Статую доставили туда только в середине мая. Перевозить начали вечером, после "Ave Maria", во время которой все молились, стоя на коленях, - мастера и сотни рабочих. После чего статую подняли с помощью особого приспособления, которое нарочно для этого придумали и из могучих дубовых бревен изготовили маэстро Антонио и Джулиано да Сангалло, положили ее на смазанные жиром крепкие деревянные катки и поволокли по улицам. Путь от Санта-Мария-дель-Фьоре до Палаццо-Веккьо занял четыре дня. После доставки на место к статуе пришлось приставить караул, так как в первую же ночь ее забросали камнями. Поймали восемь парней, головорезов из Олтрарно, посадили их в тюрьму, где эти песковозы признались в том, что принадлежат к пьяньони, савонароловцам, которые считают удаление Юдифи началом подготовки к возвращению Медичи, что рассмешило Содерини. Но Содерини не хотел признать, что во Флоренции, помимо тайных приверженцев Медичи, есть еще пьяньони. Однако невозможно было скрыть наличие караула на площади возле статуи и утаить головорезов в тюрьме. Тут Содерини сообразил, что Давид ведь голый. И было объявлено, что парни из Олтрарно хотели разбить статую камнями просто из стыдливости, возмущенные ее наготой.
   Статую доставили на площадь в середине мая. Но только в начале июня с великим трудом удалось поднять ее на предназначенный для нее пьедестал.
   Давид встал и устремил взгляд на врагов в ожидании боя. И великан тьмы проклинал его богами своими. Давид стоял, дар и вызов, - уже не Дант, не снежный великан, а Давид, побеждающий камнем.
   Молва о Микеланджеловой статуе пошла по всей Тоскане. Старые маэстро, качая головой, твердили, что ни Донателло, ни Верроккьо не снискивали такой славы, как этот молодой ваятель, ожививший мертвый камень, безобразный, забытый камень, сорок лет засыпавшийся мусором и грязью, изувеченный камень, испорченный, расколотый неосторожным ударом, камень, о котором даже прославленные, искусные художники твердили, что он ни на что не пригоден, из него уже ничего нельзя сделать. Но камень вдруг встал из земли, как стена, как кулак, против напирающей тьмы и хаоса, молоденький Давид, принявший бой и отвечающий боем.
   Была весна, когда два всадника, быстро скачущих по римской дороге, говорили об этом.
   - Ну, что ты там оставил? - спросил маэстро Джулиано да Сангалло.
   Они выехали в Рим два дня тому назад, как только пришло папское посланье.
   Микеланджело поднял голову.
   - Уезжая первый раз, я оставил там, в Медицейских садах, свои девятнадцать лет, - а сады потом погибли в пожаре. Все сгорело: мои кустарники, деревья, аллеи, по которым я бродил, мои мечты, - я вернулся из Болоньи совсем другим. Что я там оставляю теперь? Неоконченную статую святого Матфея, картон в зале Синьории, Граначчи и несколько могил.
   Сангалло сдержал бег коня, и некоторое время они ехали молча. Вокруг апрель, как тот раз, когда они встретились на дороге из Болоньи и впервые поехали вместе.
   Весна.
   - А правда... - начал после небольшого колебания Сангалло, - правда, что ты несколько месяцев тому назад хотел ехать в Турцию?
   Микеланджело кивнул головой.
   - Не стану скрывать от тебя: хотел. Понимаешь, тень! Я всегда буду сражаться с ней. Он когда-то хотел в Египет... а я теперь в Турцию, к султану. Я уж начал переговоры через францисканцев. Но потом все провалилось.
   - Из-за чего?
   Микеланджело прошептал:
   - Из-за Граначчи... Франческо Граначчи...
   - Дай бог здоровья славному Граначчи, - воскликнул Сангалло. - Он тебя отговорил?
