Музыка становится еще пронзительнее и беспорядочнее. Пламя костра поднимается еще выше. Теперь фермеры начинают танцевать. Майкл ожидает, что это будет не танец, а бестолковая суматоха, но, к его безмерному удивлению, это вполне упорядоченные серии движений: мужчины в одном ряду, женщины в другом; вперед, назад, смена партнеров, локти высоко, головы откинуты, колени покачиваются, теперь прыжок, поворот кругом, снова в ряды, взяться за руки. Темп все время нарастает, но ритм постоянно отчетливый и согласованный. Много па носят явно ритуальный характер. Глаза у танцоров потемнели, губы плотно сжаты. «Это не пирушка, – вдруг осознал он. – Это – религиозный праздник, обряд людей коммуны. Что они там замышляют? Уж не он ли является жертвенным агнцем? Провидение послало им человека из гонады. Специально для этой цели!».
Майкл панически высматривает признаки котла, вертела, кола, любого предмета, пригодного для того, чтобы зажарить или сварить его. В гонаде всегда циркулируют ужасные слухи о коммунах, но Майкл относился к ним как к примитивным мифам. А может быть, это вовсе и не мифы?
Когда за ним придут, он нападет первым. Лучше быть убитым, чем погибнуть бесславно на деревенском алтаре.
Прошло еще полчаса, но никто даже не взглянул в сторону его камеры. А танец все продолжался. Исходящие потом фермеры выглядят как фигуры из сновидения – блестящие и причудливые. Голые груди подрагивают, ноздри раздуты, глаза пылают. В костер подбрасываются все новые сучья.
Но что это?
На площадь торжественно выходят фигуры в масках – трое мужчин и трое женщин. Их лица спрятаны под грубыми сферическими сооружениями. Женщины несут овальные корзины, в которых можно видеть продукты, произведенные в коммуне: зерна, сухие колосья пшеницы, огородные овощи. Мужчины окружают седьмую фигуру – женщину. Двое тянут ее за руки, а третий подталкивает сзади. Она беременна, видимо, на шестом или седьмом месяце. Она без маски, лицо напряженно и неподвижно, глаза широко раскрыты в испуге. Мужчины бросают ее перед огнем и становятся рядом. Она стоит на коленях с поникшей головой, длинные волосы почти касаются земли, набухшие груди колышутся при каждом ее порывистом вздохе. Один из людей в масках – он, несомненно, жрец – затягивает пронзительное заклинание. Одна из женщин в маске всовывает в каждую руку беременной женщины по колоску пшеницы. Другая посыпает ее едой и приминает еду к ее потной спине. Третья посыпает зернами ее волосы. К песнопению мужчины присоединяются остальные двое мужчин. Прижавшись к прутьям своей камеры, Майкл чувствует себя так, словно его отбросили во времени на тысячу лет назад и он попал на какое-то празднество неолита; ему уже почти невозможно представить себе, что всего лишь в однодневном переходе отсюда вздымается тысячеэтажная громада гонады 116.
Жрецы закончили помазание беременной женщины съестными продуктами. Двое жрецов рывком ставят ее на ноги, а одна из жриц срывает с нее ее последнее одеяние. Жители деревни издают протяжный вой. Жрецы окружают женщину и, поворачивая, выставляют ее наготу на всеобщее обозрение. У нее сильно выдающийся живот, тугой, как барабан, блестящий в свете костра, широкие бедра и крепкие ляжки, мясистые ягодицы. Предчувствуя что-то зловещее, Майкл в ужасе прижимается к прутьям. Вот она – жертва! Вырванный из утробы нерожденный плод, дьявольская пища богов урожая?!
И может быть, он, Майкл, предназначен в палачи. Лихорадочное воображение Майкла дополняет сценарий: он видит, как его выводят из камеры, выталкивают на площадь, в руку ему всовывают серп; у костра животом вверх распростерта женщина, жрецы поют псалмы, скачут жрицы и в пантомиме указывают ему напряженные закругления ее тела, пальцами чертят по предполагаемым линиям разреза, в то время как музыка взвивается ввысь до умопомешательства, костер разгорается все ярче, все выше и… Нет! Не надо! Майкл отворачивается, закрывая глаза рукой. Он весь дрожит, к горлу подступает тошнота. Когда он пришел в себя и снова выглянул в окно, он увидел, что жители деревни движутся в танце к беременной женщине у костра. Она стоит, сжимая в руке колосья пшеницы, стиснув ляжки и изогнув плечи, пристыженная своей наготой. А они глумятся над ней, выкрикивая хриплые ругательства, делая четырьмя пальцами скабрезные жесты, дразня ее и обвиняя. «За что? Кто она? Осужденная на казнь колдунья?»
Женщина сжалась в комок. Толпа подступает к ней вплотную. Он видит, как они пинают ее, плюют на нее.
– Оставьте ее! – кричит он. – Грязные негодяи, прочь он нее руки!
