Вплоть до поздней ночи слышно было, что в генеральских комнатах идет громкий разговор. И мы заснули лишь после полуночи. Мысли, навеянные беседой с генералами, не давали нам покоя.
   Мы думали о том, что многие десятки тысяч немцев, оказавшихся под Сталинградом, были бы спасены, если бы удалось противопоставить преступным требованиям Гитлера единый фронт, включая всех – от генерал-полковника Паулюса до рядового пехотинца! Как же теперь сокрушить варварский режим? Только опираясь на военный потенциал антигитлеровской коалиции? Тогда бои завершатся среди развалин последней немецкой деревни, последнего немецкого города. Следовательно, необходимо теперь, здесь создать единый антифашистский фронт от рабочего-коммуниста до буржуазного интеллигента, от рядового пехотинца до генерала. Этого можно добиться, только если умно, учитывая все последствия и терпеливо оказывать влияние на самых различных людей, с которыми мы имели дело; ведь мы сами совсем недавно вдумались в смысл событий, мы ведь только начали усваивать совершенно новый взгляд на жизнь, новое мировоззрение.
   Беседы с немецкими коммунистами
   Как генералы, старые военные, в большинстве случаев выросшие в немецких офицерских семьях с присущими им традициями, отнесутся к обмену мнениями с молодыми коммунистами, которые тоже находились в Луневе, и к беседам с солдатами?
   Однако это оказалось проще, чем мы ожидали, и не вызвало осложнений. Уже на второй день вечером ефрейтор Ганс Циппель сидел за столом фон Зейдлица и Корфеса. А затем к ним подсели ефрейтор Ахиллес из Алътенбурга, обер-ефрейтор д-р Гюнтер Керчер из Лейпцига и солдат Гейнц Кеслер, который не скрывал своих коммунистических убеждений. Им всем прекрасно удалось совершенно непринужденно завести беседу с генералами, словно это было нечто самой собой разумеющееся.
   Через несколько дней прибыл четвертый генерал, мой бывший дивизионный командир Александр Эдлер фон Даниэльс. Казалось, за то время, что мы с ним не виделись, он вообще не изменился: импульсивный, неуравновешенный, быстро откликающийся на новые идеи, он, соглашаясь с чем-нибудь в порыве увлечения, не всегда додумывал до конца, что из этого получится. Ко мне и к ван Хоовену он всегда относился с большим доверием; мы объяснились с ним столь же откровенно, как в свое время перед городской тюрьмой в Сталинграде, когда генерал выразился весьма метко: «Пора собирать манатки». В Луневе он, возможно, еще и потому благоволил к Гюнтеру, что Гюнтер – блестящий карточный игрок и был готов в любое время, днем и ночью, завершить беседу несколькими партиями в карты.
   По своему поведению, приверженности к традициям, по складу ума наш «генералитет» представлял собой как бы сколок прусско-германского офицерского корпуса. Высокомерие и предвзятость, типичные для нашего сословия, нашли свое отражение в том, как они высказывались – один более, другой менее определенно; на их позицию влияло многое: сословное чванство, националистическое высокомерие, расовые предрассудки, а также известная односторонность и ограниченность в оценке всего, что не относится к военному делу. Короче говоря, это были те же проблемы, те же предрассудки и то же формальное мышление, которые мы сами должны были последовательно преодолевать и еще не окончательно преодолели.
   Нас одновременно и поражало и увлекало все то, что происходило в Луневе: идеологические дискуссии и сотрудничество на практике между марксистами и представителями немецкой буржуазии, армии и дворянства, мы были озадачены, потому что все это противоречило нашему опыту; но мы были взволнованы этим процессом, вовлечены в него, потому что без общею объединения, без гуманистического единого фронта нельзя было справиться с бедствиями, постигшими Германию.
   В это время у меня впервые установился тесный контакт с Германом Матерном, Эдвином Гернле и Антоном Аккерманом. Шла ли речь об идеологии немецкой буржуазии, о христианском и марксистском профсоюзном движении или о земельной реформе, обсуждение всего было проникнуто духом сотрудничества, взаимным уваженном. Мои собеседники убедительно формулировали те выводы, которые вытекали из опыта борьбы германского рабочего движения. Мы учились друг у друга, мы научились друг с другом сотрудничать.
