Но сначала события развивались иначе. Первая фаза закрепления Баварской Советской республики завершилась большой манифестацией мюнхенского пролетариата 22 апреля. Хозяином положения было Советское правительство в Виттельсбахском дворце, который на своем долгом веку видел множество событий крупнейшего политического значения – свершившихся и миновавших.
   Не желая подвергать отца новым неприятностям после его недолговременного ареста и произведенного у нас дома обыска, мы с братом вели себя осторожно, зато использовали каждый час, чтобы ориентироваться в меняющейся обстановке, царившей тогда в высшей школе. Правда, при желании здесь можно было, кроме того, получить весьма обстоятельные сведения обо всех политических событиях дня.
   Тем временем отряды Носке наступали. В занятых: ими местностях были введены законы военного времени, всякое сопротивление жестоко подавлялось. В конце апреля под впечатлением того, что к городу подступали добровольческие корпуса, было решено образовать новый Комитет действия и новый Исполнительный комитет, при этом оба – без участия Коммунистической партии Германии и под руководством независимых социал-демократов. В северных и западных районах Мюнхена снова начались уличные бои, бои за каждый дом. 1 мая в предместья Мюнхена вступили тяжеловооруженные подразделения добровольческого корпуса. Разгорелись бои, ожесточенные, с большими потерями для обеих сторон. Центральный вокзал держался двое суток под натиском превосходящих сил добровольческих корпусов и регулярных войск. В конце концов, белым удалось разъединить части Красной Армии и вынудить их отступить через Изар в районы Гизинг и Хайдхаузен, пока и там не было сломлено последнее сопротивление.
   Мюнхен на военном положении
   Итак, Мюнхен был «освобожден» и объявлен на военном положении. Никто из нас и не мыслил себе возможности такого «освобождения». Негодование и ярость жителей вызывали не «красные власти», чего вполне можно было ожидать, а «освободители» – солдаты Носке; именно этот отряд ворвался в клуб Католического союза подмастерьев на собрание молодых ремесленников и тут же расстрелял 22 человека, не справившись даже о том, что представляет собой эта организация. Событие это вызвало протест, гневное осуждение и ненависть против всего того сброда, который сейчас так варварски бесчинствовал в Мюнхене, грабил, бессмысленно уничтожал, издевался и убивал.
   Негодование против «освободителей» усилилось, когда появились сведения о потерях. Уже через несколько дней после вступления добровольческих корпусов печать опубликовала официальные данные: свыше 550 убитых, среди них много женщин, детей и стариков. А если учесть, что в переполненных больницах лежали многочисленные жертвы расправы, то обнаружится, что количество пострадавших превышало официальные данные в 3-4 раза. Затем прокатилась волна самовольных арестов, расстрелов по приговору военно-полевого суда на основании приказов военщины и инструкций баварского министерства внутренних дел. Количество этих репрессий во много раз превосходило число арестов, произведенных во время Советской власти в Баварии.
   Эгельхофер был расстрелян во дворе резиденции правительства, Густав Ландауэр убит, как и многие другие поборники Советского правительства в Мюнхене, а также непричастные к борьбе люди, подобно двадцати двум подмастерьям-католикам. Возмущение бесчинствами солдатни было всеобщим. Свидетельствовали об этом разговоры в семейном кругу, с бывшими офицерами, с университетскими преподавателями и студентами, с простыми людьми, повстречавшимися на улице, с мясником или мелким лавочником. Но мюнхенский буржуа – о чем следует все же сказать – видел в этом кровавом разгуле не террор крайне правых сил, контрреволюционеров, охваченных слепой, яростной ненавистью к революции; его ничуть не трогало, что натравил добровольческий корпус на рабочих социал-демократов; постыдность происходившего, на взгляд мюнхенского буржуа, заключалась в том, что творила все это «прусская свинья», с которой ему, как порядочному человеку и мюнхенцу, отнюдь не подобало связываться.
   Итак, о ликовании Мюнхена по поводу победы не могло быть и речи вопреки тенденциозным публикациям буржуазной печати. Пролитая кровь, зверства добровольческих корпусов, военно-полевые суды – все это не позволяло чувствовать себя победителями; кроме того, в городе и пригородах то и дело вспыхивала перестрелка, и прошло еще несколько дней, пока стало уже возможно говорить о якобы водворенном спокойствии и порядке, которые, правда, еще только мерещились «освободителям». Мюнхен обрел свой прежний облик лишь постепенно, после ухода прусских войск.