   - Нет, мы с ним мало говорили... Он, может быть, даже не знал об этом... Но однажды, гуляя по берегу Арно, в любимых моих местах, он рассказал о том, как в последний раз был у танцовщицы Аминты, знаешь, которую казнили, ты сам писал мне в Рим о ее смерти. Граначчи был у нее в тюрьме в ночь перед казнью... Он рассказал мне об этом... и это решило весь вопрос.
   Сангалло посмотрел вопросительно, но Микеланджело нетерпеливо махнул рукой.
   - Нет, нет, не теперь, маэстро Джулиано, когда-нибудь потом, в Риме, в одну из римских ночей... Ведь мы будем проводить там много времени вместе, там я смогу больше об этом рассказать, пойдем с тобой как-нибудь на Трастевере, - там есть место, которое я люблю больше всего на свете: Сан-Козимато...
   - Я что-то не помню этого места... - проворчал Сангалло.
   Галоп. Они опять погнали коней. Это маэстро Джулиано рвется вперед, кипя замыслами и энтузиазмом, - но Микеланджело - плохой спутник в этом долгом путешествии, он по большей части молчит, оттого-то Сангалло и спросил его, что он оставил во Флоренции, что так молчалив. Начатую статую... такой ответ был для Сангалло неожиданностью. Неужели Микеланджело еще не нарушил ни одного из этих несчастных договоров? Но сейчас - ни слова, он спросит об этом только в Риме, когда Микеланджело обратится к нему с просьбой быть свидетелем при заключении какого-нибудь нового договора. Начатую статую, Граначчи, несколько могил... что он этим хотел сказать? И картон!
   Сангалло поспешил ухватиться за это, радуясь возможности о чем-то говорить.
   - Прекрасная работа, милый, этот твой картон для зала Синьории! Вот видишь, ты поднялся-таки победителем по лестнице Палаццо-Веккьо! Прекрасная работа! Битва при Кашине - из Пизанской войны. Стоит мне зажмуриться, как она прямо у меня перед глазами... В жаркий день воины купаются в Арно, как вдруг - набат, враг налетает, воины впопыхах выбегают из воды, спешат одеться, хватают копья, латы, всякое оружие, голые и еще мокрые, разнообразнейшие положения тел, выпрямленных, стоящих на коленях, сидящих, убегающих, скорченных, падающих, борющихся... блестящий замысел, Микеланджело, и мастерское исполнение... но и переполоху наделало-таки! Не успели повесить эту вещь в зале, как начали приходить целыми группами... все эти художники... принялись изучать, только и речи что об этом, Бандинелли каждый день ходил, и Алонсо Беручете Спаньоло с ним, о Франчабиджо мне говорили, что он готов был прямо переселиться туда, дневать и ночевать там. А остальные? Россо, Матурино, Лоренцетто, Триболо, Якопо да Понтормо, Пьетро дель Варга - они целые дни простаивали перед картоном, изучая, срисовывая... Никогда не забуду того бледного малого с горящими глазами, - ну знаешь, Андреа дель Сарто, он стоял перед ним, как перед чудом, дрожа всем телом, проводил там все время - с утра до вечера, наверно, даже есть не ходил домой, с места не трогался, пока все не скопировал... И знаешь, что больше всего меня умилило? Когда пришел наш милый Филиппино Липпи, он уже кашлял, харкал кровью, ему нельзя было вставать с постели... а он все-таки пришел незадолго до смерти. Прекрасно ты это сделал, Микеланджело!
   - Он приходил, чтоб предложить мне мир... а я хотел боя и вступил в бой. Я не хочу с ним мира! - прошептал Микеланджело.
   Сангалло приблизил своего коня вплотную к его коню.
   - О ком ты говоришь? Кто предлагал тебе мир?
   - Он... - возбужденно ответил Микеланджело. - Он, призрак этот. Пришел тогда ночью и говорит: "Либо вступим в открытую вражду, либо заключим с тобой вечный мир, не можем мы жить друг возле друга все время настороже. Я за мир", - сказал он мне. Он. Великий и знаменитый. Которого называют божественным. И приходит, предлагает мир. Опять искушенье. Все, что он ни скажет, ни сделает, все - искушенье. Но я понял, что с ним нельзя заключать мир. Я выбрал войну. Она уже идет. Когда в мае ему заказали роспись в зале Синьории...
