Страница:
- Ты, брат Тимотео, всю жизнь был сыном греха и не сделал никакого добра!
Но фра Массео от слез не мог произнести ни слова, и старичок подозвал фра Джинепро и попросил его, ради любви божьей, повторять за ним:
- Ты, фра Тимотео, - так скажет тебе господь, - был самым дурным из моих монахов, - чего ты хочешь от меня?
Но фра Джинепро от слез не мог говорить, и старичок подозвал фра Симоне и просил его, ради любви божьей, повторять за ним, точно повторять:
- Ты, фра Тимотео, неразумный сын Антонио Тоццоли, всегда питался гордыней и суетой, горе тебе будет на Суде божьем!
Но ни фра Симоне не мог повторить, ни фра Анджело, ни фра Якопо, ни фра Руфино, ни фра Бернардо, так что старичок, сжав руки, попросил отца Льва, чтоб тот велел им сделать это из иноческого послушания. И решил "отец Лев сам читать с ним эти часы без молитвенника, старичок обрадовался и с великой горячностью попросил:
- Повторяй за мной, прошу тебя, отец Лев: ты, фра Тимотео, незаконно пробрался к нам и был позором нашим, иноком нерадивым, и дальше так, читай, прошу тебя, отец Лев!
И тут отец Лев, склонившись над ним к самой земле и обняв его, промолвил:
- Ты был, брат, больше всех нас достоин носить честное одеянье святого ордена нашего, и ангелы радовались, видя тебя в нем. Ныне ожидает тебя милосердный господь во царствии своем, и будет прославлена на небесах обитель наша, ибо за сердце твое воздаст тебе бог, да святится имя его во веки веков. Аминь.
С этими словами отец Лев широко осенил его крестным знамением, так как увидел, что старичок в это время на руках у него отошел.
Кончив свой рассказ, брат привратник вытер глаза и улыбнулся сквозь слезы. С улицы доносился глухой, беспокойный шум. Нет, это - мягкое, ласковое послеполудня, скользящее на ласточкиных крыльях, покой дышит отовсюду - от старого колодца, от плюща, свисающего со стены, подобно старому прадедовскому плащу, покой тихо восходит ввысь, словно совершая какое-то великое и святое дело, а потом все окутывает сумрак, тень родит тень, - прошу вас, отец мой, ради любви божьей, скажите мне, в чем истинная радость...
И, сжимая теплую мягкую руку юноши в своих заскорузлых ладонях, монах отвечает: "Лишь скорбью и гонениями можем мы хвалиться, ибо только это принадлежит нам. И потому говорит святой апостол: Я не желаю хвалиться, разве только крестом господа нашего Иисуса Христа..."
Великая тайна смирения. Ибо все, что дает нам сестрица боль, - а она всегда любит нас, - мы должны принимать с радостью... Они идут рядом. Я уж скоро умру, Микеланджело, и жду этой желанной минуты. Но должен еще рассказать тебе об Агостино, безумном сиенском ваятеле, который тешил свою душу пустыми обещаниями, не видел жизни этой девицы, потому что не видел боли...
День длился, небо было прозрачно-сине.
А теперь один. Всегда один. Судорожное рыданье подкатило к горлу и не могло вырваться. Шейные мышцы словно напряглись, и кровь в них вызывала резь, словно там были мелкие раздробленные осколки стекла. Старый привратник заметил, что он тревожно прислушивается к глухому шуму толпы на улице. Микеланджело положил ему голову на плечо, и стало легче. Коричневый цвет рваной рясы. Наружу вырвался стон, потом рыданье и поток слез. Как только он ощутил жесткость этой грубой ткани, судорога отпустила и слезы хлынули таким бурным потоком, что снова стало легче дышать. Он удалился.
Толпа уже схлынула. Он шел. Ни с кем не буду прощаться. С Флоренцией он уже простился, идя в монастырь. Отец? Братья? Нет. Уйдет каменотес, безносый бродяга, - он не будет докладывать о своем позоре. Не хочет видеть торжества тех, чьи слова, несмотря на снежного великана, все-таки сбылись. Он не может ставить только статуи из снега, он каменотес. Сын бывшего члена Совета двенадцати... скиталец по монастырям и княжьим дворам. Отец только сжимал бы руки, усталое лицо его отуманила бы тяжелая печаль, он встал бы на свое место у ворот с видом человека, которого всю жизнь преследуют неудачи. Нет, не буду прощаться. Мама монна Лукреция? Нет, не буду докладывать всем о своем страхе. Граначчи? Нет! С семейством Медичи? С Джулио и Джулиано? Он улыбнулся горькому воспоминанию. А Полициано умер в одежде доминиканского терциария, он, величайшее светило платонизма...
Не к чему прощаться ни с кем и ни с чем. Ничто его здесь не удерживает. Конь бежит ленивой рысью по улицам города. Последний взгляд. Но - искоса, лицо склонено, не надо быть узнанным, как раз в последнюю минуту может случиться что-нибудь самое коварное.
У Палаццо-Веккьо он столкнулся с чернью, устремившейся к дворцу Медичи с дикими криками и поднятыми кулаками. Потому что прошел слух, что Пьер отправил послов к Паоло Орсини просить помощи и тот наступает с войском на Флоренцию... Тут к народу присоединились и патрицианские роды. Будто бы Строцци и Ручеллаи нынче утром были у Савонаролы, и старик Альбицци обещал отдать свое имущество монастырю, если Орсини будет отражен от стен Флоренции. А монастырь очень нуждался в крупных вкладах. Прежде в Сан-Марко бывало самое большее сорок с лишним монахов, а теперь их там - около трехсот. Толпа растянулась по площади, призывая к оружию. Во главе возбужденного народа шли представители всех шестнадцати кварталов города. А гонфалоньер республики поспешно заучивал текст своего ораторского выступления по-французски.
Конь бежит рысью. Последний взгляд на Палаццо-Веккьо, где прежде стояла снежная статуя, подарок народу. Конь бежит рысью. Воротами Аль-Прато? Воротами Сан-Джорджо, Сан-Кроче, Сан-Никколо? Или Сан-Фриано? Не все ли равно, - лишь бы вон, вон из этого города...
У ворот он остановил коня, перекрестился перед высоким придорожным распятием. Бегу, матерь божия, сам не знаю куда, измученный своим страхом, бегу один, всегда один, позади - горе, разверстые гробы, гибель и смерть, впереди - неизвестность, разверстые гробы, гибель и смерть. Только ты одна, звезда утренняя, твердыня Давидова, Ковчег завета, не покидай меня! Я бегу, не вернусь никогда, передо мной праздные дали. Пустота...
- Что же ты покидаешь меня, милый сын? - послышалось за его спиной.