   Тринадцатого мая газеты поместили под крупными заголовками сообщение об аресте Евгения Левине; суд над ним состоялся позднее, в начале июня. Покоряя своим спокойствием, превосходством и продуманностью своей позиции, он бросил в лицо обвинителям свои ответ:
   «Выносите ваш приговор, если вы считаете себя вправе это сделать. Я защищался только ради того, чтобы моя политическая деятельность, чтобы имя Советской республики, с которой я чувствую себя тесно связанным, доброе имя мюнхенских рабочих не было запятнано… Что бы то ни было, я жду вашего приговора, сохраняя самообладание и душевную ясность… И все же я знаю, что рано или поздно в этом зале будут заседать другие судьи, и тогда кара за государственную измену постигнет того, кто выступил против диктатуры пролетариата…»
   Диктатура пролетариата – вот опять прозвучало это зловещее слово, которое внушало ужас нам, сыновьям буржуа. Понадобилось еще много времени, еще много горьких, смертоносных испытаний, пока не забылся этот страх, пока мне не открылось подлинное содержание этого понятия.
   Но было в коммунистах нечто такое, что уже тогда заставляло нас уважать их: мужество, с каким они и сейчас, после поражения, отстаивали свою идею, мужество, не покидавшее их под дулами винтовок расстреливавшего их взвода.

Житейские заботы

   Практикант в крестьянском хозяйстве в Польдинге
   Когда в 1918 году я сказал матери, что хочу стать агрономом, я, в сущности, выразил – только другими словами – намерение следовать призванию, к которому меня тянуло с детства. Нас с малых лет приучали садовничать. Да и жизнь в доме прадеда на Аммерзее будила в нас, маленьких горожанах, интерес ко всему новому и разному, что мы видели на полях, конюшнях и садах близ этого дома. Когда я – тогда еще школьник – постоянно твердил, что хочу стать крестьянином, это говорилось не под влиянием минутной прихоти, как нередко случается с детьми, выражающими желание избрать ту или иную профессию, – нет! – таково было мое твердое намерение. В 1918 году я получил возможность его осуществить.
   В ту пору было много пустовавших земельных угодий, невозделанных или таких, которые годами были не ухожены: одно из последствий смертоносной войны. Еще в высшей школе мы с увлечением строили планы борьбы с этим злом. Мы слышали об аграрном движении поселенцев и живо обсуждали идеи Дамашке, его проекты земельной реформы. С воодушевлением относились мы к плану разделить крупные поместья на небольшие крестьянские усадьбы, полагая, что таким путем было бы обеспечено сносное существование множества людей. Мы хотели помочь осуществить этот план. Мы тогда не понимали, что даже такая буржуазно-демократическая земельная реформа, какую предлагал Дамашке, была неосуществима в условиях капиталистического общественного строя; не задумывались мы и над тем, почему она оказалась неосуществимой. Многих моих сверстников тянуло уехать тогда в дальние страны, покинув оскудевшую родную землю. Тот, кто изъявлял готовность работать в сельском хозяйстве, мог сравнительно легко улучшить свое материальное положение где-нибудь за границей: в Латинской Америке, Африке, Австралии и Новой Зеландии. Труд в сельском хозяйстве плохо оплачивался всюду, поэтому не хватало рабочих рук; недостаток их и должны были восполнить немецкие переселенцы.
   Эмиграции содействовали различные учреждения, в том число и колониальная школа в Винценхаузене, близ Касселя; здесь, как и прежде, преобладали колонизаторские тенденции. Нас это не смущало; нас привлекали приключения, которые сулили притом и выгоду. Многие мои товарищи по средней и высшей школе оказались на чужбине.
   И мечты о «манящей дали», и задачи, не решенные здесь, на родине, – все это находило свое отражение в многочисленных планах, которые мы строили в послевоенные годы на первом курсе сельскохозяйственного отделения Высшего технического училища в Мюнхене.