   - Леонардо да Винчи! - воскликнул Сангалло. - Так ты все время о нем говоришь?..
   - Да, - отрезал Микеланджело. - Леонардо да Винчи, и между нами страшная, глубокая, непреодолимая ненависть... причину которой я теперь знаю... и он тоже знает, и знал прежде, чем я... он сам мне сказал...
   - Леонардо! - повторил в изумлении Сангалло. - Я об этом догадывался... Правда, сперва плебей Содерини поручил роспись зала ему... для того чтоб он как-нибудь оправдал свои пятнадцать флоринов в месяц, после того как замысел перекрыть Арно и отвести его в другое русло окончился таким позорным провалом... И Леонардо начал изображение борьбы за знамя с битвы при Ангиари, с победы флорентийцев над миланцами... начал и не окончил...
   - А почему? - вскипел Микеланджело. - Почему? Ведь этого нашего боя можно было б избежать... По-моему, он сам вызвал меня, неожиданно бросив работу...
   Сангалло пожал плечами.
   - А что он когда оканчивал? Говорят, нашел у Плиния какой-то новый способ окраски штукатурки и решил сейчас же испробовать. И принес в жертву этому опыту свое произведение... Видимо, ему не было дела ни до произведения, ни до тебя... Он думал только об этом опыте... Наложил на стену слой гипса, написал часть фрески, потом разложил под ней большой угольный костер, - чтобы с помощью сильного жара высушить всякие примеси, которые он подбавил к краскам для получения особых, необычных оттенков. Да, огонь высушил нижнюю часть изображения, но в то же время расплавил верхнюю, откуда потекла штукатурка с краской...
   - Вечно одно и то же! - воскликнул Микеланджело. - А искусство? Чем он был бы, если б искал только искусства? Он никогда ничего не окончил и не окончит, кроме портретов наложниц Моро...
   - Это неправда, Микеланджело, - сказал Сангалло.
   - Не окончил фресок в Синьории... ему не дороги они, не дорого искусство, ему важней произвести новый опыт, ты сам говорил. И тогда Содерини обратился ко мне. Я ни о чем не просил, ничего не домогался, я ваятель, а не живописец. Но когда мне предложили, принял. Принял, как вызов на бой - с ним. Между нами никогда не может быть мира!
   - Но все-таки...
   - Молчи! И его после этой живописи навещали, несмотря на такую неудачу... Мальчишка Рафаэль Санти, который чуть на колени перед ним не становится прямо на улице, сказал ему: "О божественный, этот Микеланджело недостоин развязать ремни у вашей обуви". Да, так сказал... Рафаэль!
   - И тебе донесли? - тревожно покачал головой Сангалло. - Не верь Перуджиновым ученикам, мазилам этим. Я знаю, это они приходили и передали тебе Рафаэлевы слова. Ну когда Перуджино желал мира между художниками? Он греет руки на чужих ссорах...
   - Мне нет дела ни до Рафаэля, щенка этого, ни до Перуджино! Мне важен он! Он тогда правду сказал: "Не только Флоренция мала для нас двоих, а весь мир!"
   - Теперь во Флоренции не будет ни одного из вас. Ты едешь в Рим, а он...
   - Тоже уехал? После позора с фреской?..
   - Тоже уехал, - спокойно ответил Сангалло. - Из-за Содерини. Гонфалоньер очень обидел его: во-первых, урезал ему плату из-за неудачного плана с руслом Арно и этой растекшейся фрески, урезал из этих жалких пятнадцати флоринов... и еще велел, негодяй, чтоб остаток выплатить Леонардо... медью, медными деньгами! Тогда Леонардо собрал, вместе со своими учениками, столько денег, сколько получил из кассы Синьории за все время, послал Содерини и в тот же день уехал из Флоренции.