Кровь застыла в жилах. Это призрак? Лоренцо, мертвый правитель? Нет, это действительность.
Савонарола. С ним два монаха, как тогда... Но теперь они не шли смиренно в город, неизвестные путники, а пеклись о городе, как о своем, осматривая укрепленья... Но если господь не охранит города, напрасно бодрствует страж.
Савонарола подошел вплотную к коню. Ему довольно поднять руку, позвать стражу, и беглеца задержат, отведут обратно. Пронзительный взгляд монаха вперился в его лицо.
- Я вижу, ты бежишь... - закаркал знакомый неприятный голос. - Куда?
Микеланджело, склонив голову, промолчал.
- Ты видишь? - продолжал монах. - Стоит мне только сказать одно слово, и стража отведет тебя обратно... Я не скажу этого слова. Поезжай! Я тебя отпускаю... Бежишь? От Христа не убежишь!
Микеланджело молчал.
- Ни от чего здешнего не убежишь, - резко продолжал монах. - Поэтому и отпускаю. Напрасно бежишь... И от меня не убежишь тоже!
Савонарола отошел от коня, костлявая рука его выпустила узду.
- А знаешь, зачем едешь, Микеланджело Буонарроти?
Микеланджело закусил губы, глядя прямо перед собой.
- Едешь затем... чтоб вернуться.
Тут юноша дал шпоры коню, подняв его с места вскачь. Только на повороте остановился и оглянулся.
- Ave Maria! Это - мое прощанье с тобой, Флоренция. Ave Maria!
Монахи уже вошли в ворота. Палящее солнце осушало всю влагу, оставшуюся после дождя, - кусты, деревья, почва, все было обожжено его лучами. Страшно разболелась голова. Никогда, никогда больше не вернусь, Савонарола ошибается. Оставляю здесь все свои несчастья, свою девятнадцатилетнюю молодость, передо мной праздные дали, но на всех путях своих я найду две вещи, которые никогда от меня не отступят: камень и боль, камень и боль... Почему я бегу из Флоренции? А чем бы я был без Флоренции? Лоренцо Маньифико, которого я так любил... что осталось от его жизни, от всех его усилий?
Спокойствие Италии? Французские войска наводнили Тоскану и Романью, движутся на Рим, грабят и убивают, земля пропитана кровью, флорентийские крепости дрожат...
Сохранение власти рода Медичи? Но народ вышел на улицы с оружием в руках против Пьера, Савонарола составил основной закон, скажи моему сыну, что он будет изгнан навеки, без возврата.
Княжеский город, изукрашенный всеми сокровищами искусства? Но Савонарола сулит костры на площади Делла-Синьория, и на них будут гореть творения Боттичелли, Венециано, Липпи, народ валит и разбивает статуи, уничтожает бесценные библиотеки, кидает в огонь творения философов и списки античной поэзии...
Платоновская академия? Полициано кончил одеждой Доминиканского терциария. Пико делла Мирандола умер монахом, Марсилио Фичино стоит на коленях у ног Савонаролы, Луиджи Пульчи был выброшен из кладбищенской ограды, как язычник, медицейские платоники посрывали с себя золотые цепочки, отреклись от своих писаний, творят публичные покаяния, как Маттео Франко...
Ограничение влияния папской родни? Но они - князья и собирают войска более многочисленные, чем при Сиксте, тести у них - короли...
Ничего не осталось от жизни Лоренцовой, словно ее никогда и не было. Все на свете текуче и непрочно... так говорилось в песне, которую он сам сочинил... Всему конец. Тщета. Ничего после него не осталось. Вот только...
Сады! Чудные, великолепные сады, до боли прекрасные, горячо любимые Медицейские сады мои, вы останетесь, а я покидаю вас и оставляю в вас свои девятнадцать лет, над вами будут всегда сиять звезды, любимые сады мои, целую вас глазами на прощанье, последнее Лоренцово наследие, последнее, что осталось, единственная подлинная моя родина - Медицейские сады мои!
Он перекрестил их широким крестом. Потом тронул коня.
И в тот же миг отвернулся, чтобы не видеть густого, едкого, черного дыма, вдруг повалившего из садов к небу.
СТАРЫЙ АЛЬДОВРАНДИ
Колокола затихли, металлический голос их расплавился в раскаленном горне заката. Болонья, черный город, врастал еще больше во тьму, и только дворец Бентивольо пламенел до самого захода солнца кровавыми стенами. Геральдическими красками вечера были черная и красная. Высокие укрепления кидали длинные тени на окрестность, и зубцы их вгрызались в свинцовый небосклон, пока совсем не впились в него. Солнце зашло, и с грохотом закрылись ворота, за чьими крепкими бронзовыми створами, задвинутыми длинным железным засовом, под сводом из плит караульные зажгли светочи в железных корзинах и, опершись на длинные копья, повели беседу о войне и добыче. На их черных шлемах заиграли отблески пламени. Острия копий торчали вверх. На дубовой скамье в воротах спал их бородатый альфьере 1, похожий на терракотового сатира. Теперь у Болоньи - цвет запекшейся крови. А дворец Бентивольо стал во тьме еще огромней и страшнее, только в одном месте в окнах его мерцает свет, и это не свет над мертвецами - на окнах его сейчас нет повешенных, - это свет важных решений. И в высоком зале совещаний Синьории тоже светло, - Большой совет, il Maggior Consiglio еще заседает. Но городские просторы уже, притихли, наступает ночь, и стража перетягивает улицы тяжелыми цепями. Каждую ночь с укреплений можно видеть пылающие деревни, похожие на огненные грибы во тьме. Хотя война передвинулась по ту сторону Апеннин, здесь еще продолжают драки и убийства беспокойные орды. Появились какие-то странные люди в масках - fratres pacifici 2, которые нападают на города, пробираясь в них переодетыми на все лады, и поднимают там страшную, беспощадную резню. Но Болонья засыпает в сознании, что ворота ее хорошо охраняются и крепостные стены только недавно починены.
1 Начальник (ит.).
2 Братья умиротворители (лат.).