   Для успешной работы в сельском хозяйстве требуются два качества: обладать основательными теоретическими знаниями и быть крепким, опытным человеком. Я это понимал и вскоре занялся практической работой. В Нижней Баварии, в Хоэнпольдинге, близ Тауфкирхена, я нашел крестьянина, который согласился нанять практиканта.
   Уклад жизни был такой: рано утром, в полдень и вечером мы садились за большой четырехугольный стол в широких сенях на первом этаже крестьянского дома в Польдинге; садились мы, соблюдая старшинство: сперва старший рабочий, за ним второй батрак и третий, после них старшая служанка, вторая и третья работницы, за ними два волопаса и, наконец, практикант. Перед каждой трапезой из кухоньки выходил хозяин со стулом в руках и, поставив его на пол, опускался перед ним на колени. Этим он нам подавал знак, чтобы мы тоже стали на колени перед нашими скамейками. Сперва мы читали «Отче наш», затем уписывали за обе щеки. После трапезы хозяин уходил на кухню, а мы принимались за дело. Тяжкий труд начинался в четыре утра, на поле или в хлеву. Я старался не показать, как я устаю, как ломит тело, и совладал с собой. Вскоре я научился запрягать и погонять волов, печь хлеб, молотить цепом, доить коров, пахать, сеять, отбивать косу и косить. Это был тяжелый труд, но нельзя было отставать от других.
   По воскресеньям и праздничным дням мы ходили в соседние деревни; мы не раз отправлялись в паломничество с хоругвями вышиною с метр к тамошней святыне в Нойфрауенхофене, где местный патер, капуцин, читал проповедь, стращая нас преисподней и взывая к нашей совести. Это было паломничеством мужчин и средством очистить их от грехов.
   Я усердно пел в церковном хоре. Мои прогнозы погоды и наблюдения над полетом птиц снискали уважение мне – да и науке. Но когда я изредка приезжал в Мюнхен, окружающие отворачивались. Оказывается, несмотря на все мои старания, от моей одежды пахло хлевом, что явно диссонировало с обстановкой родительского дома.
   Собственное хозяйство в Лойберсдорфе
   Потом мне пришлось поработать в Грассельфинге, близ Ольхинга, неподалеку от Дахау. Я уже был настолько закален, что, не простуживаясь, бегал босиком по снегу. Но самое важное для меня было то, что я приобрел практический опыт и сноровку, помогая даже иной раз при трудных родах в коровнике или конюшне.
   И вот тогда-то я и задумал обзавестись собственным хозяйством! Я объезжал – сначала только по воскресеньям – всю Верхнюю и Нижнюю Баварию в поисках подходящей усадьбы. В те годы выбор был большой. Крестьяне уходили из деревни в город. Невозделанные или запущенные участки были совсем заброшены и приходили в упадок, если случайно не находился покупатель, который умел обработать землю и поднять ее урожайность.
   Ознакомившись с различными формами ведения сельского хозяйства, я понял, что для меня существуют только две возможности найти себе применение: либо работая в маленькой усадьбе, принадлежащей одной семье, либо будучи управляющим крупного поместья, где при наличии соответствующих машин можно обрабатывать несколько сот гектаров земли.
   В сентябре 1920 года в Лойберсдорфе, в округе Розенгейм, я выбрал крестьянский двор Хохланд (Взгорье); под таким названием он и занесен в кадастр. С возвышенности открывался вид далеко на запад: грандиозная панорама хребта Веттерштейна и Карвэндельскпх гор, а на востоке – горы южнее Химзее до Зальцкамергут. В ясную погоду была отчетливо видна даже вершина Гросвенедиг. К хутору примыкали пашни, луга и лесок, еще совсем молодой и недоходный. В общей сложности имелось девять гектаров земли, кроме того, пять коров, два быка; потом появились жеребята. В этой глуши жили еще три крестьянина; каждый хозяин должен был одну неделю в месяц рано утром возить молоко на центральный приемный пункт.
