Смиритесь пред богом единым,
   С любовию к его сыну,
   Испившему страданий чашу,
   Искупившему грехи наши
   Кровью своей пресвятою.
   Христос, Христос, Христос
   Король Флоренции!
   Мощно гудит хорал,- кажется, и камни поют. Гудят колокола, гудит хорал, стены города отвечают припевом: Христос, Христос, Христос - король Флоренции! Большое распятие во главе толпы раскачивается, оно тяжелое, несущие, в длинных белых облаченьях, сменяют друг друга. За ними, перед детьми, длинные вереницы доминиканцев, белые и черные, у каждого монаха в руке пальмовая ветвь и свеча. Микеланджело снова узрел Палаццо-Веккьо. А протолкавшись в толпе, увидел посреди площади Синьории высокий большой костер. И тут понял, чему он будет свидетелем, чем встречает его Флоренция. Вот отчего такой колокольный звон, хоть до вечерни далеко... Пламя чистосердечной благоговейной жертвы. Bruciamento della venita. Сожжение сует мирских.
   Он слышал об этом столько насмешливых толков в Болонье, но в глубине души все не верил. А теперь увидел воочию. Он стоял в первом ряду, за широким кругом доминиканцев с надвинутыми на голову капюшонами, с горящими глазами, зажженными свечами и пальмовыми ветвями, прижатыми к груди. Перед ними стоял большой круг из сотен и сотен детей в белом, с веночками на голове, друг дружку подталкивающих и показывающих один другому предметы, принесенные каждым. Они собирали эти предметы во имя Христа, короля Флоренции, обходя дома и дворцы в своих белых куртках с вышитым красным крестиком. Великое святое войско, притом от души веселящееся, сопровождаемое бирючами, которым был дан приказ хватать каждого, кто вздумает противиться. Чего дети не разбили на месте, отшибая камнями носы у мраморных Софоклов, Сократов, Платонов и Демосфенов, то снесли сюда - сплошь одна анафема и суета, вещи проклятые, коварные орудия дьявола, которому нет места во Флоренции. Вот они стоят, жаждая огня, который будет велик. За детьми - с трудом соблюдаемый строй стариков, потом флорентийские кожевники, золоточеканщики, сукновалы, резчики, песковозы, - все с оливковыми побегами в руке, с лицом морщинистым и полным торжественного изумления. Потом духовенство, особым образом разделенное: по одну сторону - старые священнослужители, по другую - молодые, так называемые ангельские. А вокруг тысячеглавые толпы, теперь безмолвные, хмурые, напряженно ожидающие знаменья. Всюду теснится народ, просторная площадь Синьории полным-полна, стоят на выступах стен, в нишах дворцов, даже на карнизах, - все черно от людей.
   Колокола замолкли. Тишина вдруг разверзлась, как бездна. Проникла всюду так внезапно, что иные даже пошатнулись. Это был страшный удар тишины, более звучный, чем перед этим - хорал с металлическим гуденьем целой бури колоколов. Но звука не было. Тишина объяла эти толпы, навалилась на них с огромной силой, в то же время раскрываясь перед ними и вокруг них, как глубина. Все стояли в ожидании. Казалось, в этой тишине живет и дышит только костер. Не костер, а большая пирамида.