Факел стражи закровавился на площади и пропал за углом. Два грабителя в сумраке ожесточенно спорили с евреем, предлагая ему дворянский плащ, совсем новый, только в одном месте незаметная маленькая дырочка - след от кинжала, на два перстня и шляпу. Шли поспешные переговоры с помощью быстро мелькающих пальцев, пока грабители не обозлились и не накинулись на еврея, который, скуля от боли, заплатил им, сколько они требовали, а потом пустился бежать во тьму, с плащом на руке и кольцами в горсти, удовлетворенно посмеиваясь, так как порядком нагрел обоих! Открылась дверь публичного дома, и оттуда вышли две-три под руку, со слугой впереди, который, прикрывая фонарь плащом, повел их по вызову - в дом патриция Гаспара Альвиано, где шла попойка. Но на углу они натолкнулись на группы слепых с нищим поводырем, который видел даже впотьмах. Почуя гулящих девок, слепцы обступили их, но те, смеясь, проскользнули под их вытянутыми вперед руками и остановились на углу подождать, когда слуга переломит свою палку о голову нищего, единственного, кто видел впотьмах. А слепцы, не зная о том, что женщины убежали, стали в погоне за любовью кидаться друг на друга, хватали друг друга руками, ловя тьму, а не женщин, которые были уже далеко и, натянув на голову капюшоны, спешили на пир. Встревоженные потасовкой слепых, прибежали два исхудалых студента, которые рылись с голодухи в отбросах под окнами богача - не найдется ли чего съестного. Они принялись весело подзадоривать слепых драчунов, корчась от смеха при виде такого зрелища и хватаясь за животики, набитые объедками мяса и овощей. Тьма была густая, волнистая, и любовник, взбирающийся по длинной веревке к окну мадонны, муж которой уже спит, рябил тьму широкими движениями рук, как пловец, подымающийся с илистого дна на поверхность, пока женщина с лицом русалки и распущенными волосами не охватила его быстрым нетерпеливым объятием. Факелы стражи зачадили на другом конце улицы, и бродяга, спавший у каменного портала Сан-Доменико, проснулся как раз вовремя, чтобы скорей схватить четки и забормотать молитву с видом кающегося, на которого patres 1 наложили ночное покаянье вместо паломничества в Рим. Тьма жила своей жизнью. Болонья спит в цвете запекшейся крови, а там, за крепостными стенами, где-то в окрестностях пылают деревни, словно огненные грибы во мраке, с башни видно, как сверкает огонь, и замаскированные fratres pacifici крадутся вдоль окованных бронзой ворот. Глубокая ночь.
1 Отцы (лат.).
В стороне от площади - тюрьма, двери которой угрожающе горят во мраке двумя огнями, словно глаза хищника. Дверь стонет, когда ее открывают, потому что это железо - проклятое. Дальше - длинный коридор, такой узкий, что даже те, у кого руки не связаны, должны крепко прижать их к телу, чтобы пройти. Свод понижается так, что надо идти, либо сильно наклонив голову, либо вовсе без головы. Стены потеют и покрыты грязью. Тяжелый воздух пахнет плесенью, как в склепе. Голос не разносится, а застревает в грубых камнях, распластается там, как паук, потом замрет, отцепится и слетит наземь. В глубине горят огни караульни, и там огромные тени играют в кости и наливают себе из кувшина, отирают усы и чистят пищали, бродя по потолку и стенам. Тут же рядом - низкая дверца, серая, как рассвет последнего дня, и от нее идет вниз мокрая винтовая лестница, на которой приходится искать опоры только у бога, - глубоко в подземелье, где крысы, сырость и прикованные люди с облысевшими черепами. Звеня кандалами, они перед сном всегда воют свои имена, производя перекличку, потому что их много. Если кто из них умрет, прикованный стоя, и не ответит, длинные ряды их поднимают громкий рев под гулким сводом, чтобы пришла стража, потому что они не хотят быть с мертвым, лицо и тело которого быстро зеленеют в плесневеющей сырости. Там, дальше, застенок, высокое сводчатое помещение, устроенное так, чтобы судьям и писарю, сидящим на возвышении за столом, было все хорошо видно. А этажом ниже, уже в сплошной тьме, место для осужденных на пожизненное заключение или, по выражению, употребляемому в папских тюрьмах, присужденный к in расе - к миру. Слова эти отзываются такой отвратительной слащавой гнилью, что некоторые сходили с ума сейчас же по вынесении приговора и умоляли лучше замучить их до смерти в застенке, только не присуждать к in расе - к миру. Узников в Болонье приводит в ужас слово "мир": осужденные вступают даже в драку с конвойными, когда те увидят их в in pace. A Дамассо Паллони разбил себе голову о грубые плиты коридора, предпочтя муки ада жизни в мире - in pace. Это глубокий подземный ход, разложенье заживо, знаменье вечной тьмы, гниение на илистом дне. Мы живем в такое время, когда страданья и страх прикрывают лестью. Все надо красиво назвать и искусно осуществить, - сонет и убийство, карнавал и пир, полный отравленных чаш, перстень любви часто несет смерть, скрытую под драгоценным камнем, едкая щелочь разъела палец, сгнили мясо и кость, отвалилась рука. Не надо называть все вещи своими суровыми именами. Поэтому и гниение заживо в заболоченных тюремных подземельях называют, на ватиканский лад, пребываньем in pace, и палач уже не палач, а носит торжественное наименование fra redemptor - брат искупитель. И здесь, в темнице мира, - единственное место на свете, где время не движется, такой здесь глубокий мир. Здесь - великая тишина, и в ней - тела, по-разному скорченные, все в язвах и крови, глаза уже не видящие, покрытые пленками гноя, губы, искривленные идиотской усмешкой, здесь нет времени и человеческие сердца бьются в пустоте, повсюду во тьме валяются вороха перекрученных человеческих тел, одни - еще покрытые истлевающими лохмотьями, другие - уже нагие, но какой-то странно белой гангренозной наготой, словно ворох мучных червей, которые еще извиваются, шевелятся, живут, живут in pace.