Но его вопль заглушён музыкой. Теперь уже около дюжины фермеров окружают женщину плотным кольцом. Женщина шатается, чуть не падая с ног, туда и сюда мечется, но везде наталкивается на сплошное кольцо. Удары сыплются на ее разбитую грудь и спину. Она часто и тяжело дышит и, одичавшая он ужаса, ищет спасения, но круг не размыкается, и они снова и снова отбрасывают ее внутрь. Когда она падает, они рывком подымают ее и снова швыряют, схватив за руки и перебрасывая по кругу. Когда круг размыкается, другие жители деревни тянутся к ней. Снова раздаются ругательства. Все бьют раскрытыми ладонями, и, кажется, никто не бьет по животу. Удары наносятся с большой силой. Струйка крови течет по ее подбородку и шее, а колено и одна ягодица в ссадинах, образовавшихся при падении на землю. Она прихрамывает – должно быть, подвернула ступню. Совершенно беззащитная из-за своей наготы, она не делает попыток защититься или хотя бы оберегать живот. Сжимая колосья пшеницы, она покорно подчиняется своим мучителям, позволяя швырять, щипать и толкать себя. Толпа колышется возле нее; все сменяются по очереди. Сколько она еще выдержит? Чего они хотят? Забить ее до смерти? Или заставить скинуть ребенка в их присутствии? Майкл не мог представить себе ничего подобного. Он чувствует удары, наносимые ей, так, будто они ложатся на его собственное тело. Если б он мог, то поразил бы этих людей насмерть молниями. Где их уважение к жизни? Эта женщина должна быть неприкосновенной, а они мучат ее.
Толпа вопящих людей скрывает ее. Когда спустя одну-две минуты они расступаются, она стоит на коленях, близкая к обмороку. Ее губы кривятся в истерических сдавленных рыданиях, она вся дрожит, голова ее поникла. Все ее тело покрыто грязью, на правой груди кровавые следы чьих-то ногтей.
Но вот музыка становится неожиданно монотонной, словно предвещая наступление кульминационного момента. «Сейчас они придут за мной, – думает Майкл. – Меня заставят убить ее, или натянуть, или ударить ее по животу, или бог знает что еще». Но никто даже не взглядывает на его темницу.
Три жреца запевают в унисон; музыка звучит все глуше; жители деревни отступают назад, собираясь группами по периметру площади. А женщина, вся дрожа, неуверенно встает и оглядывает свое окровавленное и избитое тело. Лицо ее не выражает ничего – она вне боли, вне стыда, вне ужаса. Она медленно идет к костру. Натолкнувшись на жар пламени, отступает и выпрямляется. Теперь она стоит у самого костра, спиной к огню. Языки пламени почти достают до нее. Вся спина покрыта царапинами. Таз широкий, кости развернуты, так как уже близится время родов.
Громкость музыки вновь нарастает. Жрецы умолкают и замирают в неподвижных позах. Очевидно, близится решающая минута. Может, она прыгнет в пламя?
Нет! Женщина взмахивает руками, протягивая колосья пшеницы к пламени костра, и выбрасывает их в огонь – две короткие вспышки, и они исчезают. Раздается немыслимый рев, музыка превращается в грохочущую какофонию. Изнуренная нагая женщина неверной походкой отходит от костра и падает на левое бедро, конвульсивно всхлипывая. Жрецы величественно уходят в темноту, исчезают и жители деревни… Но площади остаются только двое: скорчившаяся на земле женщина и высокий бородатый человек. Майкл вспоминает, что видел его в центре толпы, когда били женщину. Мужчина подходит к ней, подымает ее и нежно качает. Он целует ее исцарапанную грудь, легонько проводит рукой по животу, как бы удостоверясь, что дитя цело. Женщина льнет к нему. Он что-то тихо ей говорит, она отвечает хриплым от шока голосом. Мужчина берет ее на руки и легко поднимает и несет ее к одному из зданий на противоположной стороне площади.
Все окончилось, остался только костер. Проходит много времени – никто больше не появляется. Майкл отходит от окна и, вконец сбитый с толку, бросается на постель.
Вокруг темно и тихо. Картины жуткой церемонии снова проносятся перед Майклом. Он вздрагивает, чувствуя, что вот-вот заплачет. Наконец забывается тяжелым сном.
Его будят к завтраку. Прежде чем подняться, он несколько минут рассматривает поднос. Больные после вчерашней хотьбы мускулы протестующе отзываются на каждое движение. Он ковыляет к окну – там, где был костер, осталась лишь груда пепла. Снуют по своим делам жители, сельскохозяйственные машины уже направляются к полям. Он плещет водой в лицо, отправляется в воронкообразное устройство, автоматически идет в душ и, не найдя его, удивляется, как он терпит слой грязи, накопившейся на его коже. Прежде он не осознавал, как прочно укоренилась в нем привычка – в начале каждого дня забираться под ультразвуковые волны.
Он принимается за поднос: соус, хлеб, сырые фрукты, вино; все выглядит очень аппетитно. Прежде чем он успевает управиться с едой, дверь камеры отворяется, и входит женщина, одетая в короткий костюм, принятый в коммуне. Он догадывается, что она не из рядовых работников: у нее холодный властный взгляд, а лицо имеет интеллигентное выражение. Ей, наверное, около 30 лет. Как и другие женщины коммуны, она стройна; у нее эластичные мускулы, длинные ноги и маленькие груди. Чем-то она напоминает ему Микаэлу, только ее короткие волосы каштанового цвета гладко острижены. На левом ее боку с ремня свисает оружие.
– Мне не доставляет удовольствия вид твоей наготы, – сказала она непререкаемым тоном. – Оденься, и тогда мы сможем поговорить.
Она говорила на языке гонады! Правда, проглатывались с акцентом окончания слов, словно ее ослепительно сверкающие зубы откусывали им хвосты; гласные звуки были искажены. Однако, несомненно, это был язык его родного здания. Наконец-то он установит с ними связь!
Он поспешно набрасывает на себя свою одежду, она с каменным лицом наблюдает за ним. Очевидно, она не из покладистых.
– В гонадах, – говорит он, – нас не слишком заботит, одеты мы или раздеты. Мы живем в так называемом постуединенной культуре.