   - Куда?
   Сангалло пожал плечами.
   - Скитаться... не имея пристанища... Может, к кому из учеников, вечный изгнанник он, Леонардо! Это тебе ничего не говорит? Твоя ненависть к нему не уменьшилась? Не забывай, что он единственный имел смелость поддержать меня, настаивая на установке твоей статуи под Лоджиями Деи-Ланци... "Я не знаю произведения прекрасней во всей Италии", - так заявил он на том совещании.
   Микеланджело сжал кулак.
   - Ложь! Ложь и ложь! - крикнул он. - Все время - искушенье! Не верю я ему, не верю.
   - Вы еще, наверно, встретитесь...
   - Да, наверно. И я хочу быть готовым!
   Дорога в Рим. Апрель. Весна. Скачь и топот коней. Пейзаж изменился. Высокие пинии, кипарисы, пологая ширь Кампаньи. Развалины. Вечер. Они скачут уже по Виа-Аппиа. Виден Рим. Но ворота уже заперты. Привал вне стен. Край благоухает тьмой. Ночь. Микеланджело сидит у огня, не спит. Он оставил больше, чем начатую статую, Граначчи, могилу Лоренцо Маньифико, Аминты, Кардиери, мамы Лукреции, Филиппино Липпи. Где-то там, позади, лежит большой отрезок его жизни, словно унесенный в безвозвратное мутными волнами Арно. Но средь сумятицы волн стоит высокая снежно-белая статуя Давида, оплот против великана тьмы. Вот докуда дошел я от усмехающихся фавновых губ. Вот докуда.
   А позади - жизни, смерть, работа, до того тяжкая, изнурительная, что сердце то и дело грозит разорваться от напряженья, позади множество несбывшихся мечтаний, двадцать девять лет жизни, позади все упоенья молодости, позади - кончина Лоренцо, молитвы фра Тимотео, беседы платоников, поучения Полициано, лихорадки, болезни, унесшие пепел Савонаролы бурные волны Арно, молчаливые взгляды Аминты и недавние слова Граначчи, река без берегов, без границ, из тьмы во тьму, из света в свет, позади - рваные лохмотья ужаса. А впереди - Рим. Вечный город, погруженный теперь во тьму. Рим, спящий каменный зверь, который с восходом солнца проснется и раскроет свою прожорливую пасть. Рим, город золота, роскоши, дворцов, крови и алтарей. Рим... и в нем, на ленте, протянутой по груди матери божьей, склоненной над замученным сыном, навсегда высечено его имя. Оно тоже ждет. А вокруг те, "остальные".
   Ночь проходит, гордая и безымянная.
   Вот открылись ворота. В город въехали на рассвете.
   Но по дороге в Ватикан узнали, что папа служит нынче раннюю мессу в Сикстинской капелле, и отправились туда.
   Микеланджело хотел посмотреть на Юлия Второго близ алтаря. И увидел.
   Впервые стали они с ним лицом к лицу, но папа не подозревал, что Микеланджело стоит в толпе, незнакомый пришелец. Золото алтаря горело яркими отблесками огней, и сам папа, в лиловом литургическом облачении, - был весь в золоте и огнях. Микеланджело увидел старика, снявшего шлем и панцирь и надевшего богослужебные одежды, чтобы славить бога молитвами, а не мечом. Вокруг него кардиналы, усадившие его под балдахин, кардиналы, среди которых он узнал мертвенно-бледное, восковое лицо кардинала Риарио - он тоже в облачении, так как на этой мессе дьяконит. Папа встает, обращает свое сухое, морщинистое старческое лицо с короткой жидкой белой бородой к алтарю. Читается входная молитва. Нынче пост.
   Сикстинская капелла. Не к статуе Давида, а вот куда пришел он теперь, в эти четыре стены с голым потолком, покрытым голубой штукатуркой. На стенах фрески Боттичелли, Синьорелли, Гирландайо, Козимо Роселли. Посмотрел на них - какие бессодержательные, серые! Он вдруг понял слова дяди Франческо тот раз, когда дядя заговорил о живописцах, которые изобретают и молятся только кистью... а не сердцем.