Ключ от этой норы мрака - наверху, в караульне, где так весело. Синьоры Бентивольо всегда стараются, чтобы солдатам в Болонье было весело, а теперь об этом стараются и французы, которые скоро избавят их от этого нудного валянья на нарах чистилища, проверки количества лысых черепов с вбитыми в стену железными ошейниками, спускания корзин с хлебом и кувшинов с водой в подземелье, где нет времени и человеческие сердца бьются в пустоте. А капитан стражи - высокий, взлохмаченный, загорелый - рассказывает о битвах, расстегнувши рубаху до пупа и показывая рубцы. Служил он под начальством кондотьера Коррадо Бени, прозванного за непомерную толщину "Лардо", что значит "Шпиг", и вспоминает об этом времени с великим сожалением, потому что Шпиг был превосходным кондотьером, знал своих солдат, спал и ел с ними, три раза продавал их неприятелю и три раза сейчас же выкупал обратно, но всякий раз, прежде чем состоится покупка, они получали жалованье и свою долю награбленного на той и другой стороне, - вот каков был кондотьер Лардо, сиречь Шпиг, он любил своих солдат; да - убит в сражении под Фаэнцой против папского сына; неприятельский кондотьер, сиенский дворянин Антонио Чалдере выбил его из седла и проткнул ему горло, и вот так геройски, перед лицом любимых своих солдат, погиб славный кондотьер Коррадо Бенн, по прозванию Лардо, что значит Шпиг. И капитан перешел на службу к папскому сыну, который победил в битве при Фаэнце, но которому плохо пришлось, оттого что он схватил французскую болезнь, не мог носить оружие и уехал в Пизу, где только зря потратил время и свое жалованье. Три золотых дуката взял с него ученый пизанский доктор и так напичкал его ртутью, что он чуть не отдал богу душу, да спасибо друзья посоветовали не принимать больше ртути и взять свои деньги обратно. Он так и сделал, но жена доктора ревела как дьяволица над телом своего ученого супруга и бежала за капитаном ночью по всему городу в одной рубашке, и когда утром нашли у нее в окоченевших руках лоскут от его мундира, пришлось ему скрыться из города, а французская болезнь так при нем и осталась. Он уж думал - конец пришел, да один добрый августинец в Пьяченце продал ему папские индульгенции и посоветовал пить горячую воду, купил он индульгенции и стал пить горячую воду, и - глядь! - французскую болезнь как рукой сняло, и он опять стал носить оружие. Знай он об этом в Пизе, не пришлось бы убивать ученого доктора, ни дьяволицу его, ни жрать ртуть, как зверь саламандр. Потом он стал объяснять изумленным молокососам, слушавшим его, выпуча глаза над недопитыми кружками, что можно достигнуть чего угодно на службе богини Фортуны, которая любит отважных, украшенных рубцами людей. Но лучше всего было на венецианской службе, под командованием кондотьера Антонио Чалдеры, того, который зарезал храброго Коррадо Бени, по прозвищу Лардо, сиречь Шпиг. Чалдере очень скупо расходовал своих солдат, не хотел растрачивать их во всяких дурацких сражениях, ведь они стоили ему больших денег, так что при нем воевали без единого выстрела, неприятель обычно предпочитал заплатить Чал-дере, чем вступать в бой с его войском, так великолепно оснащенным, и битвы покупались и продавались, и солдаты шли в бой и возвращались из него франтоватые, лощеные, начищенные, разодетые, так что приставленный к кондотьеру Светлейшей Венецианской республикой чиновник, суровый проведитторе 1, проникнув в эту двойную игру, выждал момент, когда кондотьеровы денежные ящики наполнились до отказа, и посадил Чалдеру-сиенца, торговавшего битвами. Потом, во дворце Джудекки, Чалдеру ослепили с помощью металлических зеркал, а там приковали к каторжной скамье галеры, которая потом была где-то возле Родоса потоплена турками. А навьюченные его денежными ящиками мулы перешли в руки венецианцев, получивших таким путем много денег и продолжавших войну с врагами. На чем только венецианцы не грели руки!
1 Попечитель (ит.).
Потом капитан рассказал о том, как он служил Скалигерам в Вероне, где, между прочим, научился заклинать дьявола по имени Астанетоксенетос, но род Скалигеров был одержим жаждой взаимного самоистребления, и капитан решил оставить их после того примирительного пира, на котором все вспарывали друг другу животы, так что кровь потекла из сеней на улицу, и перешел на службу к синьорам Бентивольо, в Болонье, и только тут зажил весело, - ей-богу, ребята, уж недолго ждать, поведу вас в сражения, или не быть мне Гвидо дель Бене, а по-военному Рубиканте, что значит Феникс, - ну кто еще раз нальет полные кружки всем за столом? Они пили, грохотали, колотили по столу, говорили о добыче, о женщинах, наконец, запели песню. Каменная караульня была полна крика и боевого задора, и всякий раз, сдвигая кружки при новой здравице, они орали так, словно шли на приступ. А тени их, кривляясь, скакали на потолке.
По тихой ночной площади, в свете не прикрываемых плащами фонарей, медленно приближались к тюрьме несколько человек. Это были высокородный мессер Джованфранческо Альдовранди, первый патриций, глава знатного рода и знаменитый член Consiglio dei Sedici - Совета шестнадцати и друг Альдовранди - Лоренцо Коста, феррарский живописец, ныне покровительствуемый семейством Бентивольо, чей дворец он расписал настенной живописью с дивным искусством.
Впереди них и по бокам шли слуги, до того послушные, почтительные, неслышные и невидимые, что, казалось, свет сам скользит над поверхностью пьяццы, сопровождая высокородного мессера Альдовранди и его друга, придворного художника дома Бентивольо. А позади шагали вооруженные, составляя эскорт знаменитому члену Consiglio dei Sedici, возвращающемуся с заседания таким странным кружным путем - через тюремные затворы. Старый Альдовранди, опираясь на высокий черный посох с большим круглым набалдашником слоновой кости - признак не только роскоши, но и власти, - был закутан в сборчатый пурпурный плащ, а куртка его была расшита золотом. Он выступал важно, величественно, княжеской походкой, весь в багреце, как правитель или дож. Оба молчали, так как Коста стеснялся нарушить ход мыслей своего высокопоставленного друга и еще потому, что ночная тишина была ему приятней почтительной беседы со стариком. Ибо Коста по большей части мучился теперь сознанием полного творческого бессилия при наличии бесчисленных замыслов, - так всякая слабость старается обмануть, заглушить самое себя судорожной подготовкой к новым трудам, от которых она ждет больше, чем дали прежние, уже осуществленные. Он все время менял темы своих будущих работ, не зная, на чем остановиться. Сперва это должно было быть изображение святой Цецилии, и его прелестная возлюбленная монна Кьяра уже радовалась, что лицо и фигура ее останутся вечным памятником ее великой красоты на картине, среди нежных голубых облаков, между ангелами, в руках - музыкальный инструмент и орудие палача, то и другое, воздеваемые ею к богу - музыка и мука. Но Коста уже отказался от этой темы и решил писать мадонну в окружении святых, среди которых не будет ни одной женщины - одни аббаты и епископы. Но и этого он не окончил, а вынашивает теперь другой замысел - написать для Сан-Джованниин-Монте большую запрестольную картину "Последняя вечеря" - по образцу славного маэстро Леонардо да Винчи из Милана. У него был уже готов эскиз композиции, сделанный углем, и теперь он, опять-таки следуя мессеру Леонардо, подыскивает лица апостолов. Услыхав, что Леонардо ходил каждый день на распутья перед миланскими укреплениями и останавливал прохожих, крестьян и бродячих солдат, ища себе среди них прототипов, Коста хотел начать то же самое, но в последнее время бродить перед болонскими стенами стало слишком опасно, и потому он попросил своего высокопоставленного покровителя, чтоб тот разрешил ему посетить тюрьму, где он, уж конечно, найдет среди злодеев хотя бы лицо Иуды.