– Но здесь не гонада!
Я понимаю, что нарушил ваши обычаи, и сожалею об этом.– Наконец он прикрыл свою наготу. Она несколько смягчилась, благодаря его извинениям и послушанию. Сделав несколько шагов в глубину камеры, она говорит:
– Давно уже среди нас не появлялся шпион из гонад.
– Я не шпион!
Холодная скептическая улыбка.
– Тогда почему ты здесь?
– Я не собирался ничего делать на землях вашей коммуны. Я только проходил по ним, направляясь на запад, к морю.
– В самом деле? – она сказала это так, словно он сообщил ей, что вышел прогуляться к Плутону. – Значит, ты путешествуешь? И, конечно, один?
– Да.
– И когда же началась твоя увеселительная прогулка?
– Вчера, рано утром, – ответил Майкл, – Я из гонады 116. Программист, если это вам что-нибудь говорит. Я внезапно почувствовал, что больше не могу оставаться внутри здания: я должен узнать, на что похож внешний мир. И тогда я устроил себе выходной пропуск и улизнул из гонады перед самым рассветом. Я пришел на ваши поля, ваши машины увидели меня, и вскоре меня «подцепили». Всему виной языковый барьер. Я не мог объяснить, кто я такой.
– Что ты надеешься узнать, шпионя за нами?
– Я же сказал вам, что я не шпион, – устало говорит он, сразу сникнув.
– Гонадские люди не имеют привычки удирать из своих зданий. Я много лет имела дело с людьми этого рода, я знаю, как вы мыслите. – Взгляд ее холодных глаз уперся в него. – Да вас бы парализовал ужас через пять минут, после того как вы вышли, – добавила она. – Конечно же тебя натренировали для этой миссии, иначе ты был бы не способен продержаться целый день в полях. Никак не пойму, зачем они послали тебя. У вас свой мир, а у нас – свой. У нас нет конфликтов, наши интересы не сталкиваются, а значит, нет нужды в шпионаже.
– Целиком с вами согласен, – говорит Майкл. – Именно поэтому я не шпион.
Он чувствует, что его влечет к ней, несмотря на суровость ее поведения. Ее знания и самообладание привлекают его. Если б она еще улыбалась, то была бы совершенно неотразима. Он продолжает:
– Как мне заставить вас поверить мне? Я только хотел повидать мир вне гонады. Вся моя жизнь прошла внутри помещения. Ни запаха свежего воздуха, ни ощущения солнечных лучей на коже. Тысячи людей живут надо мной. Я обнаружил, что не слишком согласен с гонадским образом жизни. И тогда я вышел наружу. Я не шпион. Я только хотел попутешествовать, увидеть море. Вы видели море? Нет? Это моя заветная мечта – погулять по берегу, услышать шум накатывающихся на него волн, почувствовать под своими ногами мокрый песок…
Страстность его тона, наверное, начинает убеждать ее. Она пожимает плечами, вид ее несколько смягчается, и она говорит:
– Как тебя зовут?
– Майкл Стэйтлер.
– Возраст?
– Двадцать три.
– Мы бы могли посадить тебя на борт следующего быстроходного поезда, груженного грибами. Ты будешь в своей гонаде через полчаса.
– Нет, – просит он, – не делайте этого. Позвольте мне идти на запад! Я не хочу возвращаться, не увидев моря.
– Значит, ты еще не собрал достаточно информации?
– Я же говорил вам, что я не… – он останавливается, поняв, что она поддразнивает его.
– Ладно. Может быть, ты и не шпион. Наверное, просто сумасшедший. – Она улыбается – в первый раз за все время – и садится на корточки у стены, не спуская с него взгляда. И уже легким непринужденным тоном спрашивает: – А что ты думаешь о нашей деревне, Стэйтлер?
– Я даже не знаю, что сказать.
– Ну, какое мы произвели на тебя впечатление? Какие мы? Простые или сложные? А может, злые? Ужасные?
– Странные, – отвечает он.
– Странные относительно тех людей, среди которых ты жил, или вообще?
– Мне трудно определить… Вы как будто из другого мира. Это одно и то же. Я… Как тебя, между прочим, зовут?
– Арта.
– Артур? У нас это мужское имя.
– А-р-т-а.
– А, Арта. Как прекрасно, что ты живешь так близко к земле, Арта. Для меня это только мечта. Эти маленькие дома, эта площадь. Все ходят по открытому пространству. Солнце. Огни зданий. Ни лестниц, ни спусков… А этот обряд ночью. Музыка, беременная женщина. Что это было?
– А-а. Ты о противородовом танце?
– Так вот что это было! Это был… – он запинается, подбирая слово, – обряд стерилизации?
– Это танец для того, чтобы обеспечить хороший урожай, – говорит Арта, – чтобы посевы были здоровыми, а деторождаемость низкой. У нас есть свои законы о рождаемости.
– А женщина, которую били, она что? Забеременела незаконно, да?
– О, нет, – смеется Арта. – Дитя Милчи вполне законное.
– Тогда зачем же… так ее мучить… ведь она могла бы потерять дитя…
– Кое с кем так и случается, – спокойно говорит Арта. – В коммуне сейчас одиннадцать беременных женщин. Они тянули жребий, и Милча проиграла. Или выиграла. Понимаешь, это не истязание, это религиозный обряд: она – священная избранница, святой козел отпущения… я не знаю соответствующего слова на вашем языке. Своими страданиями она приносит здоровье и процветание коммуне. Охраняет наших женщин от нежеланной беременности, чтобы не нарушалось равновесие. Конечно, это очень больно и стыдно – быть обнаженной перед всеми. Но это должно быть выполнено. Это большая честь. С Милчей этого никогда больше не сделают, и она будет иметь определенные привилегии в течении всей оставшейся жизни. И конечно, все благодарны ей – теперь мы еще на год защищены.