   Да, нигде на этих стенах, нигде - не было сердца. Он смотрел, а от алтаря неслось пенье, и только сейчас до него дошло сладковатое благоуханье ладана. Сикстинская капелла, построенная папой Сикстом, величайшим противником Флоренции, ярым врагом Лоренцо Маньифико, с которым он неустанно боролся до последнего издыханья, напрасно разжегши мятеж Пацци... Почему именно здесь стоит он, Микеланджело, почему именно сюда привела его начинающаяся новая эпоха в его жизни, когда он оставил позади одни могилы и скалу, поднявшуюся, как кулак, против тьмы, почему именно сюда, - что это за новое странное знаменье?
   Старец на папском троне читал молитву. Узкое лицо его - торжественное и тяжелое! Слегка запавшие глаза горели необычайным, неистовым огнем, палящим и пожирающим, перед этим взглядом содрогались города и правители, взгляд этот был страстный и жесткий, сокрушающий и разящий, но способный ободрить слабых, влить в них силу и энергию. Старик произносил слова медленно, важно, он молился. Шла месса.
   Микеланджело тоже молился. Прииди, дух святой, да будет царствие твое... Единым словом, единым воздеванием руки держит этот старец века. И пока руки были простерты, народ побеждал, по Писанию... От великого потопа до царства духа, до господства третьей ипостаси, о которой в христианском мире чаще всего забывают, которая в пренебрежении, там - белая голубица!
   Волны и столетия, могучие исполинские фигуры, все - от сотворения мира и до Страшного суда - здесь налицо, все на этом непрерывном жертвоприношении. Он засмотрелся в молитве на голубой потолок, на стену над алтарем и вокруг. Неужели никто не видит?
   Плиты, апрельское солнце, золото и свечи, решетки, краски одежд, пространство, полное молящихся, - тех, что вошли в двери капеллы, и тех, для кого раскрылись свод и стены, чтоб они сошли вниз.
   Сангалло, до того неподвижно стоявший на коленях рядом, вдруг наклонился к нему и дрожащими губами зашептал. И могучие руки его, сложенные для молитвы, дрожали. Микеланджело уловил только обрывки фраз.
   - Ты этого не можешь знать... а я помню... я стоял прямо за спиной у Лоренцо... Санта-Мария-дель-Фьоре... на всю жизнь мне эти слова в память врезались... тексты... мы пришли в удивительный день... те же слова, тот же текст, та же месса... как месса Пацци...
   Микеланджело побледнел и крепко сжал руки. Вечно будут знаменья, недоступные его пониманию, которых никому не постичь... Вечно. Он устремил взгляд на алтарь.
   Иподиакон читал теперь библейский текст, был пост, и он читал из пророка Даниила:
   - "И ныне услыши, боже наш, молитву раба твоего и моления его, и воззри светлым лицом твоим на опустошенное святилище твое..."
   Капелла поставлена Сикстом и в ней при появлении Микеланджело читается тот же текст, что и на мессе Пацци! Что-то ждет его здесь?
   В это мгновенье раздался звучный, торжественный голос кардинала Рафаэля Риарио:
   - Sequentia sancti evangelii... 1
   1 Святого Евангелия чтение (лат.).
   Весь храм встал на ноги. Это было как буря, как глухое грохотанье, мужчины и женщины поднялись со своих скамей, чтоб внимать слову божию, поднялись одной волной, так что загудели стены капеллы, словно камни вот-вот рухнут на ожидающий народ. Огни свечей быстро заколебались от волненья воздуха, когда железо и мечи захрустели о дерево и камень, встали все, дворяне, бароны римские, патриции, купцы, простой люд, встало множество с гулом бури, и потом сразу волна вдруг утихла и замерла. Микеланджело встал вместе с остальными.