   Она была составлена очень продуманно. Внизу валялись карнавальные машкеры, женские платья с глубоким вырезом, фальшивые косы, ленты из легчайших тканей, золотые цепочки с жемчугом для причесок, богато расшитые ковры, плащи, драгоценные шалоны, все чрезвычайно тщательно облито горючим, чтоб хорошенько вспыхнуло. На этом сложены книги. Прежде всего - философия, потом - любовь. Платон и прочие, и в этот огненный час сопровождаемые многочисленными томами гуманистических комментариев. Толстые фолианты, полные сложнейших и утонченнейших мыслей, часто - труд всей жизни того, кто стоял теперь в толпе, глядя, как это вспыхнет, некоторые - думая о дьяволе, который возьмет это в ад вместо его души, другие о птице Фениксе, вечно возрождающейся из жаркого пепла и недоступной гибели от руки монахов. Далее - книги с античными комедиями, трагедиями и стихами - Плавт и Аристофан заодно с Эсхилом и Софоклом, стихотворения Катулла, Тибулла, сладость римских элегиков, песни Анакреона, бесценные пергаменты, богато иллюминованные, с великими жертвами приобретенные и переписанные, стихи, продолжающие спустя столетия стучаться в ворота человеческого сердца, теперь сплошь анафема и суета. Над слоями арабских сочинений по астрономии, математике, химии и медицине высились творения Петрарки, Боккаччо, Пульчи, Лоренцо Маньифико, Калуччо Салутати, Фацио Уберти, Ровеццано, Пекороно, Саккетти и всех остальных, с роскошными заглавными буквами, чудеса каллиграфии, переплетенные в золото, гордость княжеских библиотек. И бесконечное множество других томов, - главным образом, памфлеты на монахов и любовные истории. На них были сложены женские украшения. Вуали, тонкотканые покрывала, золотые венцы, мотки фландрских кружев, жемчужные ожерелья, запястья искусной чеканки, венецианские зеркала в рамках из византийской эмали, притирания в ларчиках из благоухающего амброй аравийского дерева, множество расшитых золотом подушечек, кружева и чепцы, инструменты для ногтей и выщипыванья пушка над губой, инкрустированные серебром щеточки для лица, выплавленные из гнутого золота вставки для волос. А поверх этих предметов покорно дожидалась гибели песня, музыка. Мягко изогнутые властительницы музыки - виолы, лютни, закругленные, будто волнистые формы девичьего тела, теперь поверженного грубой рукой, опрокинутого на потеху всем, выставленного под их любопытные взгляды. Высокие ярусы музыки, на которые навалили сверху карт и костей, словно предсказанья судьбы всегда слиты с музыкой, даже в смерти. Выше - шахматы, игры юношей и девушек, мячи и оперенные кружки из розового дерева. А над этим - благовония. Хрупкие граненые хрустальные флаконы бесценных арабских и персидских духов, особенно дорогой венецианской смеси, маленькие деревянные коробочки с ароматическими зернами, сушеные веточки издающих прелестный сильный запах загадочных кустарников, доставляемых мореплавателями из Африки, с Берега Пряностей и Берега Слоновой Кости, разноцветные ягоды в хрустальных ящичках, пропитанные всевозможными благоуханьями, царство и роскошь притираний и благовоний. Меж костей, карт и прочих средств предсказывать судьбу, меж этих ароматов, были заботливо расставлены - всем напоказ - изображения женщин. Красавица Бенчина, которую поклонники звали Ледой, улыбалась гладким телом, и портрет красавицы Моррелы, которую поклонники называли Клеопатрой, опирался на нее обнаженной рукой, хоть они и были соперницами, потом - Мария да Ленци, которую поклонники называли Афродитой, ничего не скрывая, ласкала и подбадривала долгим взглядом соседний портрет очаровательной монны Изабеты, чей муж, золотых дел мастер, когда-то провел целую ночь на дворе в ожидании конца света, пока каноник Маффеи утешал жену его, - и вот теперь муж, золотых дел мастер, стоял с оливковым побегом в объятии, среди остальных мастеров своего цеха, делая вид, будто ему довольно оливкового побега. Но это не были лишь бесстыдные изображения флорентийских красавиц, - нет, все богини Олимпа сошлись здесь, и, стоит вспыхнуть костру, они от жара изменят свои позы, и только летучий пепел будет покрывалом их красоты. И героини поэм Овидия и тосканских сонетов, жены света и преисподней, живые и древние, действительные и выдуманные, все ждали огня от руки монаха. Но пока с ними был здесь не монах, а дьявол. Потому что все это было нагромождено у ног огромной фигуры Сатаны, которая царила над всем, обмазанная смолой и серой, с козлиным лицом, растопырив во все стороны свои хищные когти. Сатана вздыбился высоко, осклабясь на окна Синьории, словно собирался потом юркнуть туда огромным прыжком или хоть что-нибудь поджечь. Микеланджело, затерянный в толпе, узнавал многие творения художников. Узнавал он и самих художников, стоящих среди народа, просто одетых и глядящих в землю, приготовясь к песнопенью.