– Защищены? Он чего?
– От гнева богов.
С минуты он старается постичь, при чем тут боги. Потом спрашивает:
– А почему вы стараетесь уклоняться от рождения детей?
– Может быть, ты думаешь, что мы владеем всем миром? – вдруг ожесточается Арта. – У нас есть коммуна. Нам выделена определенная площадь земли. Мы должны производить пищу для себя, а также для гонад, ясно? Что было бы с вами, если бы мы просто размножались, размножались и размножались – до тех пор, пока наша деревня не заняла бы половину существующих полей и пищи, которую мы производим, хватало бы только для наших собственных нужд? Дети должны жить в домах, дома занимают землю. Как обрабатывать землю, занятые домами? Вот и выходит, что должны быть ограничения.
– Но вам незачем расширять свою деревню за счет полей. Вы должны строиться вверх. Как это делаем мы. Тогда можно увеличивать количество членов вашей общины десятикратно, не занимая ни кусочка земли. Ну, конечно, вам потребовалось бы больше пищи, и вы бы отправляли бы меньше нам, но…
– Ты ничего не понимаешь, – огрызнулась Арта. – Зачем нам превращать коммуну в Гонаду? У вас свой образ жизни – у нас свой. Наш образ жизни требует от нас быть немногочисленными и жить посреди изобильных полей. Зачем нам становиться такими, как вы? Мы гордимся тем, что непохожи на вас. Если бы мы развивались, то развивались бы только горизонтально. И через некоторое время покрыли бы поверхность земли безжизненной корой мощеных улиц и дорог, как в прошлые времена. Нет! Нам это не по душе. Мы наложили на себя ограничения – и мы счастливы. И так будет всегда. Тебе это кажется безнравственным? Мы же думаем, что безнравственны гонадские народы, не контролирующие свое размножение, проповедующие бесконтрольное размножение.
– Нам нет нужды контролировать его, – ответил он ей. – Математически доказано, что мы еще далеко не исчерпали возможностей планеты. Наше население могло бы удвоиться и даже утроиться, пока мы будем продолжать жить в вертикальных городах, в гонадах, где для каждого найдется комната. Без вторжения в обрабатываемые земли. Мы строим новую гонаду каждые несколько лет, и при этом снабжение не уменьшается, ритм нашего образа жизни поддерживается и…
– И ты думаешь, это может продолжаться бесконечно долго?
– Ну не бесконечно… – соглашается Майкл. – Но долго. При существующих темпах прироста пройдет, может быть, лет пятьсот, прежде чем мы почувствуем какое-нибудь ущемление своих интересов.
– А потом?
– Эту проблему решат, когда придет время.– Арта яростно трясет головой.– Нет! И еще раз – нет! Как ты можешь говорить такое? Как можно размножаться, не заботясь о будущем?
– Послушай, – говорит он. – Я разговаривал со своим зятем – историком. Он специализируется на XX веке. Тогда считали, что все будут голодать, если население мира перевалит через 5 или 6 миллиардов человек. Очень много было разговоров о перенаселении. Когда наступила катастрофа, был восстановлен порядок. Старые горизонтальные методы использования земель были запрещены, построили первую гонаду и потом вторую… Получили жилища 10 миллиардов человек, затем 50, а теперь и 75 миллиардов. И их существование обеспечивается более эффективной пищевой продукцией, более высокими зданиями, большей концентрацией людей на непродуктивных землях. В XX веке никто не поверил бы, что возможно прокормить столько людей на Земле. Что может помешать нашим потомкам прокормить 500 миллиардов и даже – как знать? – 1000 миллиардов? А если бы мы тревожились наперед о проблеме, которая в действительности может и не возникнуть, если бы мы гневили бога ограничением рождаемости, мы бы согрешили против жизни, без всякой уверенности, что…
– Ха! – фыркает Арта. – Вы никогда не поймете нас, а мы никогда не поймем вас. – Поднявшись, она крупными шагами идет к двери. – Ты вот что мне скажи: если гонадский образ жизни так удивителен и замечателен, зачем ты ушел из гонады и пустился странствовать по полям?
Ответа она не дожидается. Дверь хлопает за ней, Майкл подходит к двери и обнаруживает, что она заперта. Он остается один и по-прежнему в заключении.
Нескончаемо длится однообразный день. Никто не приходит к Майклу, за исключением девочки, принесшей ему ленч: вошла и вышла. Зловоние камеры подавляет его. Отсутствие душа становится невыносимым; он воображает, что накопившаяся на коже грязь дырявит и разъедает ее. Вытягивая шею, чтобы лучше видеть, он следит из своего узкого окна за жизнью коммуны. Приходят и уходят обрабатывающие землю машины. Рослые фермеры грузят мешки с продуктами на исчезающую под землей конвейерную ленту, идущую, несомненно, к скоростной транспортной системе, что доставляет пищу в гонады, а промышленные товары – в коммуны. Хромая, мимо проходит Милча, вся в синяках, по-видимому, освобожденная на сегодня от работы; жители деревни приветствуют ее как ни в чем не бывало. Она улыбается и хлопает себя по животу. Майкл обеспокоен тем, что не видит Арту. Почему она не выпускает его? Он совершенно уверен, что убедил ее в том, что он не шпион. И, по крайней мере, в том, что вряд ли ему удалось бы причинить вред коммуне. И тем не менее он в камере, тогда как день уже склоняется к вечеру. А снаружи повсюду занятые люди – потные, загорелые, целеустремленные.