   На широком скате крыши виднелась дата постройки дома: 1784 год. Под крышей находился длинный балкон. Для перил я использовал доски, выпиленные из ствола «свадебной ели». Соблюдая старинный обычай, сложившийся в деревнях на плоскогорье, крестьяне в сентябре 1922 года водрузили перед моим домом ель вышиною в 15 метров, украшенную венками, с задорной вершинкой. Такая ель должна стоять перед домом, пока не явится на свет первый ребенок. Моя первая жена родом из Вестфалии. Мы познакомились в молодежной организации.
   За балконом были жилые комнаты и спальни, а на первом этаже – старинная горница, где как нельзя лучше поместилась икона, доставшаяся нам от родителей.
   Четыре года я руководил церковным хором в Лаузе, в древности носившем название Лавизиум. Расположен он на одной из римских военных дорог, которые вели из Зальцбурга в Аугсбург и дальше на север, где они тянулись по баварским и швабским возвышенностям. Поэтому немало поселков и угодий как вблизи, так и вдали от этих римских дорог носят названия явно латинского происхождения. Так, из Взгорья был виден хутор Пупсе p (от латинского слова «puppis"), виднелись и крыши хутора Капсер (от латинского «Capul"), Когда мы были детьми, родители не раз говорили нам, что между различными эпохами существует преемственная связь; на нас производили большое впечатление рассказы о том, какие разнообразные последствия имеют исторические события и какое значение придается археологии, архитектуре и искусству.
   Однажды в 1924 году друзья привезли из Мюнхена ружья, револьверы, ручные гранаты и патроны. Все это мы спрятали в своей усадьбе. Делалось это тогда и в других крестьянских дворах, даже в монастырях. В сущности, таким способом – более или менее сознательно – создавались убежища для черного рейхсвера, боевой организации, которая действовала против революционного рабочего класса. В то время уже во многих общинах идеология была проникнута националистическим духом. Дошло до того, что на некоторых уединенных хуторах прятали авиамоторы с запасными частями. Однако крестьяне говорили на эти темы с глазу на глаз, в плавнях, когда резали камыш, или в лесной глуши, убирая опавшую листву. Они боялись расправы тайных фашистских судилищ.
   После 1918 года большая часть сельского населения, кроме членов Крестьянского союза, еще твердо придерживалась монархических традиций и ни одно собрание не обходилось без заверений в преданности баварскому королевскому дому. Однажды я видел, как у дворца Хо-энбург, под Ленгрисом, собралась толпа, потому что сам папский нунций Пачелли крестил в этом дворце одного из детей бывшего баварского кронпринца Рупрехта. Толпа демонстрировала «любовь и верность исконной королевской династии». Участники демонстрации, очевидно, ни в грош не ставили Веймарскую конституцию. Монархические взгляды так глубоко укоренились среди сельских жителей Баварии, что в их сердце нашлось место даже для пруссака Гинденбурга; в замке барона фон Шильхера в Диттрамцелле, под Хольцкирхеном, был устроен торжественный прием Гинденбургу; его чествовали как «великого представителя гогенцоллернских традиций».
   В эти годы на хуторе Взгорье часто встречались товарищи по молодежному движению, знакомые до первой мировой войны: бойскауты, «перелетные птицы», юноши и девушки из католического союза «Квикборн». Иногда эти встречи сопровождались сбором у костра и концертами, причем пели и танцевали все присутствующие; бывали, кроме того, доклады и горячие дискуссии. Я старался глубже понять цели и задачи движения поселенцев и, кроме произведений Дамашке, изучал проекты католических организаций, главным образом католического союза «Каритас». Я сделал доклад по вопросам сельского хозяйства на съезде Баварского земельного объединения Католического женского союза; происходило это в мюнхенском Выставочном зале.
   У меня дома на столе рядом с учебниками по агрономии лежали журналы, отвечающие запросам молодого поколения: «Дер блауэ рейтер"{18}, „Хохланд“ и „Ди Шильдгеноссен“. Я брал их иногда с собой в поле и читал их во время полдника. Незабываем тот день, когда завтрак в маленькой корзинке принес мне в поле Романо Гвардини, уже тогда пользовавшийся известностью католический теолог и философ, занимавшийся проблемами религии, с которым я был хорошо знаком по работе в „Квикборне“. (Гвардини скончался в 1968 году.)