   От тишины становилось уже душно, спирало дыханье, продлись она еще немного, все эти ожидающие сердца взорвутся единым раскаленным огнеметом. Вдруг один из монахов раздвинул на груди рясу и вынул новую картину. Потом медленно подошел к костру и с брезгливостью, отвращением, омерзеньем бросил ее в общую кучу. Картина зацепилась рамой за край изображения монны Биче, которую поклонники за ее золотые волосы прозвали Береникой, и осталась в таком положении. Картина оказалась портретом мужчины с продолговатым желтым лицом, маленькими лукавыми глазами и длинной белой бородой, заостренной руками цирюльника. На лысой голове - черная шапочка набекрень. Это был мессер Луиджи Акоррари-Таска, венецианский купец, пожалевший анафему и суету и, не то подпав ее чарам, не то с целью наживы, пожелавший ее купить. На чем только не думают нажиться эти венецианцы? И вот сер Луиджи Акоррари-Таска, во время своей торговой поездки завернув во Флоренцию, предложил Синьории за весь костер двадцать две тысячи золотых дукатов, но Синьория отказалась продать костер анафем и суеты и отдала венецианца под суд. И теперь ему предстояло быть сожженным in effigie 1, вместе со всеми предметами, которые он - то ли ради наживы, то ли в сердечном заблуждении - собирался купить. Еще ночью написали его портрет - продолговатое желтое лицо, хитрые глазки, заостренная с помощью ножниц длинная белая борода, шапочка набекрень на лысой голове. Сам он в эту минуту был уже далеко за городскими стенами, убегая с проклятьями подальше от безумного города, а лик его тощий, худой монах с отвращением и брезгливостью кинул в костер, и Луиджи Акоррари-Таска, прислонившись к наготе монны Биче, стал ждать адской казни in effigie.
   1 В изображении (лат.).
   Монах вернулся на свое место в ряду и взял в руки пальмовую ветвь.
   Вдруг тишина разорвалась. В воздухе мелькнула истощенная, костлявая рука сухой желтизны, и вслед за этим движением раздался резкий каркающий голос:
   - "Lumen ad revelationem gentium" 1.
   В тот же миг все колокола вновь загремели над городом могучей металлической бурей. На балконы Палаццо-Веккьо вышла в своих величественных сборчатых плащах, с гонфалоньером во главе, Синьория, зазвенели звонкие серебряные зовы труб, затрепетали фанфары, зареяли раскачиваемые мускулистыми руками хоругви, загудели колокола, и хор мальчиков, докторов теологии и священников грянул в ответ:
   - "...et glorium plebis Israel!" 2
   1 "Свет во откровение язычникам" (лат.).
   2 "...и слава людей твоих Израиля!" (лат.)
   Савонарола, бледный, с лицом, еще более изможденным и осунувшимся, стоял на отдельной кафедре, озаренный светом зажженного костра, где первые языки пламени уже жадно лизали накиданную громаду вещей, и повторил резким голосом, на высоких тонах:
   - "Lumen ad revelationem gentium..."
   - "...et glorium plebis Israel!" - ответил хор.
   Тут опять подхватил народ, и пенье, как буря, разлилось по площади и всему городу, взывая к камням, небу и храмам, толпам и всей земле. Костер пылал ярким пламенем, то резко, то глухо потрескивая. В то же мгновенье тысячи рук поднялись и сомкнулись в цепь. Чьи-то руки схватили Микеланджело с обеих сторон, и вот уже круг начал двигаться. Сперва все долго топтались на месте, но потом вдруг стало просторней, так что появилась возможность шагать, и началось страшное коловращенье, круженье вокруг огромного пылающего костра, на котором стоял, ухмыляясь, дьявол, растопырив во все стороны свои хищные когти. Круг медленно развертывался, развивался, свивался, рос и опять сужался в медленном ритме, это был танец, чудовищный пляс под раздольный гул колоколов, сообщавший такт пенью и скаканью, огромный хоровод тысяч и тысяч, плясали с подскоком все, плясали монахи, дети, ангельские богослужители, доктора теологии, кожевники, золотари, сукновальщики, песковозы, художники, женщины, старики, цеховые мастера плясал весь город медленным круговым движеньем, мелькали оливковые побеги, огненные языки, пальмовые ветви, дико возбужденные лица, седины, легкие волосы женщин, тысячи сомкнутых рук подымались и опускались в такт пляски, к небу валил дым костра, огненные языки, колокольный звон, пенье - все сливалось в общий рокот:
   Как скакал царь Давид,
   Так пусть и наш хоровод кружит,
   Одежды приподымая,
   Сердца Христу предавая,
   Да укротят божий гнев
   Наш танец и наш напев.
   Христос, Христос, Христос
   Король Флоренции!
