Бехер уже тогда предвидел то, что сегодня стало у нас живой явью. Он уже тогда боролся за гуманистическую Германию, входящую в состав социалистического содружества народов и наций, следовательно, являющейся частью того мира, который мы, сталинградские офицеры, тогда и представить себе не могли. Вот почему при нашей первой встрече с Бехером я не в состоянии был понять многого, и очень существенного, в своем собеседнике. Но я чувствовал в его словах могучую силу убежденности. Только позднее я понял, что означает международная солидарность пролетариата и почему Бехер еще во время войны с такой уверенностью говорил о новом обществе, в котором обеспечено мирное будущее и нашего народа» 'Его отношению к людям и к миру, его особому дару анализировать и постигать суть политических и военных событий я и обязан теми критериями истины, которые позднее сыграли решающую роль на моем жизненном пути.
   Профессор Арнольд
   Маленький кряжистый человек вышел из-за стола и, соблюдая правила вежливости, предложил сесть. В комнате был полумрак, единственное окно заслоняли непроницаемые для света густые кроны старых деревьев.
   Мне было не по себе. Неприятное ощущение усилилось от неуютно и скудно обставленной комнаты. Положив локти па письменный стол и чиркая огрызком карандаша по бумаге, профессор Арнольд приступил к беседе. Конечно, он располагал обо мне довольно точными сведениями. Никаких предварительных вопросов он не задал. Мы разговаривали так, словно возобновили давно начатую беседу.
   – Хорошо, что вы познакомились с Бехером, – заметил он. – Мы с ним сотрудничаем давно. Вы здесь у нас встретитесь с земляками. В Баварии было немало революционеров. Кажется, Бехер говорил, что вы из Швабии. Вы когда-нибудь слышали о Гернле? Ведь вы раньше занимались сельским хозяйством?
   Мне пришлось признаться, что я не имею понятия, кто такой Гернле. Потом зашел разговор о Мюнхене: красивый город, множество произведений искусства, оживленная культурная жизнь. В Германии немало таких городов. Он ведь в одной из своих лекций подробно рассказывал о судьбе этих городов, о том, как они разрушены. И в этом случае немецкие офицеры хранили молчание. Почему они держатся так замкнуто, так скупы на слова? Что я думаю по этому поводу?
   Я откровенно сказал ему, что он слишком просто смотрит на вещи. Кто он такой, нам не известно. Для нас он, так сказать, чистый лист бумаги. Заметно, что он побывал во многих странах. Он хорошо знаком с немецкой литературой и прекрасно знает историю первой мировой войны. Об этом мы говорили в товарищеском кругу. Однако – об этом мы тоже говорили между собой – ведь он, несомненно, коммунист, а с коммунистами никто из нас не склонен пускаться в подробные объяснения.
   Он помолчал. Затем сказал:
   – Я, видите ли, не считаю немецких офицеров ни плохо осведомленными, ни малообразованными людьми. Но я думаю, что многие из них не хотят свести концы с концами.
   Я недоуменно пожал плечами. Тогда он заговорил по существу, без обиняков. По-видимому, он внимательно изучил наши личные дела, познакомился с данными о наших гражданских профессиях. И он снова подчеркнул, что офицеры, конечно, были хорошо информированы обо всем происходящем. Его крайне возмутило то, что на его последнем докладе они держались так враждебно и замкнуто. Атмосфера была накаленная… Он чувствовал, что между ним и нами – стена. Он говорил намеренно резко, чтобы сломить нашу сдержанность. А нужно ли деликатничать с этими офицерами генерального штаба? Уж они-то деликатностью не отличались в обращении с русскими: и с солдатами и с гражданским населением.
   Я молчал. Конечно, нас с ним разделяла стена, и эту стену намеренно создали мы. Конечно, мы были оскорблены тем, что он так открыто и агрессивно возлагал на нас вину за совершенные немцами действия, над которыми, впрочем, кое-кто из нас уже задумывался, и мы обсуждали эти действия в тесном кругу; ведь такие факты, как преследования евреев, зверства, совершенные над гражданским населением в оккупированных странах, несовместимы с честью солдата, с традицией – это просто исключено.