Майклу видна только часть коммуны: где-то вне поля его зрения должна быть школа, театр, административное здание, склады, ремонтные мастерские. В его памяти оживают картины обряда прошлой ночью. Поистине варварство: дикая музыка, страдания женщины. Но, несмотря на это, он понимает, что думать об этих фермерах как о примитивных существах – заблуждение. Они кажутся ему странными, но их дикость – это только маска, которую они надевают, чтобы отделиться он гонадских жителей. Это – сложное, хорошо сбалансированное общество. Такое же сложное, как и его собственное. Они управляют совсем не простыми механизмами. Без сомнения, у них должен быть вычислительный центр, управляющий выращиванием и уборкой урожая, а для этого нужен штат искусных техников. Надо разбираться в агрономических проблемах: в пестицидах, подавляющих сорняки, а также в экологических тонкостях. Ему, Майклу, видна лишь внешняя сторона их жизни.
Уже в конце дня в его камере появляется Арта.
– Скоро ли меня выпустят? – немедленно спрашивает он.
– Еще не решили, – качает Арта головой. – Я рекомендовала им тебя отпустить. Но некоторые из наших очень подозрительные люди.
– Кого ты имеешь в виду?
– Вождей. Понимаешь, это – старики, с естественным для них недоверием к незнакомцам. Некоторые из них хотят принести тебя в жертву Богу урожая.
– Принести в жертву?
Арта ухмыляется. Сейчас она выглядит менее строгой, почти дружественной. Она на его стороне.
– Это звучит ужасно, правда? При случае наши боги требуют человеческих жизней. А разве не отнимают жизнь в гонадах?
– Когда кто-нибудь угрожает стабильности нашего общества, то да, – соглашается он. – Нарушителей законов сбрасывают в Спуск. В камеры сгорания, на дне здания. Их тела превращаются в энергию. Но…
– Значит, вы убиваете ради стабильности общества. Ну и мы иногда поступаем так же. Но не часто. По правде говоря, я не думаю, что тебя убьют. Но это еще не решено.
– Когда же они решат?
– Может быть, сегодня вечером. Или завтра.
– Разве я представляю какую-нибудь угрозу коммуне?
– А никто этого и не утверждает, – говорит Арта. – Принесение в жертву гонадского человека имеет целью увеличение нашего блага. В этом заключается философский смысл, который не так легко объяснить: жители гонад являются основными потребителями, и если наш Бог урожая символически поглотит гонаду в твоем лице, в лице представителя того общества, из которого ты пришел, то это будет мистическим подтверждением союза двух обществ, нитью, что связует коммуну с гонадой, а гонаду с коммуной и… Впрочем, может быть, они забудут о жертвоприношении. Всего лишь один день прошел после противородового танца, и мы еще не нуждаемся в священной защите. Я им говорила об этом. Я бы сказала, что твои шансы на освобождение довольно высоки.
– Довольно высоки, – мрачно повторяет за ней Майкл. В его голове проносятся видения отдаленного моря, пепельного конуса Везувия, Иерусалима, мраморного Тадж-Махала. Теперь они так же далеки, как звезды. Не море, а зловонная камера была ему уготована. Майкл предается отчаянию.
Арта пытается его ободрить. Она усаживается на корточках рядом с ним. Глаза ее теплы и нежны. От прежней ее воинственной резкости не осталось и следа. Кажется, он ей даже нравится. Узнавая его все больше, она словно бы преодолевает барьер культурных отличий, который делал его раньше таким чужим. То же происходит и с ним. Разделяющее их духовное расстояние уменьшается. Ее мир – не его, но он думает, что смог бы приспособиться к некоторым из этих обычаев. Между ними начинает зарождаться близость. Он мужчина, она женщина, в этом вся суть, а все остальное – форма. И все же в течение разговора он снова и снова вспоминает о том, как они различны. Он спрашивает ее и выясняет, что ей 31 год, что она не замужем. Он ошеломлен. Он говорит ей, что в гонаде нет неженатых людей в возрасте свыше двенадцати-тринадцати лет. Почему же она, такая привлекательная, не вышла замуж?
– У нас и так достаточно замужних женщин, – прозвучал ответ. – Мне незачем выходить замуж.
Майкл панически высматривает признаки котла, вертела, кола, любого предмета, пригодного для того, чтобы зажарить или сварить его. В гонаде всегда циркулируют ужасные слухи о коммунах, но Майкл относился к ним как к примитивным мифам. А может быть, это вовсе и не мифы?
Когда за ним придут, он нападет первым. Лучше быть убитым, чем погибнуть бесславно на деревенском алтаре.
Прошло еще полчаса, но никто даже не взглянул в сторону его камеры. А танец все продолжался. Исходящие потом фермеры выглядят как фигуры из сновидения – блестящие и причудливые. Голые груди подрагивают, ноздри раздуты, глаза пылают. В костер подбрасываются все новые сучья.
Но что это?
