Тогда он рассадил их в разные концы коридора, чтоб друг без друга жить не смогли. Так все и вышло, по Гробшильду. А чекист Деревяга в их смерти не виноват, он и сам пострадал по тому же «Делу» – как, впрочем, и следователь Гробштейн и многие-многие другие с неразборчивыми фамилиями и почерками.