   Хоровод вился все быстрей и быстрей. Кое-где кричали и плакали дети. Толпами овладело исступленье, общее неистовство, глаза дико расширены, рты искажены, щеки пылают. Огненные языки костра взметывались вверх, гудя все громче. Часть пирамиды, сложенной из проклятых предметов, рухнула с оглушительным грохотом, но дьяволу еще не хотелось улетать в преисподнюю или в окна Синьории, он стоял прочно, облитый смолой и натертый серой, распустив свои хищные когти во все стороны. Колокола гудели, и в их раздольном ритме качался хоровод взявшихся за руки толп. Детский крик становился громче. Некоторые женщины стали выкликать, что видят новую землю и новый, вечный Иерусалим. Круг не останавливался. Плясали все. Плясали монахи, доктора теологии, ангельские богослужители, старики и дети, мастера и женщины, тысячи ног топали по глине площади в ритмичном подскакивании, и к небу, вместе с полыхающим пламенем, рвалась песнь:
   Мы скачем прочь от адских врат,
   Христос нас примет в свой райский град,
   В веселье рьяном, как царь Давид,
   Мы пляшем, скачем - и песнь гремит:
   Христос, Христос, Христос
   Король Флоренции!
   Потом пирамида обрушилась высоким гремучим столбом пламени. И фигура Сатаны, напитанная серой, рухнула стремглав, головой вниз, волоча за собой обгорелые лики красавиц. Дикий вопль и ликование толпы. Все заметалось, плясать сразу перестали, руки разомкнулись и возделись теперь в радостном махании, пролился целый дождь цветов, оливковых побегов, все посыпалось под ноги монахам, дети срывали с себя веночки и, крича, кидали их на рясы доминиканцев, под возвышение, на котором стоял Савонарола, все такой же бледный, внимательно следя за толпой, которая понемногу опять приняла форму процессии с хоругвями и крестом во главе. И все двинулись к монастырю Сан-Марко. На улицах стало пусто. А пенье гудело.
   Микеланджело остался один. Ему казалось, будто он очнулся от какого-то припадка безумия, от кошмара. Он не узнавал Флоренцию, слыша крик и плач детей. Это уже не город Лоренцо Маньифико, это Флоренция Савонаролы, правы были те, кто предупреждал. На улице больше никого. Вдоль домов, крадучись по-кошачьи, пробирался какой-то мальчик, что-то пряча под курткой. Увидев Микеланджело, он остановился как вкопанный. Но потом догадался: это чужеземец, весь в дорожной пыли. Пыль на одежде Микеланджело придала мальчишке храбрости, и он прошмыгнул мимо, не спуская подозрительного взгляда с незнакомого лица. А Микеланджело узнал его. Это был десятилетний Андреа, сын портного, которого называли, по ремеслу отца, - Андреа дель Сарто. И в то мгновенье, когда мальчишка пробегал мимо, Микеланджело заметил, что из-под короткой куртки у него высовывается кусок обгорелой, опаленной картины Боттичелли, спасенный от костра. Микеланджело задрожал, он готов был схватить паренька и поцеловать. Потому что вокруг догорающей пирамиды давно уж стояла стража с обнаженными мечами, а однажды толпа растерзала живописца Кавальери, бросившегося было, как безумный, к огню, чтоб спасти часть картины Мантеньи. А мальчик не побоялся... Обгорелый кусок Боттичеллевой живописи свешивался из-под куртки, и паренек, заметив слишком пристальный взгляд чужеземца, пустился бежать. Я этого не забуду, Андреа дель Сарто, я ведь тоже прятал у себя под курткой рисунки и холсты, тоже, мой милый...
   Он стоял в нише дворца Гонди, и трое прошли мимо, не обратив на него внимания. Но он их узнал. Живописец Лоренцо ди Креди и Поллайоло, оба в черном, серьезные, хмурые, осторожно и заботливо вели под руки старичка, перебирающего пальцами с тихой молитвой зерна четок и с трудом переводящего дух, - видно, и он принимал участие в пляске. Оба поводыря отвечали на каждую его молитву: "Аминь", - с великим почтеньем его поддерживая. Микеланджело узнал и его. Это был маэстро Сандро Боттичелли.