   Естественно, во время бесед в Луневе и в других офицерских лагерях нашлось много таких офицеров, которые далеко не сразу соглашались с тем, что подобное сотрудничество возможно и даже необходимо, или вовсе не хотели об этом говорить. По дискуссиям в Красногорске и в Суздале да еще из бесед в Сталинграде нам была уже знакома и такая разновидность собеседника, в отношениях с которым можно было лишь рекомендован» «крайнюю сдержанность"; во всяком случае, лучше было, чтобы такой офицер не разгадал наших намерений. Мы замечали также, что иные офицеры переживают глубокий душевный конфликт, который и нам в свое время пришлось испытать. Мы знали, что на определенных стадиях идейного кризиса не следует предъявлять к человеку настойчивых требований, лучше дать ему время подумать.
   Иной раз просто поражало, какую чуткость проявляли марксисты, когда нужно было учесть своеобразные черты представителей различных сословий и слоев населения. Это обнаруживалось и в беседах с теми военнопленными, которых трудно было убедить или вовсе нельзя было убедить в том, что фразу «гитлеры приходят и уходят, а народ немецкий, государство немецкое остается» нужно понимать буквально и что именно эта формула открывает для немецкого народа реальный выход из его отчаянного положения. Одно было бесспорно: марксисты, с которыми мы сотрудничали, относились к нам с полным доверием, хотя они и должны были считаться с тем, что в нашу среду могли проникнуть неисправимые гитлеровцы и предатели. Невозможно было заглянуть в душу другого человека, и только позднее выяснилось, кто стремился использовать Национальный комитет в эгоистических целях, а то и для конспиративных замыслов. Это обнаружилось, например, когда генерал-лейтенант Роденбург и оберштурмбанфюрер СС Хубер пытались уговорить фронтовых уполномоченных Национального комитета войти в контакт с органами фашистской контрразведки и гестапо. Но двуличным оказалось и поведение таких людей, как Эйнзидель, Путкамер, Герлах и другие, которые по возвращении на родину не погнушались прибегнуть к любой лжи, лишь бы оклеветать Национальный комитет «Свободная Германия» и Союз немецких офицеров.
   Лично для меня решающее жизненное значение имело то, что оказалось возможным сотрудничество между марксистами и немарксистами, что укреплялось взаимное доверие и понимание между ними и что такая общность служила на благо всего народа; это стало основой моей дальнейшей жизни, которую я иногда полушутя называл моей «второй» жизнью; в ней стало реальностью то, что составляет смысл человеческого существования: мир и подлинная человечность.
   Зейдлиц присоединяется к нам
   В Луневе мы сблизились и каждый из нас – генерал и офицер, офицер и солдат, коммунист и христианин – научился прислушиваться к мнению собеседника. Но это не исключало и того, что между нами возникали резкие стычки. Вспыхивали споры, когда кто-либо из нас подчеркивал, что военная профессия, офицерская служба в вермахте нерасторжимо связана с фашистской идеологией, когда обсуждались последствия приказа Рейхенау, приказа об уничтожении комиссаров, приказа о «выжженной земле» от 21 декабря 1941 года. Уже в Луневе можно было заметить, что кое-кто примкнул к нам, руководствуясь затаенным расчетом на то, что Советы и коммунисты, может быть, пойдут на уступки (какие, собственно?), если благодаря деятельности немецких офицеров в этом Национальном комитете удастся быстрее довести войну до конца. Подобным взглядам приходилось давать твердый отпор. Это имело и для нас положительную сторону: мы снова и снова убеждались в необходимости исходить из Манифеста Национального комитета.
   Манифест не был таким документом, которым можно было бы манипулировать в меру собственного понимания или применительно к своей собственной позиции либо использовать его на практике по своему усмотрению. Манифест трезво и реалистически исходил из фактического положения, он учитывал уроки германской истории и тот опыт, который уже вторично получила Европа, столкнувшись с прусско-германским милитаризмом и его покровителями. Нужно было уничтожить корни бесчеловечной нацистской системы. Только в этом случае отечество наше могло обрести спасение и возможность нового развития. Это нужно было ясно сказать тем, кто пытался превратно толковать наши намерения; все это было им сказано.