На площадь торжественно выходят фигуры в масках – трое мужчин и трое женщин. Их лица спрятаны под грубыми сферическими сооружениями. Женщины несут овальные корзины, в которых можно видеть продукты, произведенные в коммуне: зерна, сухие колосья пшеницы, огородные овощи. Мужчины окружают седьмую фигуру – женщину. Двое тянут ее за руки, а третий подталкивает сзади. Она беременна, видимо, на шестом или седьмом месяце. Она без маски, лицо напряженно и неподвижно, глаза широко раскрыты в испуге. Мужчины бросают ее перед огнем и становятся рядом. Она стоит на коленях с поникшей головой, длинные волосы почти касаются земли, набухшие груди колышутся при каждом ее порывистом вздохе. Один из людей в масках – он, несомненно, жрец – затягивает пронзительное заклинание. Одна из женщин в маске всовывает в каждую руку беременной женщины по колоску пшеницы. Другая посыпает ее едой и приминает еду к ее потной спине. Третья посыпает зернами ее волосы. К песнопению мужчины присоединяются остальные двое мужчин. Прижавшись к прутьям своей камеры, Майкл чувствует себя так, словно его отбросили во времени на тысячу лет назад и он попал на какое-то празднество неолита; ему уже почти невозможно представить себе, что всего лишь в однодневном переходе отсюда вздымается тысячеэтажная громада гонады 116.
Жрецы закончили помазание беременной женщины съестными продуктами. Двое жрецов рывком ставят ее на ноги, а одна из жриц срывает с нее ее последнее одеяние. Жители деревни издают протяжный вой. Жрецы окружают женщину и, поворачивая, выставляют ее наготу на всеобщее обозрение. У нее сильно выдающийся живот, тугой, как барабан, блестящий в свете костра, широкие бедра и крепкие ляжки, мясистые ягодицы. Предчувствуя что-то зловещее, Майкл в ужасе прижимается к прутьям. Вот она – жертва! Вырванный из утробы нерожденный плод, дьявольская пища богов урожая?!
И может быть, он, Майкл, предназначен в палачи. Лихорадочное воображение Майкла дополняет сценарий: он видит, как его выводят из камеры, выталкивают на площадь, в руку ему всовывают серп; у костра животом вверх распростерта женщина, жрецы поют псалмы, скачут жрицы и в пантомиме указывают ему напряженные закругления ее тела, пальцами чертят по предполагаемым линиям разреза, в то время как музыка взвивается ввысь до умопомешательства, костер разгорается все ярче, все выше и… Нет! Не надо! Майкл отворачивается, закрывая глаза рукой. Он весь дрожит, к горлу подступает тошнота. Когда он пришел в себя и снова выглянул в окно, он увидел, что жители деревни движутся в танце к беременной женщине у костра. Она стоит, сжимая в руке колосья пшеницы, стиснув ляжки и изогнув плечи, пристыженная своей наготой. А они глумятся над ней, выкрикивая хриплые ругательства, делая четырьмя пальцами скабрезные жесты, дразня ее и обвиняя. «За что? Кто она? Осужденная на казнь колдунья?»
Женщина сжалась в комок. Толпа подступает к ней вплотную. Он видит, как они пинают ее, плюют на нее.
– Оставьте ее! – кричит он. – Грязные негодяи, прочь он нее руки!
Но его вопль заглушён музыкой. Теперь уже около дюжины фермеров окружают женщину плотным кольцом. Женщина шатается, чуть не падая с ног, туда и сюда мечется, но везде наталкивается на сплошное кольцо. Удары сыплются на ее разбитую грудь и спину. Она часто и тяжело дышит и, одичавшая он ужаса, ищет спасения, но круг не размыкается, и они снова и снова отбрасывают ее внутрь. Когда она падает, они рывком подымают ее и снова швыряют, схватив за руки и перебрасывая по кругу. Когда круг размыкается, другие жители деревни тянутся к ней. Снова раздаются ругательства. Все бьют раскрытыми ладонями, и, кажется, никто не бьет по животу. Удары наносятся с большой силой. Струйка крови течет по ее подбородку и шее, а колено и одна ягодица в ссадинах, образовавшихся при падении на землю. Она прихрамывает – должно быть, подвернула ступню. Совершенно беззащитная из-за своей наготы, она не делает попыток защититься или хотя бы оберегать живот. Сжимая колосья пшеницы, она покорно подчиняется своим мучителям, позволяя швырять, щипать и толкать себя. Толпа колышется возле нее; все сменяются по очереди. Сколько она еще выдержит? Чего они хотят? Забить ее до смерти? Или заставить скинуть ребенка в их присутствии? Майкл не мог представить себе ничего подобного. Он чувствует удары, наносимые ей, так, будто они ложатся на его собственное тело. Если б он мог, то поразил бы этих людей насмерть молниями. Где их уважение к жизни? Эта женщина должна быть неприкосновенной, а они мучат ее.
Толпа вопящих людей скрывает ее. Когда спустя одну-две минуты они расступаются, она стоит на коленях, близкая к обмороку. Ее губы кривятся в истерических сдавленных рыданиях, она вся дрожит, голова ее поникла. Все ее тело покрыто грязью, на правой груди кровавые следы чьих-то ногтей.
Но вот музыка становится неожиданно монотонной, словно предвещая наступление кульминационного момента. «Сейчас они придут за мной, – думает Майкл. – Меня заставят убить ее, или натянуть, или ударить ее по животу, или бог знает что еще». Но никто даже не взглядывает на его темницу.
Три жреца запевают в унисон; музыка звучит все глуше; жители деревни отступают назад, собираясь группами по периметру площади. А женщина, вся дрожа, неуверенно встает и оглядывает свое окровавленное и избитое тело. Лицо ее не выражает ничего – она вне боли, вне стыда, вне ужаса. Она медленно идет к костру. Натолкнувшись на жар пламени, отступает и выпрямляется. Теперь она стоит у самого костра, спиной к огню. Языки пламени почти достают до нее. Вся спина покрыта царапинами. Таз широкий, кости развернуты, так как уже близится время родов.