   Мы уселись рядом на земле у межи и полдничали, наблюдая, как волы, тащившие плуг, щиплют траву. Высоко над долиной кружил ястреб. Гвардини был совершенно счастлив, что может так близко и безмятежно наблюдать природу.
   Он не решался нарушить утреннюю тишь. II все же ему очень хотелось высказать что-то, что, видимо, его волновало. Сначала он говорил шепотом какие-то слова, будто собираясь с мыслями. Он не сводил глаз с ястреба, неустанно кружившего в небе. Потом, взглянув на меня, заговорил о смысле жизни, о смысле бытия, о силе и милосердии и о безмятежном, смиренном существовании этих двух волов: день за днем влачат они тяжкое бремя или должны пахать твердую землю, безропотно подчиняясь понукающему хозяину и вожжам в его руке; когда же наступает минута отдыха, они инстинктивно стараются найти среди трав и листьев то, что пойдет им впрок. И ведут они себя так не потому, что это внушили им люди, а потому, что эта потребность заложена в них мирной, заботливой и благостной природой.
   Я стал снова пахать. Некоторое время Гвардини наблюдал, как я вожу плуг – взад и вперед, вдоль и поперек, бороздя поле, потом сказал:
   – А ведь это, должно быть, прекрасно уметь проложить прямую, ровную борозду!
   На этом мы простились. Я, как сейчас, вижу Гвардини, идущего по полю домой. В каком-то из своих философских сочинений он упоминает об этом полднике. Мне доставил большую радость этот обмен мыслями между нами и его глубокое сочувствие простой, практической работе, которая иным людям представляется чем-то низменным, тогда как она имеет такую же ценность, что и всякое хорошо сделанное дело.
   Многое еще можно было бы написать о годах, проведенных в Лойберсдорфе. Кто поймет мои чувства, когда в 1946 году, в рождественские дни, незадолго до Нового года, я снова стоял перед Взгорьем; я стоял перед домом, а рядом валялись заржавленные, красно-бурые обломки жести и стали, останки американского джипа. Я узнал о судьбе соседских детей; сыновья и дочери крестьян Шнейдера, Майера и Файхтнера со своими семьями кое-как перемогаются. Хорошо еще, что сосед Шнейдер – его я уже не застал в живых – купил в свое время наше Взгорье и его большой семье досталось хотя бы удобное и просторное жилище.
   Неудавшийся социальный эксперимент
   В 1926 году я получил место инспектора в имении Кампель, под Нойштадтом на реке Доссе. Владелица имения, княгиня Блюхер фон Вальштадт, принадлежала к той породе аристократов, которая беззастенчиво злоупотребляла своими привилегиями, ибо Веймарская республика все еще не отняла их у «старинных благородных семейств».
   Не желая отказываться от своего крайне расточительного образа жизни, княгиня злоупотребляла предоставляемым ей кредитом; из-за ее нечистоплотных манипуляций не раз попадали в тяжелое положение строительные предприятия, торговцы зерном и картофелем, поставщики сельскохозяйственного инвентаря. Однако, сколь ни мало правдоподобно это звучит, предприниматели дорожили деловыми отношениями с княгиней, ибо она была урожденная княжна Радзивилл, а по мужу находилась в родстве с великим князем Блюхером, о заслугах которого, как известно, может рассказать каждый школьник.
   Такую же игру вела она и с властями, начиная с местной общины в административном центре Нойруппине и кончая Берлином. При этом она весьма ловко использовала неясность в вопросе о своем подданстве, каждый раз извлекая из этого для себя выгоду. Она родилась на одном из островов в Ла-Манше. Поэтому она иногда говорила, что не имеет определенного подданства: то объявляла себя француженкой, то англичанкой, немкой или полькой. Превосходно умела она извлекать пользу из своих связей в высшем свете, знакомств с польской и немецкой родовитой знатью, с берлинскими правительственными инстанциями, а также с высшими церковными кругами.
   На моем веку мне пришлось познакомиться с различными дворянскими семьями, но нигде я не видел такой обстановки, как в доме этой женщины. Она заводила любимчиков, насаждала бесстыдное доносительство, поощряла собачью преданность.