   Однако и по другим причинам отношения подчас обострялись. Никогда не забуду тот день, когда я совершенно непроизвольно по ходу беседы в столовой высказал свое мнение о том, как надо организовать работу Союза немецких офицеров, и осветил связанные с этим вопросы. Я вовсе не имел намерения изложить определенную концепцию. Но когда я сформулировал мысль, что нам надо выйти за рамки теоретических рассуждений и признаний, я тут же пришел к естественным выводам, которые импульсивно изложил присутствовавшим: «Мы должны считаться с тем, что не удастся убедить военное командование отказаться от повиновения Гитлеру. Как быть тогда? Тогда мы должны позаботиться о том, чтобы части немецкой армии прекратили – сопротивление. Средства и пути можно изыскать, можно ведь и на фронте оказать воздействие на механизм командования армией, применяя легальные и нелегальные приемы и даже обходные маневры. Гитлер объявил тотальную войну, мы должны на это ответить тотальным сопротивлением. Почему бы нам не поступать так же, как действовали под Сталинградом Вальтер Ульбрихт, Эрих Вайнерт, капитан д-р Хадерман, – отправиться на советский фронт и через линию окопов обратиться с призывом выступить против Гитлера?»
   Пока я в такой форме излагал вслух свои мысли, в большей мере стремясь самому себе уяснить положение, нежели изложить другим важную программу действий, в зале столовой возникло сильное волнение, особенно среди генералов и некоторых офицеров генерального штаба; стали подавать реплики с мест, топать ногами в знак своего явного несогласия; другие – очевидно, меньшинство – аплодировали; большинство молчало, но, отнюдь не проявляя признаков согласия. Потом поднялся с места Зейдлиц и от имени генералов осудил всякую пропаганду такого рода. Не может быть и речи о деятельности по разложению армии, а также о такой форме сотрудничества с коммунистами, сказал он.
   Таким образом, ко дню рождения Зейдлица, когда ему исполнилось 55 лет, ситуация еще оставалась неясной. Мы положили на его стол собственноручно изготовленные маленькие подарки и поставили цветы. Было заметно, что он, как и каждый из нас, томится тоской по родине. С гордостью рассказывал он о своих родных местах; рисовал воображаемую картину того, что сейчас там делают его родные, с любовью вспоминая о них. Д-р Корфес, как всегда, заговорил о своих четырех дочерях, я – о своих четырех мальчиках и Гильтруде. Бросалось в глаза, как сильно привязан каждый из нас к своему дому, как глубоко волнует каждого мысль о том, знают ли наши семьи, что мы живы.
   После обеда генерал Мельников пригласил генералов, ван Хоовена и меня на чашку чая. Присутствовали майор Гаргадзе, Вольф Штерн и полковник Брагинский.
   Разумеется, вскоре разговор коснулся стоящих перед нами задач создания Союза офицеров и дальнейших наших целей. Я знал, что генералы неоднократно вели длительные беседы с советскими офицерами, а также и с генералом Мельниковым; я был осведомлен и о том, что последний разговор с Мельниковым произвел на генералов большое впечатление.
   День рождения, подумал я, может стать поворотным моментом. Когда был произнесен первый тост и выпита рюмка водки за здоровье Зейдлица, я, недолго думая, вскочил с места и сказал Зейдлицу, что знаю, как близко он принимает к сердцу будущее нашего немецкого народа, и поэтому решаюсь просить его отметить этот день своей жизни тем, что он официально станет на нашу сторону, присоединится к нам.
   В едином порыве все встали. Зейдлиц был явно взволнован. Ясно и твердо он заявил о своем желании сотрудничать на основе полного взаимного доверия; остальные генералы его поддержали.
   В генеральском лагере Войково
   В начале сентября мы отправились в Войково, чтобы переговорить с фельдмаршалом Паулюсом и другими генералами. Зейдлиц возглавлял нашу группу, в состав которой входили: генерал Латтман, майор фон Франкенберг и я. Кроме того, туда поехали генерал Мельников, некоторые его офицеры, в том числе полковник Новиков и Вольф Штерн.