Но фра Массео от слез не мог произнести ни слова, и старичок подозвал фра Джинепро и попросил его, ради любви божьей, повторять за ним:
- Ты, фра Тимотео, - так скажет тебе господь, - был самым дурным из моих монахов, - чего ты хочешь от меня?
Но фра Джинепро от слез не мог говорить, и старичок подозвал фра Симоне и просил его, ради любви божьей, повторять за ним, точно повторять:
- Ты, фра Тимотео, неразумный сын Антонио Тоццоли, всегда питался гордыней и суетой, горе тебе будет на Суде божьем!
Но ни фра Симоне не мог повторить, ни фра Анджело, ни фра Якопо, ни фра Руфино, ни фра Бернардо, так что старичок, сжав руки, попросил отца Льва, чтоб тот велел им сделать это из иноческого послушания. И решил "отец Лев сам читать с ним эти часы без молитвенника, старичок обрадовался и с великой горячностью попросил:
- Повторяй за мной, прошу тебя, отец Лев: ты, фра Тимотео, незаконно пробрался к нам и был позором нашим, иноком нерадивым, и дальше так, читай, прошу тебя, отец Лев!
И тут отец Лев, склонившись над ним к самой земле и обняв его, промолвил:
- Ты был, брат, больше всех нас достоин носить честное одеянье святого ордена нашего, и ангелы радовались, видя тебя в нем. Ныне ожидает тебя милосердный господь во царствии своем, и будет прославлена на небесах обитель наша, ибо за сердце твое воздаст тебе бог, да святится имя его во веки веков. Аминь.
С этими словами отец Лев широко осенил его крестным знамением, так как увидел, что старичок в это время на руках у него отошел.
Кончив свой рассказ, брат привратник вытер глаза и улыбнулся сквозь слезы. С улицы доносился глухой, беспокойный шум. Нет, это - мягкое, ласковое послеполудня, скользящее на ласточкиных крыльях, покой дышит отовсюду - от старого колодца, от плюща, свисающего со стены, подобно старому прадедовскому плащу, покой тихо восходит ввысь, словно совершая какое-то великое и святое дело, а потом все окутывает сумрак, тень родит тень, - прошу вас, отец мой, ради любви божьей, скажите мне, в чем истинная радость...
И, сжимая теплую мягкую руку юноши в своих заскорузлых ладонях, монах отвечает: "Лишь скорбью и гонениями можем мы хвалиться, ибо только это принадлежит нам. И потому говорит святой апостол: Я не желаю хвалиться, разве только крестом господа нашего Иисуса Христа..."
Великая тайна смирения. Ибо все, что дает нам сестрица боль, - а она всегда любит нас, - мы должны принимать с радостью... Они идут рядом. Я уж скоро умру, Микеланджело, и жду этой желанной минуты. Но должен еще рассказать тебе об Агостино, безумном сиенском ваятеле, который тешил свою душу пустыми обещаниями, не видел жизни этой девицы, потому что не видел боли...
День длился, небо было прозрачно-сине.
А теперь один. Всегда один. Судорожное рыданье подкатило к горлу и не могло вырваться. Шейные мышцы словно напряглись, и кровь в них вызывала резь, словно там были мелкие раздробленные осколки стекла. Старый привратник заметил, что он тревожно прислушивается к глухому шуму толпы на улице. Микеланджело положил ему голову на плечо, и стало легче. Коричневый цвет рваной рясы. Наружу вырвался стон, потом рыданье и поток слез. Как только он ощутил жесткость этой грубой ткани, судорога отпустила и слезы хлынули таким бурным потоком, что снова стало легче дышать. Он удалился.
Толпа уже схлынула. Он шел. Ни с кем не буду прощаться. С Флоренцией он уже простился, идя в монастырь. Отец? Братья? Нет. Уйдет каменотес, безносый бродяга, - он не будет докладывать о своем позоре. Не хочет видеть торжества тех, чьи слова, несмотря на снежного великана, все-таки сбылись. Он не может ставить только статуи из снега, он каменотес. Сын бывшего члена Совета двенадцати... скиталец по монастырям и княжьим дворам. Отец только сжимал бы руки, усталое лицо его отуманила бы тяжелая печаль, он встал бы на свое место у ворот с видом человека, которого всю жизнь преследуют неудачи. Нет, не буду прощаться. Мама монна Лукреция? Нет, не буду докладывать всем о своем страхе. Граначчи? Нет! С семейством Медичи? С Джулио и Джулиано? Он улыбнулся горькому воспоминанию. А Полициано умер в одежде доминиканского терциария, он, величайшее светило платонизма...
Не к чему прощаться ни с кем и ни с чем. Ничто его здесь не удерживает. Конь бежит ленивой рысью по улицам города. Последний взгляд. Но - искоса, лицо склонено, не надо быть узнанным, как раз в последнюю минуту может случиться что-нибудь самое коварное.
У Палаццо-Веккьо он столкнулся с чернью, устремившейся к дворцу Медичи с дикими криками и поднятыми кулаками. Потому что прошел слух, что Пьер отправил послов к Паоло Орсини просить помощи и тот наступает с войском на Флоренцию... Тут к народу присоединились и патрицианские роды. Будто бы Строцци и Ручеллаи нынче утром были у Савонаролы, и старик Альбицци обещал отдать свое имущество монастырю, если Орсини будет отражен от стен Флоренции. А монастырь очень нуждался в крупных вкладах. Прежде в Сан-Марко бывало самое большее сорок с лишним монахов, а теперь их там - около трехсот. Толпа растянулась по площади, призывая к оружию. Во главе возбужденного народа шли представители всех шестнадцати кварталов города. А гонфалоньер республики поспешно заучивал текст своего ораторского выступления по-французски.
Конь бежит рысью. Последний взгляд на Палаццо-Веккьо, где прежде стояла снежная статуя, подарок народу. Конь бежит рысью. Воротами Аль-Прато? Воротами Сан-Джорджо, Сан-Кроче, Сан-Никколо? Или Сан-Фриано? Не все ли равно, - лишь бы вон, вон из этого города...
У ворот он остановил коня, перекрестился перед высоким придорожным распятием. Бегу, матерь божия, сам не знаю куда, измученный своим страхом, бегу один, всегда один, позади - горе, разверстые гробы, гибель и смерть, впереди - неизвестность, разверстые гробы, гибель и смерть. Только ты одна, звезда утренняя, твердыня Давидова, Ковчег завета, не покидай меня! Я бегу, не вернусь никогда, передо мной праздные дали. Пустота...
- Что же ты покидаешь меня, милый сын? - послышалось за его спиной.