   Я согласился занять должность в ее имении, так как это посоветовала мне сделать небольшая католическая организация аграрного поселенческого движения, «Крейцфарер ландбунд». Я давно занимался проблемами поселенческого движения, опубликовал много статей по этим вопросам в журнале «Шильдгеноссен». Когда мои друзья из «Крейцфарер ландбунд» искали руководителя для задуманного ими начинания – переквалифицировать безработных вестфальских горняков в земледельцев, – они предложили мне этот пост; меня привлекала такая деятельность, я продал свою маленькую усадьбу и переселился в Кампель.
   Правда, это была попытка обеспечить трудом только маленькую группу из армии безработных. Но я не придавал никакого значения малочисленности участников; я видел в этом опыте переквалификации безработных социальный эксперимент; если бы он удался, нашли бы выход из тяжелого положения многие: открылась бы возможность приобрести новую профессию, новые средства к существованию, обеспечить семью, иметь маленькую земельную собственность. Однако княгиня смотрела на это иначе. Она хотела под маской благотворительницы и социального реформаторства эксплуатировать безработных шахтеров, чтобы оказать давление на занятых в ее имении сезонных рабочих-поляков.
   Убедившись, что шахтеры не того сорта люди, которых можно подкупить и донимать придирками, она потеряла всякий интерес к этому эксперименту и не выполнила ни одного из своих обязательств перед «Крейцфарер ландбунд». Дополнительные трудности возникли для нас оттого, что в своей борьбе против нас княгиня имела тыловое прикрытие в лице высшего католического духовенства. Некоторые представители католической церкви были не столько заинтересованы в успехе социального эксперимента, сколько в возможности найти точку опоры в местности, где преобладающую роль играет евангелическая церковь. Таким путем католическая иерархия расширила бы сферу своего влияния во всем берлинском районе.
   Кончилось тем, что я подал в суд на княгиню. Но судебное разбирательство превратилось в фарс. Все, чего я достиг – это возможности публично заклеймить действия княгини, направленные против рабочих.
   Больше всего, конечно, княгиня была разгневана тем, что вопреки ее ожиданиям и расчетам ей не удалось посеять рознь между польскими сельскохозяйственными рабочими и нашими немецкими рабочими. Напротив, между поляками и немцами завязались подлинно товарищеские отношения. Они просто, по-человечески поняли друг друга. Немцы и поляки проводили вместе вечера и праздничные дни, разумеется, вместе ходили молиться в церковь. Поляки все чаще захаживали к нам в кучерскую. Рабочая казарма, куда поселили жнецов и косарей, была безотрадным местом: холодный, влажный кирпичный пол, мало воды, примитивно оборудованные кухни, где на плите варили все разом: картофель, корм для свиней – и тут же кипятили белье.
   Наши рабочие задумали собрать деньги, чтобы хоть немного помочь нуждающимся полякам. Но ставленник княгини, нарядчик, распоряжавшийся жнецами, сорвал это мероприятие. Раатц – так звали этого мерзкого субъекта – имел неограниченную власть над польскими сезонниками. Он каждую зиму вербовал в Польше рабочих на летний сезон в Кампель. Он решал, кто туда поедет, решал, сколько будут платить за работу, решал, кому дозволено болеть, а кому, несмотря на болезнь и слабость, надлежит идти в поле. Он распределял оклад натурой и присваивал львиную часть продуктов, которые хранил под замком в своей кладовой возле конюшен. Он по своему усмотрению разрешал одним ходить в церковь, а другим – нет. Да уж чего больше: он приставал к девушке или молодой женщине, пока та не уступала его желаниям, иначе ей грозили побои, если не худшее.
   Конечно, не только княгиня Блюхер эксплуатировала польских сезонных рабочих.
   Каждый год в прусском ландтаге происходили горячие дебаты, когда определялась допустимая численность контингента жнецов в косарей из Польши. Хотя в Германии было большое количество безработных, крупные аграрии не ограничивались требованием предоставить им миллионные субсидии, но и добивались разрешения вербовать от 120 до 140 тысяч временных рабочих из Польши. Это была дешевая рабочая сила, и людей этих позволяли эксплуатировать, ни с чем не считаясь, без всякого удержу; ведь в применении к ним оставались мертвой буквой основы трудового законодательства, касавшиеся длительности рабочего времени и тарифных ставок.