   К вечеру мы приехали в Войково, где в парке был расположен лагерь, предназначенный главным образом для генералов.
   Когда мы вошли в здание, в котором жили Паулюс и другие генералы, Зейдлиц со свойственной ему живостью быстро взбежал по лестнице, мы – за ним и услышали, как он изо всех сил стучит в двери, крича: «Тауроген! Тауроген!»
   Двери отворились, и генералы, очевидно уже собиравшиеся лечь, вышли, изумленные этим неожиданным вторжением. После короткого объяснения было сразу решено собраться в клубе.
   Сначала говорил Зейдлиц, с присущей ему страстностью характеризуя положение в общих чертах. Латтман уточнил его соображения, высказываясь по существу, сжато и с большим самообладанием. Затем я получил слово.
   Сначала генералы слушали молча, словно застигнутые врасплох внезапным нападением, потом стало заметно, что они прислушиваются с настороженным вниманием, и, наконец, разыгралась бурная сцена: им стало ясно, что мы требуем от них безоговорочного отречения от Гитлера.
   Слово за слово дело дошло до того, что меня обозвали предателем. Генерал-полковник Гейтц в ярости хотел дать мне пощечину. В итоге этой отвратительной сцены некоторые генералы покинули клуб, а другие, явно взволнованные, встали и отошли к окнам.
   Стоявший подле меня Франкенберг, младший из нас, очевидно, тогда еще испытывал к генералам почтение, внушенное муштрой в офицерской школе, и поэтому был ошеломлен происходящим. Ему казалось просто непостижимым, что генералы способны так разговаривать и так кричать.
   Во время этой перепалки Паулюс – как я это наблюдал и при других обстоятельствах – сохранил спокойствие, достоинство и самообладание. Стремясь успокоить спорщиков, он воскликнул, обращаясь к ним: «Внимание, господа! Я знаю их, это люди, которые ни в коем случае не станут действовать исходя из недостойных побуждений! Прошу вас спокойно их выслушать!»
   Ненадолго в зале воцарилась тишина, но каждый чувствовал, что обстановка не разрядилась. Затем снова вспыхнул спор. Франкенберг попытался доложить о положении в авиации вермахта, но было бессмысленно продолжать разговор. Наспех условились, что на другое утро назначается новая встреча.
   Мы расстались и разошлись по комнатам. Еще теперь хорошо помню, как потрясенный Франкенберг, сидя на краю кровати, вопрошал: «Как же так можно?.. В среде генералов?.. Непостижимо!»
   Я вспомнил тогда свои впечатления в Суздале и Красногорске, беседы в Луневе, приведшие к тому, что впервые некоторые генералы вступили в инициативный комитет. Путь, который мы избрали, был далеко не прост, он требовал разрыва со многими представлениями, которые считались неприкосновенными в офицерском корпусе. Это был правильный путь, но идти по этому пути было нелегко, а быстро двигаться: вперед – и того труднее. Кроме того, сказал я Франкенбергу, нам не удалось объясниться, по существу, еще и по той причине, что у одного из генералов, Гейтца, отсутствует самодисциплина.
   На другое утро мы имели возможность поговорить с некоторыми генералами. Одни совершали свою утреннюю прогулку, другие работали в огороде. Сначала я разыскал генерал-полковника Штрекера, моего прежнего корпусного командира, с которым у меня были особенно тесные отношения. Однако на этот раз он держался замкнуто, уклончиво и был неразговорчив. Мои доводы он решительно отверг, хотя было заметно, что он сильно взволнован.
   Затем я говорил с генерал-майором медицинской службы Ренольди, с которым я был знаком еще с 1934 года, когда он служил в баварской земельной полиции. Мой брат служил у него в звании капитана медицинской службы. Но и в этом случае дело ограничилось обоюдным признанием честности намерений собеседника: он уважает офицера, относится с уважением к его взглядам, но, к сожалению, не может в данный момент с ним согласиться.