   Мы выслушали его доклад в ледяном молчании; затем все как один шумно, нарочно стуча сапогами, спустились по главной лестнице на первый этаж; этим мы выражали протест против того, как этот советский профессор осветил факты, явно полагая, что и мы несем за них личную ответственность.
   И вот теперь снова та же проблема: возвращение офицеров на действительную военную службу. Да, верно: мы возвращались не в какую-то неизвестную армию, а именно в вермахт; мы отдали в распоряжение Гитлера свои военные знания и опыт, а сделали мы это тогда, когда каждому должно было уже быть ясно, куда ведет политический курс Гитлера.
   Почему? Как же теперь, за несколько минут, распутать этот клубок причин? Мы вернулись в армию, потому что в конце концов нужно было обеспечить средства к существованию наших семей; многие придерживались и такого мнения, что кто-нибудь должен быть на своем посту, чтобы и в этой новой армии оберегать традиции; нельзя же было все передать в распоряжение Гитлера, штурмовиков и банды эсэсовцев… Что же, собственно, нам было тогда известно и о чем мы узнали лишь позднее? Что именно мы хотели знать и чего старались не замечать? Как я вообще понимал в прошлом «политический курс Гитлера», эту формулу «покончим с унижением Германии, долой позор Версаля»? А как я объяснял массовые преследования евреев? Как «крайности», последствия которых надо бы сгладить, но это, мол, «борьба против коммуны»… И вот теперь я был на положении военнопленного, лицом к лицу с «человеком из коммуны». Этот коммунист поставил вопрос о нашем мышлении в двух планах; поясняя свою мысль, он подчеркнул: в 1934-1935 годах большинство офицеров добровольно вернулись на действительную военную службу. По существу, его слова не отличались от предостережения, сделанного мне отцом: возвращаясь на действительную военную службу, я оказываюсь в одной компании с эсэсовцами.
   Профессор Арнольд прервал наступившее молчание. Всем нам хорошо известны, сказал он, достижения немецкого народа, и мы знаем, что немцы могли бы еще многого достигнуть. Немецкую культуру, великих немецких классиков высоко ценят ею соотечественники. Понимаю ли я, Штейдле, как были советские люди потрясены действиями германского вермахта? Неужели я не понимаю, что зверства эсэсовцев, концлагеря, бесчеловечные приказы и гнусное мародерство, бессмысленные поджоги целых селений, уничтожение женщин и детей, – что эти злодеяния находятся в вопиющем противоречии со всем тем, о чем и теперь, даже во время войны, советские люди говорят с уважением – о великих культурных достижениях немцев, обогативших культуру всего человечества. Такова была в прошлом Германия Гете и Шиллера, Эйнштейна и Планка, Гегеля, Маркса и Энгельса. Профессор Арнольд затронул еще один вопрос: ему приходилось беседовать с некоторыми военнопленными, вменявшими себе в заслугу, что они верующие люди. Какая же это, однако, своеобразная религия, которая мирится с тем, что человек, якобы придерживающийся учения о любви к ближнему, поступает как жестокий наемник: вторгается в чужую страну и убивает людей?
   Профессор Арнольд сказал, что удивлен тем, как плохо знают великие революционные традиции германской истории даже офицеры генерального штаба; они имеют весьма поверхностное представление даже о революционных событиях 1918-1919 годов, очевидцами которых они ведь были. А когда идет речь о крестьянских войнах 1525 года или об освободительном движении 1812-1813 годов, о революции 1848 года, в которой принимали активное участие Маркс и Энгельс, либо о революциях XX века, у офицеров всегда одна и та же реакция: огульное осуждение. При этом они, осуждая, оставляют без внимания аналогичные события в мировой истории, игнорируют достоверные материалы, первоисточники, не учитывают позднейшее историческое развитие. Его просто поражает, сказал профессор Арнольд, ужасающее невежество во всем, что касается фактических данных; каждый раз точное знание подменяется повторением штампов.