Кровь застыла в жилах. Это призрак? Лоренцо, мертвый правитель? Нет, это действительность.
Савонарола. С ним два монаха, как тогда... Но теперь они не шли смиренно в город, неизвестные путники, а пеклись о городе, как о своем, осматривая укрепленья... Но если господь не охранит города, напрасно бодрствует страж.
Савонарола подошел вплотную к коню. Ему довольно поднять руку, позвать стражу, и беглеца задержат, отведут обратно. Пронзительный взгляд монаха вперился в его лицо.
- Я вижу, ты бежишь... - закаркал знакомый неприятный голос. - Куда?
Микеланджело, склонив голову, промолчал.
- Ты видишь? - продолжал монах. - Стоит мне только сказать одно слово, и стража отведет тебя обратно... Я не скажу этого слова. Поезжай! Я тебя отпускаю... Бежишь? От Христа не убежишь!
Микеланджело молчал.
- Ни от чего здешнего не убежишь, - резко продолжал монах. - Поэтому и отпускаю. Напрасно бежишь... И от меня не убежишь тоже!
Савонарола отошел от коня, костлявая рука его выпустила узду.
- А знаешь, зачем едешь, Микеланджело Буонарроти?
Микеланджело закусил губы, глядя прямо перед собой.
- Едешь затем... чтоб вернуться.
Тут юноша дал шпоры коню, подняв его с места вскачь. Только на повороте остановился и оглянулся.
- Ave Maria! Это - мое прощанье с тобой, Флоренция. Ave Maria!
Монахи уже вошли в ворота. Палящее солнце осушало всю влагу, оставшуюся после дождя, - кусты, деревья, почва, все было обожжено его лучами. Страшно разболелась голова. Никогда, никогда больше не вернусь, Савонарола ошибается. Оставляю здесь все свои несчастья, свою девятнадцатилетнюю молодость, передо мной праздные дали, но на всех путях своих я найду две вещи, которые никогда от меня не отступят: камень и боль, камень и боль... Почему я бегу из Флоренции? А чем бы я был без Флоренции? Лоренцо Маньифико, которого я так любил... что осталось от его жизни, от всех его усилий?
Спокойствие Италии? Французские войска наводнили Тоскану и Романью, движутся на Рим, грабят и убивают, земля пропитана кровью, флорентийские крепости дрожат...
Сохранение власти рода Медичи? Но народ вышел на улицы с оружием в руках против Пьера, Савонарола составил основной закон, скажи моему сыну, что он будет изгнан навеки, без возврата.
Княжеский город, изукрашенный всеми сокровищами искусства? Но Савонарола сулит костры на площади Делла-Синьория, и на них будут гореть творения Боттичелли, Венециано, Липпи, народ валит и разбивает статуи, уничтожает бесценные библиотеки, кидает в огонь творения философов и списки античной поэзии...
Платоновская академия? Полициано кончил одеждой Доминиканского терциария. Пико делла Мирандола умер монахом, Марсилио Фичино стоит на коленях у ног Савонаролы, Луиджи Пульчи был выброшен из кладбищенской ограды, как язычник, медицейские платоники посрывали с себя золотые цепочки, отреклись от своих писаний, творят публичные покаяния, как Маттео Франко...
Ограничение влияния папской родни? Но они - князья и собирают войска более многочисленные, чем при Сиксте, тести у них - короли...
Ничего не осталось от жизни Лоренцовой, словно ее никогда и не было. Все на свете текуче и непрочно... так говорилось в песне, которую он сам сочинил... Всему конец. Тщета. Ничего после него не осталось. Вот только...
Сады! Чудные, великолепные сады, до боли прекрасные, горячо любимые Медицейские сады мои, вы останетесь, а я покидаю вас и оставляю в вас свои девятнадцать лет, над вами будут всегда сиять звезды, любимые сады мои, целую вас глазами на прощанье, последнее Лоренцово наследие, последнее, что осталось, единственная подлинная моя родина - Медицейские сады мои!
Он перекрестил их широким крестом. Потом тронул коня.
И в тот же миг отвернулся, чтобы не видеть густого, едкого, черного дыма, вдруг повалившего из садов к небу.
СТАРЫЙ АЛЬДОВРАНДИ
Колокола затихли, металлический голос их расплавился в раскаленном горне заката. Болонья, черный город, врастал еще больше во тьму, и только дворец Бентивольо пламенел до самого захода солнца кровавыми стенами. Геральдическими красками вечера были черная и красная. Высокие укрепления кидали длинные тени на окрестность, и зубцы их вгрызались в свинцовый небосклон, пока совсем не впились в него. Солнце зашло, и с грохотом закрылись ворота, за чьими крепкими бронзовыми створами, задвинутыми длинным железным засовом, под сводом из плит караульные зажгли светочи в железных корзинах и, опершись на длинные копья, повели беседу о войне и добыче. На их черных шлемах заиграли отблески пламени. Острия копий торчали вверх. На дубовой скамье в воротах спал их бородатый альфьере 1, похожий на терракотового сатира. Теперь у Болоньи - цвет запекшейся крови. А дворец Бентивольо стал во тьме еще огромней и страшнее, только в одном месте в окнах его мерцает свет, и это не свет над мертвецами - на окнах его сейчас нет повешенных, - это свет важных решений. И в высоком зале совещаний Синьории тоже светло, - Большой совет, il Maggior Consiglio еще заседает. Но городские просторы уже, притихли, наступает ночь, и стража перетягивает улицы тяжелыми цепями. Каждую ночь с укреплений можно видеть пылающие деревни, похожие на огненные грибы во тьме. Хотя война передвинулась по ту сторону Апеннин, здесь еще продолжают драки и убийства беспокойные орды. Появились какие-то странные люди в масках - fratres pacifici 2, которые нападают на города, пробираясь в них переодетыми на все лады, и поднимают там страшную, беспощадную резню. Но Болонья засыпает в сознании, что ворота ее хорошо охраняются и крепостные стены только недавно починены.
1 Начальник (ит.).
2 Братья умиротворители (лат.).