   Такой же характер имели разговоры с генералами Дебуа, Лейзером и Роске. Тем не менее, все они явились на условленное место встречи в парк, где в конце аллеи были скамейки. Паулюс открыл собрание, стараясь, как и накануне вечером, лояльно достичь компромисса. Каждый из нас – Зейдлиц, Латтман, Франкенберг и я – высказывались строго по существу и намеренно бесстрастно; я попытался снова изложить наши доводы и разъяснить наши побуждения. Но генералы хранили холодное молчание или, в крайнем случае, цедили сквозь зубы краткие возражения.
   В этом проявилось влияние кастового духа, который уже был мне знаком по суздальскому периоду: отступник подвергнут отчуждению. Выражением этого кастового духа явилось и заявление, которое было передано советскому коменданту лагеря: генералы протестовали против пребывания группы Зейдлица в лагере и против вербовки в Союз немецких офицеров или в Национальный комитет. Кроме того, они все приняли обязательство с нами больше в беседы не вступать.
   Постигла ли нас и нашу миссию полная неудача? Мы этого не считали. Фронт был прорван: то, что мы сказали и что собирались в дальнейшем делать, – все это принесет свои плоды.
   Последующий ход событий подтвердил нашу правоту.
   Фельдмаршал Паулюс добился отмены коллективного приговора, который осуждал нас. А через год в нашей газете «Фрайес Дойчланд» было опубликовано воззвание Паулюса; это произошло в тот самый день, когда его старый друг Витцлебен был повешен палачами Гитлера. Многие из тех, с кем мы беседовали в Войкове, позднее, в декабре 1944 года, подписали воззвание 50 генералов к германскому вермахту.
   Учредительная конференция Союза немецких офицеров
   Наконец наступил решающий день. 11 и 12 сентября 1943 года в Луневе, местонахождении Национального комитета, при участии 94 офицеров из лагерей в Красногорске, Суздале, Оранках, Елабуге был основан Союз немецких офицеров. В собрании приняли участие также видные деятели Национального комитета «Свободная Германия», в том числе Вильгельм Пик, Вальтер Ульбрихт, Эрих Вайнерт и Герман Матеры.
   Во время подготовительных переговоров генерал Латтман заявил, что он намерен на собрании высказаться по вопросу о воинской присяге, и это вызвало горячее одобрение других членов инициативного комитета; генерал Латтман, который никогда не скрывал, что когда-то считал себя «верующим национал-социалистом», умел убедительно аргументировать и столь ясно разъяснял слушателям свою собственную эволюцию, что не только она становилась им понятной, но они склонялись к тому, чтобы последовать его примеру.
   Первым выступил Гюнтер ван Хоовен. Его задача заключалась в том, чтобы обстоятельно анализировать положение на фронтах, поражения на Востоке, в Северной Африке, в Италии и на море; но надо было и описать полную беззащитность родины и человеческие потери во время ночных бомбардировок. Вывод, сформулированный им, гласил: «Тотальная война стала тотально безысходной. Поэтому разум и человечность настоятельно требуют кончать войну и заключить мир, пока не поздно». Хоовен указал также на то, что интересы немецкого и русского народов во многом совпадают, и это может служить гарантией такого мира, который «обеспечил бы жизненные права нации и исключал бы возможность новых войн». Далее он сказал: «Несмотря на полученный им горький опыт, русский народ и теперь еще помнит, какие благие последствия имело мирное сотрудничество в течение нескольких веков… Разумеется, продолжение войны усиливает ненависть народов и их стремление уничтожить врага. Поэтому скорейшее заключение мира и дружба с СССР и с другими народами является для Германии жизненной необходимостью». Хоовен закончил свою речь следующими словами: «Сталинград явился грозным предзнаменованием катастрофы, угрожающей нашему народу. 6-я армия, сталинградская армия, была обречена на смерть, ее объявили мертвой. Теперь встают мертвецы, призывают одуматься и в последний час спасти отечество. Вы вправе этого требовать больше, чем кто-либо другой. Да здравствует свободная, независимая и мирная Германия!»
   По просьбе товарищей я взял на себя задачу разоблачить лозунг тотальной войны как провокацию, «противоречащую нравственным основам человеческого общества"; я доказывал главным образом, что требование Гитлера о ведении тотальной войны является выражением безнравственности фашистской системы. Я завершил свою речь призывом: „За честь и свободу, за сотрудничество в мирном соревновании наций!“, указав, что все это может стать действительностью, только если одновременно с Гитлером 'будет уничтожен и режим, основывающийся на безграничной беззаконности и неслыханно безжалостном отношении к человеку.