   Я был озадачен этой характеристикой германских офицеров. Мы знали германскую историю, но мы никогда серьезно не изучали событий, которые профессор Арнольд называл кульминационными пунктами, поворотными моментами германской истории. На наш взгляд, «управиться» со всем этим было просто; разве что запомнить хронологическую дату, и этого достаточно. Предпосылками и последствиями событий мы никогда не интересовались. А сейчас профессор Арнольд осветил именно эти последствия событий с полным знанием дела, обстоятельно и подробно. Каждый поворотный момент в истории Германии всегда использовался против интересов народа. В 1812-1813 годах, в 1848 году народ самоотверженно боролся за независимость и единство Германии, но его обманули, его стремления не были осуществлены. Более того, каждый раз торжество государственного разума – ведь такова привычная терминология офицеров – приводило к расширению власти государства, к завоевательной политике, к новым войнам…
   На меня обрушились новые факты, я столкнулся с новым способом мышления, с совершенно новыми критериями в оценке исторического развития, невозможно было все это сразу усвоить. Однако наибольшее впечатление произвели на меня его слова о власти правящих групп, о безграничном злоупотреблении властью, эти соображения побудили меня познакомиться с теми содержательными книгами в лагерной библиотеке, которыми я раньше намеренно пренебрегал; я стал искать новых встреч с профессором Арнольдом.
   Ведь преступление, совершенное Гитлером над 6-й армией, заключалось именно в том, что он бессовестно злоупотребил властью; он требовал от сотен тысяч людей слепого повиновения, требовал, чтобы они жертвовали жизнью; однако он сам не проявлял ни верности, ни чувства ответственности, цинично пренебрегая своим долгом, который я считал естественным, исходя из своего представления о воинской чести. Во время бегства, у переправы через Дон, на краю гибели, на позициях у Дмитриевки и Новоалексеевки, в Бекетовке, в Красногорске и теперь в Суздале я снова и снова ломал себе голову над вопросом: как дошло дело до Сталинграда? Нельзя ли, исходя из соображений, высказанных профессором Арнольдом, дать новый, более правильный ответ на мучившие меня вопросы? Вправе ли я пренебречь его доводами только потому, что пошатнутся основы моего собственного мировоззрения, привычных взглядов на историческое развитие? Не следует ли, наоборот, отнестись к его словам серьезно, продумать его доводы, раз они открывают новые перспективы и могут помочь преодолеть последствия нынешних позорных событий? Передо мной открылась возможность начать все сначала и, как я позднее понял в Национальном комитете «Свободная Германия», объединить традиции истинно национальною образа мыслей и действий с новым пониманием и новыми путями исторического развития.
   К новым берегам
   Моя первая беседа с профессором Арнольдом кончилась, когда стемнело. На самом же деле этот разговор так никогда и не кончился; осталось еще множество нерешенных вопросов. В памяти воскресало все пережитое во время обеих мировых войн, вспоминались разговоры с отцом и старинным другом нашей семьи, военным судьей Краусом, о «военной целесообразности"; на нее-то и ссылались правящие круги еще в первую мировую войну, чтобы прикрыть различные нарушения международного права.
   Когда я после встречи с профессором Арнольдом шел через кремль к себе, я впервые за много времени снова был в хорошем настроении. Пережитое мною сейчас отнюдь не было пустой болтовней, помогающей убить время. Этот советский ученый вел со мной разговор, который будил мысли, принес какое-то облегчение и сулил помощь в дальнейшем. Как давно никто не проявлял ко мне такого внимания, не говорил со мной горячо, и притом терпеливо, вдумчиво прислушиваясь и приглядываясь ко мне. Он относился серьезно и к моим сомнениям, и к моим замечаниям, и к переживаемым мною душевным конфликтам, даже к моим взглядам, которые были ошибочными, по мнению моего собеседника.
   Мои соседи по комнате, не вникая в то, что я рассказывал, прерывали меня, мешали довести до конца мысли, которые я пытался перед ними развить. Они подвергли уничтожающей критике этого «таинственного» профессора. Вечерние часы перед сном были испорчены оскорбительными и злобными выпадами или ледяным молчанием моих соседей.
   Позднее, во время одной из бесед с профессором Арнольдом, я постарался доказать ему на многих мелких примерах, что христианская оппозиция против Гитлера действительно существует; ее трудно заметить непосвященному, но она активно действует против нацистов. Профессору Арнольду было известно, какой многообразный характер имеет внутригерманское движение Сопротивления против фашизма; он подчеркнул, что борьба потребовала жертв от всех борцов Сопротивления, христиан, коммунистов, социал-демократов и либералов. Судя по заданным им вопросам, его интересовали еще неизвестные подробности и взаимосвязи, какая сторона политики Гитлера вызвала оппозицию в христианских кругах: политика в отношении церкви или бесчеловечный режим в концентрационных лагерях, преследования евреев, завоевательная война? Какова официальная позиция церкви, католической и лютеранской? Как ко всему этому относятся простые люди? Из ответов, которые я тогда мог ему дать, он, конечно, не получил точной информации. Они помогли мне больше, чем ему, побудили меня самого к размышлениям, заставляли продумать свое отношение к нацизму как христианина.