Факел стражи закровавился на площади и пропал за углом. Два грабителя в сумраке ожесточенно спорили с евреем, предлагая ему дворянский плащ, совсем новый, только в одном месте незаметная маленькая дырочка - след от кинжала, на два перстня и шляпу. Шли поспешные переговоры с помощью быстро мелькающих пальцев, пока грабители не обозлились и не накинулись на еврея, который, скуля от боли, заплатил им, сколько они требовали, а потом пустился бежать во тьму, с плащом на руке и кольцами в горсти, удовлетворенно посмеиваясь, так как порядком нагрел обоих! Открылась дверь публичного дома, и оттуда вышли две-три под руку, со слугой впереди, который, прикрывая фонарь плащом, повел их по вызову - в дом патриция Гаспара Альвиано, где шла попойка. Но на углу они натолкнулись на группы слепых с нищим поводырем, который видел даже впотьмах. Почуя гулящих девок, слепцы обступили их, но те, смеясь, проскользнули под их вытянутыми вперед руками и остановились на углу подождать, когда слуга переломит свою палку о голову нищего, единственного, кто видел впотьмах. А слепцы, не зная о том, что женщины убежали, стали в погоне за любовью кидаться друг на друга, хватали друг друга руками, ловя тьму, а не женщин, которые были уже далеко и, натянув на голову капюшоны, спешили на пир. Встревоженные потасовкой слепых, прибежали два исхудалых студента, которые рылись с голодухи в отбросах под окнами богача - не найдется ли чего съестного. Они принялись весело подзадоривать слепых драчунов, корчась от смеха при виде такого зрелища и хватаясь за животики, набитые объедками мяса и овощей. Тьма была густая, волнистая, и любовник, взбирающийся по длинной веревке к окну мадонны, муж которой уже спит, рябил тьму широкими движениями рук, как пловец, подымающийся с илистого дна на поверхность, пока женщина с лицом русалки и распущенными волосами не охватила его быстрым нетерпеливым объятием. Факелы стражи зачадили на другом конце улицы, и бродяга, спавший у каменного портала Сан-Доменико, проснулся как раз вовремя, чтобы скорей схватить четки и забормотать молитву с видом кающегося, на которого patres 1 наложили ночное покаянье вместо паломничества в Рим. Тьма жила своей жизнью. Болонья спит в цвете запекшейся крови, а там, за крепостными стенами, где-то в окрестностях пылают деревни, словно огненные грибы во мраке, с башни видно, как сверкает огонь, и замаскированные fratres pacifici крадутся вдоль окованных бронзой ворот. Глубокая ночь.
1 Отцы (лат.).
В стороне от площади - тюрьма, двери которой угрожающе горят во мраке двумя огнями, словно глаза хищника. Дверь стонет, когда ее открывают, потому что это железо - проклятое. Дальше - длинный коридор, такой узкий, что даже те, у кого руки не связаны, должны крепко прижать их к телу, чтобы пройти. Свод понижается так, что надо идти, либо сильно наклонив голову, либо вовсе без головы. Стены потеют и покрыты грязью. Тяжелый воздух пахнет плесенью, как в склепе. Голос не разносится, а застревает в грубых камнях, распластается там, как паук, потом замрет, отцепится и слетит наземь. В глубине горят огни караульни, и там огромные тени играют в кости и наливают себе из кувшина, отирают усы и чистят пищали, бродя по потолку и стенам. Тут же рядом - низкая дверца, серая, как рассвет последнего дня, и от нее идет вниз мокрая винтовая лестница, на которой приходится искать опоры только у бога, - глубоко в подземелье, где крысы, сырость и прикованные люди с облысевшими черепами. Звеня кандалами, они перед сном всегда воют свои имена, производя перекличку, потому что их много. Если кто из них умрет, прикованный стоя, и не ответит, длинные ряды их поднимают громкий рев под гулким сводом, чтобы пришла стража, потому что они не хотят быть с мертвым, лицо и тело которого быстро зеленеют в плесневеющей сырости. Там, дальше, застенок, высокое сводчатое помещение, устроенное так, чтобы судьям и писарю, сидящим на возвышении за столом, было все хорошо видно. А этажом ниже, уже в сплошной тьме, место для осужденных на пожизненное заключение или, по выражению, употребляемому в папских тюрьмах, присужденный к in расе - к миру. Слова эти отзываются такой отвратительной слащавой гнилью, что некоторые сходили с ума сейчас же по вынесении приговора и умоляли лучше замучить их до смерти в застенке, только не присуждать к in расе - к миру. Узников в Болонье приводит в ужас слово "мир": осужденные вступают даже в драку с конвойными, когда те увидят их в in pace. A Дамассо Паллони разбил себе голову о грубые плиты коридора, предпочтя муки ада жизни в мире - in pace. Это глубокий подземный ход, разложенье заживо, знаменье вечной тьмы, гниение на илистом дне. Мы живем в такое время, когда страданья и страх прикрывают лестью. Все надо красиво назвать и искусно осуществить, - сонет и убийство, карнавал и пир, полный отравленных чаш, перстень любви часто несет смерть, скрытую под драгоценным камнем, едкая щелочь разъела палец, сгнили мясо и кость, отвалилась рука. Не надо называть все вещи своими суровыми именами. Поэтому и гниение заживо в заболоченных тюремных подземельях называют, на ватиканский лад, пребываньем in pace, и палач уже не палач, а носит торжественное наименование fra redemptor - брат искупитель. И здесь, в темнице мира, - единственное место на свете, где время не движется, такой здесь глубокий мир. Здесь - великая тишина, и в ней - тела, по-разному скорченные, все в язвах и крови, глаза уже не видящие, покрытые пленками гноя, губы, искривленные идиотской усмешкой, здесь нет времени и человеческие сердца бьются в пустоте, повсюду во тьме валяются вороха перекрученных человеческих тел, одни - еще покрытые истлевающими лохмотьями, другие - уже нагие, но какой-то странно белой гангренозной наготой, словно ворох мучных червей, которые еще извиваются, шевелятся, живут, живут in pace.