   Кардинал Рафаэль Риарио, смертельно бледный, в лице ни кровинки, благовествовал Евангелие.
   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
   ПАПСКАЯ МЕССА
   Дохнешь дыханием своим - и возникнут.
   И обновишь лицо земли.
   Церковная молитва
   ПОВЕЛИТЕЛИ НАД БЕЗДНАМИ
   В середине марта жара стала нестерпимой; Рим, опаленный зноем, катившимся волнами по иссохшим, выжженным улицам, мертвенно синел под стеклянным небом, изливавшим пламя. Камни города становились мягкими и рассыхались, дома покрылись чешуями лысин и щербин, воздух стоял свинцовый, неподвижный и в то же время сероватый, как собачья шерсть. С потрескавшейся глины улиц вздымались вихри пыли, жгучей, словно падающий пепел, от которого резало легкие и глаза, жгло перепекшиеся губы. Уровень воды в Тибре понизился, вода издавала запах гнили и тины. Огромное кладбище памятников, статуй, терм, арок, руин, седых башен и укреплений выдыхало свою вековую затхлость на изнемогающую от жара и жажды окрестность. Небесные знаменья предвещали, что такое страшное парево в марте, какого не бывает и в июле, сулит Риму в этом году более раннее появленье лихорадок, болезней и громадной смертности, чем в другие годы, а когда было получено известие о возникновении большого морового поветрия в Ферраре, Рим содрогнулся от ужаса, и кардиналы, отказавшись от празднеств, стали поститься, сетуя на то, что папа не дает распоряжения о выезде вон из города.
   Но Юлий Второй, казалось, бросил вызов даже солнечному зною, многодневному жару, всему этому марту с его мором и смертью. Привыкнув к лишениям, жажде, лихорадке и всем тяготам, связанным с жарой и капризами погоды, он не только не делал распоряжений о выезде за город, но, наоборот, запретил кому бы то ни было из курии без его распоряжения покидать Рим до пасхи. И все-таки иные надеялись, и тупое ожиданье их походило на ожиданье их мулов, которые стояли навьюченные на квадратных дворах дворцов, где листва деревьев сожжена солнцем, фонтаны высохли и их водоемы потрескались. Но папа Юлий Второй, бывший кардинал Джулиано делла Ровере от Сан-Пьетро ин Винколи, выезжал из Рима только для новых войн, а еще было время выступить против Перуджии и Болоньи. Пока все погибало от невыносимого зноя, он, наклонившись над широким столом, покрытым документами, длинными свитками географических карт, планов и договоров, готовил новые походы. Глубоко запавшие сверкающие глаза его легко проникали в сеть интриг, коварства и тайной вражды. Худые, жилистые руки тянулись через стол к распятию и опять возвращались в прежнее положение. Иллюминованный молитвенник покоился на ворохе военных сводов и донесений разведки. В положенное время он читал часы - между осмотром нового оружия, как умел читать их, сидя в седле боевого коня среди сражений. Жара за окнами полыхала пламенем, но старик этого не чувствовал. Страшная сила огня, горевшая у него внутри, поглощала все. Он ждал. Ему не страшны были ни свирепость солнца, ни гневное изумление Святой коллегии, и потому в мертвой тишине раскаленных дней кардинальский пурпур прилипал к хилым телам, с которых приходилось по нескольку раз в день смывать пот духами, все время возраставшими в цене. Уезжать из Рима воспрещено. Отряды папских войск отдыхали в тени садов и под соломенными кровлями трактиров, изнывая не от жары, а от мирного существования.
   Прелату Теофило Капицукки, одному из секретарей Святой апостольской канцелярии, помнящему времена Борджа, этот мертвый Рим без празднеств казался теперь гигантским высохшим колодцем, где даже вязкая грязь отвердела и потрескалась от зноя. Он сидел за столиком, тяжело переводя дух от одышки и с трудом не давая глазам смыкаться. Воздух в Апостольской канцелярии был теплый, тяжелый, неприятный. Скрип гусиных перьев по пергаменту рьяно несся от всех столиков, над которыми горбились писарские спины, пропитанные усердием и зноем. Капицукки сонно прислушивался. Однообразный шелест пергамента усыплял не меньше, чем гнетущая истома. К скрипу перьев по коже присоединялся звук его одышливого дыхания. Еле слышно жужжало дрожащее парево.