   Я заметил, что в рассуждениях профессора Арнольда часто повторялись некоторые обороты; при этом между ними явно существовала внутренняя связь: «простые люди», «единый фронт», «гуманистический». Особенно такие понятия, как «гуманистический» и «гуманизм», приобрели в его речи иной и более широкий смысл, чем это было для меня привычно. В свое время нас в гимназии учили, что гуманизм – определенная эпоха в истории духовной культуры, принадлежащая к прошлому; впоследствии его сменили и даже оказались более передовыми другие течения. Когда же Арнольд употреблял эпитет «гуманистический», это всегда означало, что он дает положительную оценку чьим-либо взглядам, достижениям, делам: гуманистический ученый, гуманистический деятель искусства, гуманистические силы немецкого народа, которые должны объединиться для сопротивления фашизму, должны образовать единый фронт…
   «Гуманистическое» было, бесспорно, таким качеством, к которому он, марксист, относился с уважением. Уже при нашем вторжении в Советский Союз мне бросилось в глаза многое такое, что никак нельзя было согласовать с геббельсовской пропагандой о враждебности большевизма к культуре; так, в сельской библиотеке оказались стихи Гейне на немецком языке; в Германии в сельской книжной лавке я не нашел бы книг на иностранных языках. Уже при первом разговоре с профессором Арнольдом я был взволнован тем, с какой теплотой отзывался он о достижениях немецкого народа в области науки и искусства. Меня поразило, какие имена он назвал, перечисляя гуманистических писателей: Райнер Мария Рильке, Рикарда Хух, Томас Манн, Лион Фейхтвангер, Оскар Мария Граф, все эти авторы вовсе не были коммунистами. Такая широта и непредвзятость произвели на меня большое впечатление. Советский ученый, который умел так резко и остро формулировать свою мысль и давать многому столь уничтожающую оценку, мне все больше и больше импонировал достоверностью информации, живостью мысли, логикой умозаключений. Предвзятые, упрямо защищаемые мнения, общие места, не подкрепленные конкретным знанием, глухота и замкнутость по отношению ко всему, что расходится с привычными представлениями, – такие черты я замечал не у профессора Арнольда, а у своих товарищей.
   В ту пору среди нас еще было относительно мало офицеров, проявлявших подлинный интерес к беседам с советскими людьми и немецкими эмигрантами. Только немногие среди нас были готовы уяснить себе новое положение вещей, которое требовало нового истолкования; к этому побуждали известия с фронта, чтение литературы и, прежде всего, откровенное и неприкрашенное освещение проблем в беседах. Лишь у немногих хватило решимости отдать себе отчет в том, по какому ложному пути шел немецкий народ, пути, приведшему его к катастрофе на Волге. Только немногие среди нас перестали убаюкивать себя иллюзиями и высокопарными разглагольствованиями о германской культуре, о «величии германской истории», о «великих германских деятелях в политике и науке», мало кто старался вникнуть в сущность советского общественного строя и изучить русский язык.
   Так были настроены майор Энгельбрехт, сын глазного врача в Эрфурте, два капитана из Австрии и капитан д-р Хадерман, которого травили в офицерской среде. Кто же еще? Как найти с ними контакт?
   Стены Суздальского кремля никоим образом не должны были помешать мне выбраться из идейного тупика; к тому же я теперь узнал, как относится Вильгельм Пик к великим германским традициям к германским писателям и мыслителям, ко всей германской культуре; да и каждому из нас стало ясно, насколько глубже, чем все мы, понимает профессор Арнольд положение Германии. Я пришел к решению, что надо, наконец, откровенно объясниться с профессором Арнольдом. Я хотел покинуть Суздаль. Он обещал найти способ мне помочь. Однажды вечером мы снова с ним встретились возле амбулатории; он сообщил мне о плане совместной поездки: он намерен «отправиться со мной путешествовать», но просил меня никому об этом не говорить. Происходило это в середине нюня.