Громкость музыки вновь нарастает. Жрецы умолкают и замирают в неподвижных позах. Очевидно, близится решающая минута. Может, она прыгнет в пламя?
Нет! Женщина взмахивает руками, протягивая колосья пшеницы к пламени костра, и выбрасывает их в огонь – две короткие вспышки, и они исчезают. Раздается немыслимый рев, музыка превращается в грохочущую какофонию. Изнуренная нагая женщина неверной походкой отходит от костра и падает на левое бедро, конвульсивно всхлипывая. Жрецы величественно уходят в темноту, исчезают и жители деревни… Но площади остаются только двое: скорчившаяся на земле женщина и высокий бородатый человек. Майкл вспоминает, что видел его в центре толпы, когда били женщину. Мужчина подходит к ней, подымает ее и нежно качает. Он целует ее исцарапанную грудь, легонько проводит рукой по животу, как бы удостоверясь, что дитя цело. Женщина льнет к нему. Он что-то тихо ей говорит, она отвечает хриплым от шока голосом. Мужчина берет ее на руки и легко поднимает и несет ее к одному из зданий на противоположной стороне площади.
Все окончилось, остался только костер. Проходит много времени – никто больше не появляется. Майкл отходит от окна и, вконец сбитый с толку, бросается на постель.
Вокруг темно и тихо. Картины жуткой церемонии снова проносятся перед Майклом. Он вздрагивает, чувствуя, что вот-вот заплачет. Наконец забывается тяжелым сном.
Его будят к завтраку. Прежде чем подняться, он несколько минут рассматривает поднос. Больные после вчерашней хотьбы мускулы протестующе отзываются на каждое движение. Он ковыляет к окну – там, где был костер, осталась лишь груда пепла. Снуют по своим делам жители, сельскохозяйственные машины уже направляются к полям. Он плещет водой в лицо, отправляется в воронкообразное устройство, автоматически идет в душ и, не найдя его, удивляется, как он терпит слой грязи, накопившейся на его коже. Прежде он не осознавал, как прочно укоренилась в нем привычка – в начале каждого дня забираться под ультразвуковые волны.
Он принимается за поднос: соус, хлеб, сырые фрукты, вино; все выглядит очень аппетитно. Прежде чем он успевает управиться с едой, дверь камеры отворяется, и входит женщина, одетая в короткий костюм, принятый в коммуне. Он догадывается, что она не из рядовых работников: у нее холодный властный взгляд, а лицо имеет интеллигентное выражение. Ей, наверное, около 30 лет. Как и другие женщины коммуны, она стройна; у нее эластичные мускулы, длинные ноги и маленькие груди. Чем-то она напоминает ему Микаэлу, только ее короткие волосы каштанового цвета гладко острижены. На левом ее боку с ремня свисает оружие.
– Мне не доставляет удовольствия вид твоей наготы, – сказала она непререкаемым тоном. – Оденься, и тогда мы сможем поговорить.
Она говорила на языке гонады! Правда, проглатывались с акцентом окончания слов, словно ее ослепительно сверкающие зубы откусывали им хвосты; гласные звуки были искажены. Однако, несомненно, это был язык его родного здания. Наконец-то он установит с ними связь!
Он поспешно набрасывает на себя свою одежду, она с каменным лицом наблюдает за ним. Очевидно, она не из покладистых.
– В гонадах, – говорит он, – нас не слишком заботит, одеты мы или раздеты. Мы живем в так называемом постуединенной культуре.
– Но здесь не гонада!
Я понимаю, что нарушил ваши обычаи, и сожалею об этом.– Наконец он прикрыл свою наготу. Она несколько смягчилась, благодаря его извинениям и послушанию. Сделав несколько шагов в глубину камеры, она говорит:
– Давно уже среди нас не появлялся шпион из гонад.
– Я не шпион!
Холодная скептическая улыбка.
– Тогда почему ты здесь?
– Я не собирался ничего делать на землях вашей коммуны. Я только проходил по ним, направляясь на запад, к морю.
– В самом деле? – она сказала это так, словно он сообщил ей, что вышел прогуляться к Плутону. – Значит, ты путешествуешь? И, конечно, один?
– Да.
– И когда же началась твоя увеселительная прогулка?
– Вчера, рано утром, – ответил Майкл, – Я из гонады 116. Программист, если это вам что-нибудь говорит. Я внезапно почувствовал, что больше не могу оставаться внутри здания: я должен узнать, на что похож внешний мир. И тогда я устроил себе выходной пропуск и улизнул из гонады перед самым рассветом. Я пришел на ваши поля, ваши машины увидели меня, и вскоре меня «подцепили». Всему виной языковый барьер. Я не мог объяснить, кто я такой.
– Что ты надеешься узнать, шпионя за нами?
– Я же сказал вам, что я не шпион, – устало говорит он, сразу сникнув.
– Гонадские люди не имеют привычки удирать из своих зданий. Я много лет имела дело с людьми этого рода, я знаю, как вы мыслите. – Взгляд ее холодных глаз уперся в него. – Да вас бы парализовал ужас через пять минут, после того как вы вышли, – добавила она. – Конечно же тебя натренировали для этой миссии, иначе ты был бы не способен продержаться целый день в полях. Никак не пойму, зачем они послали тебя. У вас свой мир, а у нас – свой. У нас нет конфликтов, наши интересы не сталкиваются, а значит, нет нужды в шпионаже.
– Целиком с вами согласен, – говорит Майкл. – Именно поэтому я не шпион.