   После меня выступил генерал Латтман. Никто из нас еще таким его не видел! Я с захватывающим интересом слушал его доклад. Этот обычно столь сдержанный и рассудительный человек неожиданно дал волю своим чувствам; он стоял перед нами, как будто владея собой, но, тем не менее, казалось, что каждый нерв в нем трепещет. Пережитый в душе отказ от воинской присяги он повторил перед нами, словно хотел, открыто и неприкрашенно изложив свое решение, услышать, что мы его одобряем. Прав ли он был, когда наедине с самим собой решился на этот шаг и таким способом рассчитался с фашизмом?
   Таков был тот вопрос, который прозвучал в наэлектризованной аудитории. «… Мы присягнули на верность лично Гитлеру, здесь нет никакой неясности. И мы принесли присягу перед богом, как торжественный обет. Поэтому столь серьезен, весьма серьезен вопрос: вправе ли мы нарушить эту клятву, есть ли у нас причины, которые могут служить оправданием такого шага, оправданием перед нашей совестью, перед богом и – это мне, впрочем, кажется менее существенным – перед миром… В Сталинграде подлинно преданные генералы и офицеры ясно и честно сказали своим солдатам правду о сложившейся обстановке. Эти генералы и офицеры потребовали от себя и своих солдат выполнения воинской присяги ценою самых крайних испытаний, в такой обстановке, когда смерть поистине утратила свое жало, если сравнить ее с ужасами телесных и душевных мук.
   Насколько созрело понимание необходимости покончить с войной, видно из того, что именно таким людям, как мы, можно помешать действовать на пользу мира, только снова ссылаясь на силу воинской присяги. Если додумать до конца такое понятие верности присяге, то придется сказать: пусть Германия погибнет, лишь бы не нарушить присягу. Возможность такого конечного вывода даст право считать, что теперь соблюдение присяги безнравственно!
   А так как считаем, что всякая дальнейшая борьба ведет к гибели нашего немецкого народа, мы объявляем недействительной данную при совсем других предпосылках присягу на верность лично Гитлеру. Так как он знал, что наша клятва нас к нему приковывает, он мог строить планы, благодаря которым он должен был бы стать «величайшим из немцев». Драгоценная кровь наших товарищей была пролита ради этой идеи, а вовсе не во имя Германии! Разве он не злоупотребил нашей верностью, разве он не ссылался издевательски на права, которые он осмелился себе присвоить, используя наше моральное толкование формулы присяги?»
   Генерал Латтман делал короткие паузы между отчетливо сформулированными фразами. Я то поглядывал на товарищей в зале, то снова бросал взгляд на генерала. Слушая, я почти бессознательно следил за игрой солнечных лучей на белой скатерти. Это же солнце светило нам под Дмитриевкой, Ново-Алексеевкой и Толовой балкой. Но мы его не замечали, даже если оно по временам дарило нам тепло.
   Безостановочно движется стрелка солнечных часов и предо мной тоже по поверхности стола – миллиметр за миллиметром. Точно так же неотвратимо движение времени, секунд, минут, часов. И мы сейчас движемся через некий отрезок времени: что же было, что же есть, что же будет, что принесет нам новое время? Все живет и действует во времени: клятвы, которые связывали людей с преступником, народ, потерявший свое время, не понимавший его смысла; постижение смысла, родившееся в долю секунды, но способное стать поворотным моментом во времени.
   Все выше поднимается солнце. Грань между светом и тенью пересекает плечо слушающего товарища. Он не сводит глаз с генерала.
   «Мы вовсе не приносили присягу для того, чтобы он или мы стали „хозяевами Европы“! Мы богом клялись хранить верность, если надо будет сражаться за Германию. Но он, кому мы и дали обет верности, обратил присягу в ложь; именно поэтому нас к столь многому обязывает наш долг перед нашим народом. Из этого долга мы черпаем наше право, более того, мы сознаем, что этим определяется необходимость действовать».