   На другое утро – сразу же после утренней переклички – явился советский лейтенант и предложил мне собрать вещи.
   – Пожалуйста, следуйте за мной. Вы отправитесь в путешествие, – многозначительно сказал он по-немецки, явно повторяя заученный оборот речи.
   К ужасу моих товарищей, я действительно стал поспешно укладывать те немногие вещи, которыми располагал. Соседи осыпали меня упреками и предостережениями. Ганштейн разговаривал со мной грубо. Другие два соседа по комнате готовы были занять примирительную позицию. Но Ганштейну пришлось сразу дать отпор, его нужно было решительно оборвать. Поэтому я отвечал ему все резче и определенней. Тогда, задыхаясь от ярости, он стал кричать, что я «сумасшедший, подлец», что у меня «идиотские идеи» и русские – при этом он гнусно ругался – меня уничтожат, предварительно выжав и вырвав из меня все, что им нужно. С каждым словом он все ближе подступал ко мне, угрожающе жестикулируя. Разразился скандал. Разрыв между нами был неизбежен с тех пор, как именно он с ненавистью отвергал все, что означало бы малейшее сближение с другой стороной.
   Мое терпение иссякло. Охотнее всего я бы его ударил. Наверху на моем соломенном тюфяке еще лежали кое-какие неупакованные мелочи, которые надо было сунуть в вещевой мешок. Я вскочил наверх, на матрац, думая, что таким образом прекращу спор. Вебер и Шварц и без того поняли, что меня нельзя переубедить. Они заставили Ганштейна уйти из комнаты. На несколько минут стало тихо. Мне надо было торопиться. Вещи-то нетрудно было уложить, но ведь нам многое необходимо было сказать другу. Тяжело дыша, мы все трое пытались воспользоваться краткой паузой, чтобы собраться с мыслями.
   Шварц сделал несколько затяжек, закурив свою махорочную самокрутку. Комната наполнилась клубами дыма. Вебер отвернулся к окну. Сквозь окно видно было, как лучи утреннего солнца, взошедшего над стеной, осветили скудный травяной покров в нашем маленьком внутреннем дворике.
   Вдруг дверь резко распахнулась. Разбушевавшийся, багровый от бешенства Ганштейн, стоя на пороге, снова обрушился па меня, он не стеснялся в выражениях. Были сказаны и такие слова, как «подлость» и «измена». Я что-то заорал ему в ответ, сидя наверху и пригнув голову под низким потолком. В эту минуту я упаковывал вместе со своими носками, лоскутьями плащ-палатки и политическими брошюрами костыль от рельса железной дороги; за несколько недель до этого, перекапывая огород, я нашел это великолепное орудие, пригодное для забивания гвоздей, выравнивания кусков проволоки или листов жести, которые мы вырезали из старых водосточных труб и использовали как материал, когда что-либо мастерили. И я в эту минуту не нашел ничего лучшего, как швырнуть костыль в Ганштейна; все произошло мгновенно, костыль не попал в него, пролетел над плечом Ганштейна, мимо подбородка и вонзился в стену по ту сторону широкого коридора.
   Моя счастливая звезда или случайность? Никто из нас в ту минуту не хотел и не мог над этим задумываться. Все мы сразу опомнились. И вот мы стояли рядом, как школьники после дикой шалости.
   – Привет всем товарищам – всем, конечно, – тысяча благодарности – будьте здоровы – сообщите дежурному.
   Ганштейну я тоже протянул руку.
   Гулким эхом отозвались коридоры и стены, когда я пробежал к выходу.
   Я быстро оглянулся назад. Кто же дорисует картины и силуэты городов над дверьми? Когда и вы последуете за мной? Я оглянулся еще раз: стены, башни, церкви с русскими крестами, высокие стены у трапезной. Здесь, в комнате за деревянным балконом, я встретился с Бехером… Ко мне подошел молодой советский офицер:
   – Пожалуйте, профессор там. Он уже ждет!
   Так я покинул Суздаль.
   Перед воротами кремля стояла машина.
   – Анна, это полковник Штейдле из Мюнхена!