   БОЛЬШОЕ КЛАДБИЩЕ
   Он стал глядеть им вслед. Весь город будет сегодня тесниться в Сан-Марко, куда толпы валят уже теперь, хотя Савонаролова проповедь начнется только в полночь. Будет там, конечно, и дядя Франческо, и братья, а может, и папа. А мама? Но тут за спиной его послышался чей-то голос:
   - Флоренция встретила тебя колоколами и пляской, Микеланджело, а я приветствую тебя просто, по-человечески. Когда ж ты приехал? Ты еще в пыли...
   Микеланджело повернулся и радостно сжал руку говорящего.
   - Никколо!
   Тот засмеялся и обнял его.
   - Да, я. Я узнал тебя сразу, еще там, в толпе. Знаешь, - продолжал Макиавелли, сопровождая слова свои легкой летучей улыбкой, - я не пляшу. Не умею скакать во славу божию, но всегда стою в стороне, смотрю, наблюдаю. Это очень интересно и...
   - Ты всегда стоял в стороне и смотрел, Никколо! Помнишь, еще тот раз, когда уезжала принцесса Маддалена?
   Макиавелли равнодушно махнул рукой.
   - Ничего из этого не вышло, как вообще из всех Лоренцовых замыслов.
   Он медленно провел всей ладонью по одежде Микеланджело. Но не то чтоб погладил.
   - Пыль... - тихо промолвил он. - Дорожная пыль...
   И долго глядел на свою ладонь.
   - Никколо... - прошептал Микеланджело. - Это было страшно!..
   Макиавелли засмеялся.
   - Привыкнешь, как я. И почувствуешь любопытство, как я. Не забывая того, что я тебе сказал тогда, на косогоре, ты сам мне об этом сейчас напомнил: стой в стороне и наблюдай. Много увидишь интересного. А придет время, станет еще интересней. Впрочем, это уже начинается... Видел пляску? Это не все, это не только пляска, гораздо интересней то, что за ней скрывается. К твоему сведению, теперь Савонарола предписывает флорентийским гражданам не только молитвы, но и что им есть, как одеваться, когда спать с женами. Беда, если он высчитает, что какой-нибудь ребенок был зачат во время поста! А мясо мы теперь можем есть только два дня в неделю, а в остальные дни - хлеб и вода, надевай власяницу и сиди в пепле. И вот - первые перестали скакать мясники. Отказались воспевать хвалы Христу, королю той Флоренции, в которой нельзя есть мясо. Собрались с топорами у дворца Синьории и до тех пор там бушевали, пока Синьория, ввиду их ничтожных доходов, не сняла с них налога. А пройдет немного времени, и придется простить чеканщикам по золоту, ведь здесь нельзя носить золотых украшений. А потом - торговцам шелком, потому что нельзя ходить в шелковой одежде. А потом вышивальщицам, красильщикам и золотарям, чтоб не перестали вдруг скакать золотари, красильщики и торговцы шелком. Что же будет делать город, не получая налога? Идет война, нужно много, много денег. Ты знаешь, Пиза отпала, мы ведем войну с Пизой. Отпало Ливорно, мы ведем войну с Ливорно. Но нам приходится держать вооруженные отряды и против Рима. Война. Каждый город копит деньги, вводит новые и новые налоги, иначе нельзя. А у нас? Налоги прощаются. А то граждане скакать перестанут.
   Макиавелли засмеялся язвительным смешком.
   - Понимаешь? Или платить налогов не будут, или скакать перестанут. Ах, Микеланджело! Как это занятно! Стою в стороне и смотрю! Савонарола хотел весь город превратить в огромный монастырь, а превратил его в большое кладбище, здесь люди, как мертвые, не улыбаются. Едят, как он приказал, одеваются, как он приказал, спят с женой, когда он приказал, - только по определенным дням, когда нет поста, - а ему все мало! Это, мол, еще не царство божие на земле... Можно поверить, что нет! Просто страшно, до чего Савонарола не знает людей! Живет все время в каком-то воображаемом мире, где нет ни грешников, ни человеческих слабостей... а потом вдруг свалится с этих высот и увидит одну грязь вокруг - хуже, чем есть в действительности... и тогда, в пылу вдохновенья, издает новые законы, новые правила, рвется куда-то, где сплошь одни праведники, а не жалкие, пыльные, блеклые горожанишки, пропыленные людишки, скорченные за канцелярскими налоями и грызущие длинные столбцы цифр... Нет, не знает он людей. Он хочет, чтоб все были избранниками, и тащит их за собой, перепуганных его угрозами и бирючами, усталых и замученных его неустанными обличеньями. Сдается мне, слишком много их тащит он с собой к узким евангельским вратам, все туда не войдут, не войти всей Флоренции. А он идет, тащит их за собой, проклинает, приказывает, сажает в тюрьму, грозит, и что ж удивительного, что многие втайне подумывают о том, как было бы славно, если б он оставил их в покое и им не надо было бы тянуться за ним к царству божию на земле... Знает Христа, а не знает людей. И его ждет здесь провал. Потому что, Микеланьоло, Макиавелли, взяв собеседника доверительно под руку, понизил голос, - о людях ничего другого не скажешь, как то, что они неблагодарны, вероломны, непостоянны и трусы. Пока ты их гладишь по шерстке и сам им в новинку, они за тобой идут. А как только ты от них потребовал что-нибудь серьезное, так взбунтуются и оставят тебя. И правитель, положивший в основу своего управления одну лишь веру в то, что люди добры, падет, оттого что не приготовил себе чего-нибудь ненадежней.