   Взгляд прелата медленно, лениво прошел по рядам писарей, которые кончат свой труд только поздно вечером, когда опустится прохладный сумрак и измученная земля начнет жадно пить холодную тьму. Тогда только он при свечах, во влажной свежести ночи, проглядит покрытые строками пергаменты, не пропущено ли какое важное слово, потому что это были документы великого значения, предназначенные для государей, епископов, аббатов и всего честного христианского народа - это были индульгенции.
   Губитель непокорных городов, Юлий Второй укреплял основы Вечного города. И повелел государям всего мира отдать Риму свои сокровища. Рим, драгоценный камень божий, должен быть весь оправлен в золото. Он должен быть прекрасней всех городов христианских. Юлий читал Писание: "Ты говоришь: Я совершенство красоты! А пределы твои - в сердце морей. Строители твои усовершили красоту твою". Он думал при этом о Риме. И читал дальше: "Из Сенирских кипарисов устроили все помосты твои: брали с Ливана кедр, чтобы сделать на тебе мачты; из дубов Васанских делали весла твои; скамьи твои делали из букового дерева, в оправе из слоновой кости с островов Киттимских; узорчатые полотна из Египта употреблялись на паруса твои и служили флагом; голубого и пурпурового цвета ткани островов Елисы были покрывалом твоим". Он читал и думал при этом о Риме.
   "Перс и Лидиянин и Ливиец находились в войске твоем и были у тебя ратниками, вешали на тебе щит и шлем. Сыны Арвада с собственным твоим войском стояли кругом на стенах твоих, и Гамадимы были на башнях твоих; кругом по стенам твоим они вешали колчаны свои; они довершали красу твою".
   Перевернув страницу святой книги, он замечтался, думая о Риме.
   "Фарсис платил за товары твои серебром, железом, свинцом и оловом. Иаван, Фувал и Мешех торговали с тобою, выменивая товары твои на души человеческие и медную посуду. Из дома Фогарма доставляли тебе лошадей и строевых коней и лошаков. Многие острова производили с тобою мену, в уплату тебе доставляли слоновую кость и черное дерево. Арамеяне за товары твои платили карбункулами, тканями пурпуровыми, узорчатыми, и виссонами, и кораллами, и рубинами. Иудея и земля Израилева за товар твой платили пшеницей, и сластями, и медом, и деревянным маслом, и бальзамом. Дамаск торговал с тобою вином Хелбонским и белою шерстью. Дан и Иаван из Узала платили тебе выделанным железом: кассия и благовонная трость шли на обмен тебе. Купцы из Савы и Раемы торговали всякими лучшими благовониями, и дорогими камнями, и золотом платили за товары твои... И ты сделался богатым и весьма славным среди морей..."
   Думая о Риме, он растроганно повторил последнюю фразу святого текста. Но он добился тиары в шестидесятилетнем возрасте и знал, что близок к могиле.
   Всякий раз, повторяя у вечерни псалом сто двадцать девятый, он думал о том, сколько лет ему дано еще прожить, и в эти уже недолгие годы старик, переживший суровые периоды борьбы за жизнь и престол, рассчитывал еще перестроить церковь и Рим, расширить и укрепить границы Папского государства, вырвать церковные лены у некоторых князей, а христианский люд у дьявола. Он спешил. Лихорадочно разрушал и лихорадочно строил, расточал благодеяния, не скупился на кары. Имя его было бичом, которым он хлестал противников по спине, так же как друзей - по лицу. Каждый изведал жгучесть ударов... Юлий Второй встает в бесконечной силе своего величия и налагает на весь мир обязанность: содействовать обновлению церкви и Рима...