Ключ от этой норы мрака - наверху, в караульне, где так весело. Синьоры Бентивольо всегда стараются, чтобы солдатам в Болонье было весело, а теперь об этом стараются и французы, которые скоро избавят их от этого нудного валянья на нарах чистилища, проверки количества лысых черепов с вбитыми в стену железными ошейниками, спускания корзин с хлебом и кувшинов с водой в подземелье, где нет времени и человеческие сердца бьются в пустоте. А капитан стражи - высокий, взлохмаченный, загорелый - рассказывает о битвах, расстегнувши рубаху до пупа и показывая рубцы. Служил он под начальством кондотьера Коррадо Бени, прозванного за непомерную толщину "Лардо", что значит "Шпиг", и вспоминает об этом времени с великим сожалением, потому что Шпиг был превосходным кондотьером, знал своих солдат, спал и ел с ними, три раза продавал их неприятелю и три раза сейчас же выкупал обратно, но всякий раз, прежде чем состоится покупка, они получали жалованье и свою долю награбленного на той и другой стороне, - вот каков был кондотьер Лардо, сиречь Шпиг, он любил своих солдат; да - убит в сражении под Фаэнцой против папского сына; неприятельский кондотьер, сиенский дворянин Антонио Чалдере выбил его из седла и проткнул ему горло, и вот так геройски, перед лицом любимых своих солдат, погиб славный кондотьер Коррадо Бенн, по прозванию Лардо, что значит Шпиг. И капитан перешел на службу к папскому сыну, который победил в битве при Фаэнце, но которому плохо пришлось, оттого что он схватил французскую болезнь, не мог носить оружие и уехал в Пизу, где только зря потратил время и свое жалованье. Три золотых дуката взял с него ученый пизанский доктор и так напичкал его ртутью, что он чуть не отдал богу душу, да спасибо друзья посоветовали не принимать больше ртути и взять свои деньги обратно. Он так и сделал, но жена доктора ревела как дьяволица над телом своего ученого супруга и бежала за капитаном ночью по всему городу в одной рубашке, и когда утром нашли у нее в окоченевших руках лоскут от его мундира, пришлось ему скрыться из города, а французская болезнь так при нем и осталась. Он уж думал - конец пришел, да один добрый августинец в Пьяченце продал ему папские индульгенции и посоветовал пить горячую воду, купил он индульгенции и стал пить горячую воду, и - глядь! - французскую болезнь как рукой сняло, и он опять стал носить оружие. Знай он об этом в Пизе, не пришлось бы убивать ученого доктора, ни дьяволицу его, ни жрать ртуть, как зверь саламандр. Потом он стал объяснять изумленным молокососам, слушавшим его, выпуча глаза над недопитыми кружками, что можно достигнуть чего угодно на службе богини Фортуны, которая любит отважных, украшенных рубцами людей. Но лучше всего было на венецианской службе, под командованием кондотьера Антонио Чалдеры, того, который зарезал храброго Коррадо Бени, по прозвищу Лардо, сиречь Шпиг. Чалдере очень скупо расходовал своих солдат, не хотел растрачивать их во всяких дурацких сражениях, ведь они стоили ему больших денег, так что при нем воевали без единого выстрела, неприятель обычно предпочитал заплатить Чал-дере, чем вступать в бой с его войском, так великолепно оснащенным, и битвы покупались и продавались, и солдаты шли в бой и возвращались из него франтоватые, лощеные, начищенные, разодетые, так что приставленный к кондотьеру Светлейшей Венецианской республикой чиновник, суровый проведитторе 1, проникнув в эту двойную игру, выждал момент, когда кондотьеровы денежные ящики наполнились до отказа, и посадил Чалдеру-сиенца, торговавшего битвами. Потом, во дворце Джудекки, Чалдеру ослепили с помощью металлических зеркал, а там приковали к каторжной скамье галеры, которая потом была где-то возле Родоса потоплена турками. А навьюченные его денежными ящиками мулы перешли в руки венецианцев, получивших таким путем много денег и продолжавших войну с врагами. На чем только венецианцы не грели руки!
1 Попечитель (ит.).
Потом капитан рассказал о том, как он служил Скалигерам в Вероне, где, между прочим, научился заклинать дьявола по имени Астанетоксенетос, но род Скалигеров был одержим жаждой взаимного самоистребления, и капитан решил оставить их после того примирительного пира, на котором все вспарывали друг другу животы, так что кровь потекла из сеней на улицу, и перешел на службу к синьорам Бентивольо, в Болонье, и только тут зажил весело, - ей-богу, ребята, уж недолго ждать, поведу вас в сражения, или не быть мне Гвидо дель Бене, а по-военному Рубиканте, что значит Феникс, - ну кто еще раз нальет полные кружки всем за столом? Они пили, грохотали, колотили по столу, говорили о добыче, о женщинах, наконец, запели песню. Каменная караульня была полна крика и боевого задора, и всякий раз, сдвигая кружки при новой здравице, они орали так, словно шли на приступ. А тени их, кривляясь, скакали на потолке.
По тихой ночной площади, в свете не прикрываемых плащами фонарей, медленно приближались к тюрьме несколько человек. Это были высокородный мессер Джованфранческо Альдовранди, первый патриций, глава знатного рода и знаменитый член Consiglio dei Sedici - Совета шестнадцати и друг Альдовранди - Лоренцо Коста, феррарский живописец, ныне покровительствуемый семейством Бентивольо, чей дворец он расписал настенной живописью с дивным искусством.
Впереди них и по бокам шли слуги, до того послушные, почтительные, неслышные и невидимые, что, казалось, свет сам скользит над поверхностью пьяццы, сопровождая высокородного мессера Альдовранди и его друга, придворного художника дома Бентивольо. А позади шагали вооруженные, составляя эскорт знаменитому члену Consiglio dei Sedici, возвращающемуся с заседания таким странным кружным путем - через тюремные затворы. Старый Альдовранди, опираясь на высокий черный посох с большим круглым набалдашником слоновой кости - признак не только роскоши, но и власти, - был закутан в сборчатый пурпурный плащ, а куртка его была расшита золотом. Он выступал важно, величественно, княжеской походкой, весь в багреце, как правитель или дож. Оба молчали, так как Коста стеснялся нарушить ход мыслей своего высокопоставленного друга и еще потому, что ночная тишина была ему приятней почтительной беседы со стариком. Ибо Коста по большей части мучился теперь сознанием полного творческого бессилия при наличии бесчисленных замыслов, - так всякая слабость старается обмануть, заглушить самое себя судорожной подготовкой к новым трудам, от которых она ждет больше, чем дали прежние, уже осуществленные. Он все время менял темы своих будущих работ, не зная, на чем остановиться. Сперва это должно было быть изображение святой Цецилии, и его прелестная возлюбленная монна Кьяра уже радовалась, что лицо и фигура ее останутся вечным памятником ее великой красоты на картине, среди нежных голубых облаков, между ангелами, в руках - музыкальный инструмент и орудие палача, то и другое, воздеваемые ею к богу - музыка и мука. Но Коста уже отказался от этой темы и решил писать мадонну в окружении святых, среди которых не будет ни одной женщины - одни аббаты и епископы. Но и этого он не окончил, а вынашивает теперь другой замысел - написать для Сан-Джованниин-Монте большую запрестольную картину "Последняя вечеря" - по образцу славного маэстро Леонардо да Винчи из Милана. У него был уже готов эскиз композиции, сделанный углем, и теперь он, опять-таки следуя мессеру Леонардо, подыскивает лица апостолов. Услыхав, что Леонардо ходил каждый день на распутья перед миланскими укреплениями и останавливал прохожих, крестьян и бродячих солдат, ища себе среди них прототипов, Коста хотел начать то же самое, но в последнее время бродить перед болонскими стенами стало слишком опасно, и потому он попросил своего высокопоставленного покровителя, чтоб тот разрешил ему посетить тюрьму, где он, уж конечно, найдет среди злодеев хотя бы лицо Иуды.