   Они шли неторопливыми шагами, тесно рядом, почти не встречая прохожих.
   - Но мне кажется, Никколо, Савонарола делает ставку на бога, а не на людей...
   Макиавелли махнул рукой.
   - Он так говорит. А сам вступил в бой со всей церковью. Ты понимаешь? Этот бой тем и страшен. Священник против священников. Каждая сторона утверждает, что с нею бог. Савонарола во имя божье идет против папы. Александр уже дважды запрещал ему проповедовать, и Синьория дважды оплачивала снятие запрета. Он хочет обновить церковь, исправить церковь, реформировать церковь, улучшить церковь, и я не знаю, что еще сделать с ней. Сколькие до него желали этого, и все кончили костром. Но я прекрасно вижу. Савонарола сгорит не за церковь, а из-за папы. Савонарола пойдет на смерть не за догматы, он пойдет на смерть из-за тиары. Потому что он говорит о созыве совещания, хочет, чтобы съехались светские государи и сместили Александра, - а от этого любого папу может хватить хороший удар. Знаешь, я над этим много думал. Провозгласи ересь - и с тобой будут спорить, пошлют против тебя докторов богословия, и ты, может быть, отделаешься отреченьем. Но заведи речь об отнятии тиары... и ты погиб. Александр Шестой будет не первый, который так поступит. Савонароле не удалось поднять большое освободительное движение во всей церкви, ему удалось только изменить Флоренцию. Не сумев увлечь за собой прелатов, он в отчаянье борьбы обращается к светской власти. На кого же он теперь опирается? На это будущее совещание... на Карла Восьмого, на Ягеллона, Генриха Английского... Светские государи должны сместить папу! По-твоему, бог даст благословение этому монаху в ущерб своему наместнику?
   Макиавелли опять язвительно засмеялся и прибавил:
   - Савонарола падет. Падет не только оттого, что, сам принадлежа к духовенству, возбуждает светскую власть против духовной, он падет еще оттого, что слишком искренен, подходит ко всему слишком серьезно. Каждый искренний человек неизбежно должен погибнуть там, где все - лицемеры и трусы.
   - У тебя странная философия, Никколо, - сказал Микеланджело.
   Макиавелли усмехнулся.
   - Может, и странная, да соответствующая действительности, мой милый. Видишь ли, я не умею приспособляться к здешним обстоятельствам, вижу все в другом свете, не хочу быть простым чинушей, мое время еще не наступило. А пока жду, и у меня пропасть свободного времени. Упорно учусь - и отсюда моя философия. Только не по Платону и Аристотелю, ими пускай занимаются другие, которые так плохо здесь кончили, - я не любитель туманов. А по Титу Ливию, Полибию, Тациту, Цезарю и Светонию. Вот откуда моя философия, вот кто мои авторы, научившие меня мыслить, не растекаясь, существенно и трезво, они научили меня не верить людям и всегда видеть прежде всего не добрые свойства их, а дурные, быть всегда настороже, видеть плохое раньше хорошего. И я, следуя этим авторитетам своим, ясно вижу, что в жизни народов события вечно повторяются и люди поступают всегда одинаково, на одно и то же событие у них всегда один и тот же ответ - до Христа или после него, какой век - это не имеет значения. Потому что у людей всегда одни и те же страсти. Так что одна и та же причина вызывает одни и те же последствия.