   Я невольно поправил фуражку, чувствуя, что выгляжу убого и жалко рядом с этой женщиной, державшейся с таким достоинством и даже величаво.
   – Потом, разумеется, ты узнаешь его ближе.
   – Итак, поехали! Теперь осуществятся многие ваши желания. Полковник Штейдле увидит Москву!
   Рядом с водителем сидела Анна Паукер{79}, мы вдвоем поместились сзади. Первые два часа лишь изредка нарушал молчание чей-нибудь вопрос. Мы, все четверо, были погружены в свои мысли, искали ответа на вопросы, которые сами себе задавали.
   Наш водитель, русский старший лейтенант или капитан, бесспорно, знал, что позади него сидит германский офицер, наверное штаб-офицер, военнопленный из Суздаля, немец, которому его соотечественники протянули руку. Перед ним я тоже обязан был держать ответ: разве можно исчислить, сколько страданий, сколько горя пришлось испытать, сколько мертвых пришлось оплакать по вине немцев его семье и его родному краю.
   Впервые мне опять довелось без опаски и не по принуждению ездить по новой для меня стране – хотя впереди неизвестное будущее, – любоваться этой страной, которая, как и наша, в конце весны цвела под высоким безоблачным небом, озаренная солнцем. Не забуду привал между полем и рощицей, под ее шелестящей листвой. Анна Паукер обо всем позаботилась. Она расстелила на земле большую льняную скатерть, вынула из корзины завернутые в бумагу добрые порции хлеба, колбасы, сала и масла и расставила перед нами кружки с чаем. Разговор касался самых будничных тем; речь шла о сносившихся башмаках, о выгоревшем плаще Анны Паукер, о бумаге, из которой водитель свернул махорочную самокрутку. Профессор Арнольд рассказал, между прочим, кое-что о своем пребывании в одном французском городе. Вот, в сущности, и все, о чем мы говорили. Но то был знаменательный час: впервые открылась перспектива обычной жизни, и это позволяло думать, что когда-нибудь все же настанет мир.
   Невдалеке от нас, на расстоянии нескольких сот метров, тянулись канавы по заболоченному, топкому лугу, в трясине с застоявшейся водой; их уже годы не очищали. Где только не оставила своих следов война! С каким удовольствием я сбросил бы с себя китель и пошел бы туда с киркой и лопатой, чтобы расчистить сток для воды!
   Снова в Красногорске
   Мое путешествие с Анной Паукер и профессором Арнольдом закончилось в Красногорске, в лагере для военнопленных № 17. Здесь мне впервые пришлось заметить процесс размежевания, который начался среди сталинградских офицеров вскоре после капитуляции; по одну сторону – те, кто ничему не научился и все забыл, где действовали приговоры тайных судилищ, «товарищеских судов» и клевета; по другую сторону – немногие офицеры, которые решительно присоединились к антифашистскому движению, а также те многочисленные офицеры – к ним принадлежал и я, – которые, с трудом высвобождаясь из сети традиционной схемы мышления, закоренелых навыков поведения, косных моральных критериев и понятий чести, искали новых путей, хотели начать новую жизнь» Здесь, в Красногорске, меня постигли и первые разочарования, когда некоторые товарищи от меня отвернулись, когда возникла необходимость досконально знать того человека, с которым ведешь разговор. Что же ожидает меня здесь теперь, в конце июня 1943 года?
   К этому времени здесь, как и в других лагерях, бывали убежденные антифашисты, такие политэмигранты, как Вильгельм Пик, Вальтер Ульбрихт, Эрих Вайнерт, Иоганнес Р. Бехер, но и военнопленные, а среди них – офицеры: д-р Хадерман и Берндт фон Кюгельген. Они призвали объединиться всех, кто хочет спасти Германию «от угрожающей величайшей катастрофы». Воззвание, которое они опубликовали 1 июля, обсуждалось во всех лагерях и уже через две недели привело к образованию Национального комитета «Свободная Германия».
   Хотя мне было совершенно ясно, что содержавшаяся в воззвании оценка политического и военного положения соответствует действительности, хотя на меня произвели сильное впечатление некоторые мысли и выводы, я все же еще не соглашался войти в состав Учредительного комитета; больше того, между мной и членами антифашистского актива происходили яростные споры даже накануне основания Национального комитета, когда ежедневно прибывали делегации из других лагерей.