Он чувствует, что его влечет к ней, несмотря на суровость ее поведения. Ее знания и самообладание привлекают его. Если б она еще улыбалась, то была бы совершенно неотразима. Он продолжает:
– Как мне заставить вас поверить мне? Я только хотел повидать мир вне гонады. Вся моя жизнь прошла внутри помещения. Ни запаха свежего воздуха, ни ощущения солнечных лучей на коже. Тысячи людей живут надо мной. Я обнаружил, что не слишком согласен с гонадским образом жизни. И тогда я вышел наружу. Я не шпион. Я только хотел попутешествовать, увидеть море. Вы видели море? Нет? Это моя заветная мечта – погулять по берегу, услышать шум накатывающихся на него волн, почувствовать под своими ногами мокрый песок…
Страстность его тона, наверное, начинает убеждать ее. Она пожимает плечами, вид ее несколько смягчается, и она говорит:
– Как тебя зовут?
– Майкл Стэйтлер.
– Возраст?
– Двадцать три.
– Мы бы могли посадить тебя на борт следующего быстроходного поезда, груженного грибами. Ты будешь в своей гонаде через полчаса.
– Нет, – просит он, – не делайте этого. Позвольте мне идти на запад! Я не хочу возвращаться, не увидев моря.
– Значит, ты еще не собрал достаточно информации?
– Я же говорил вам, что я не… – он останавливается, поняв, что она поддразнивает его.
– Ладно. Может быть, ты и не шпион. Наверное, просто сумасшедший. – Она улыбается – в первый раз за все время – и садится на корточки у стены, не спуская с него взгляда. И уже легким непринужденным тоном спрашивает: – А что ты думаешь о нашей деревне, Стэйтлер?
– Я даже не знаю, что сказать.
– Ну, какое мы произвели на тебя впечатление? Какие мы? Простые или сложные? А может, злые? Ужасные?
– Странные, – отвечает он.
– Странные относительно тех людей, среди которых ты жил, или вообще?
– Мне трудно определить… Вы как будто из другого мира. Это одно и то же. Я… Как тебя, между прочим, зовут?
– Арта.
– Артур? У нас это мужское имя.
– А-р-т-а.
– А, Арта. Как прекрасно, что ты живешь так близко к земле, Арта. Для меня это только мечта. Эти маленькие дома, эта площадь. Все ходят по открытому пространству. Солнце. Огни зданий. Ни лестниц, ни спусков… А этот обряд ночью. Музыка, беременная женщина. Что это было?
– А-а. Ты о противородовом танце?
– Так вот что это было! Это был… – он запинается, подбирая слово, – обряд стерилизации?
– Это танец для того, чтобы обеспечить хороший урожай, – говорит Арта, – чтобы посевы были здоровыми, а деторождаемость низкой. У нас есть свои законы о рождаемости.
– А женщина, которую били, она что? Забеременела незаконно, да?
– О, нет, – смеется Арта. – Дитя Милчи вполне законное.
– Тогда зачем же… так ее мучить… ведь она могла бы потерять дитя…
– Кое с кем так и случается, – спокойно говорит Арта. – В коммуне сейчас одиннадцать беременных женщин. Они тянули жребий, и Милча проиграла. Или выиграла. Понимаешь, это не истязание, это религиозный обряд: она – священная избранница, святой козел отпущения… я не знаю соответствующего слова на вашем языке. Своими страданиями она приносит здоровье и процветание коммуне. Охраняет наших женщин от нежеланной беременности, чтобы не нарушалось равновесие. Конечно, это очень больно и стыдно – быть обнаженной перед всеми. Но это должно быть выполнено. Это большая честь. С Милчей этого никогда больше не сделают, и она будет иметь определенные привилегии в течении всей оставшейся жизни. И конечно, все благодарны ей – теперь мы еще на год защищены.
– Защищены? Он чего?
– От гнева богов.
С минуты он старается постичь, при чем тут боги. Потом спрашивает:
– А почему вы стараетесь уклоняться от рождения детей?
– Может быть, ты думаешь, что мы владеем всем миром? – вдруг ожесточается Арта. – У нас есть коммуна. Нам выделена определенная площадь земли. Мы должны производить пищу для себя, а также для гонад, ясно? Что было бы с вами, если бы мы просто размножались, размножались и размножались – до тех пор, пока наша деревня не заняла бы половину существующих полей и пищи, которую мы производим, хватало бы только для наших собственных нужд? Дети должны жить в домах, дома занимают землю. Как обрабатывать землю, занятые домами? Вот и выходит, что должны быть ограничения.
– Но вам незачем расширять свою деревню за счет полей. Вы должны строиться вверх. Как это делаем мы. Тогда можно увеличивать количество членов вашей общины десятикратно, не занимая ни кусочка земли. Ну, конечно, вам потребовалось бы больше пищи, и вы бы отправляли бы меньше нам, но…
– Ты ничего не понимаешь, – огрызнулась Арта. – Зачем нам превращать коммуну в Гонаду? У вас свой образ жизни – у нас свой. Наш образ жизни требует от нас быть немногочисленными и жить посреди изобильных полей. Зачем нам становиться такими, как вы? Мы гордимся тем, что непохожи на вас. Если бы мы развивались, то развивались бы только горизонтально. И через некоторое время покрыли бы поверхность земли безжизненной корой мощеных улиц и дорог, как в прошлые времена. Нет! Нам это не по душе. Мы наложили на себя ограничения – и мы счастливы. И так будет всегда. Тебе это кажется безнравственным? Мы же думаем, что безнравственны гонадские народы, не контролирующие свое размножение, проповедующие бесконтрольное размножение.
– Нам нет нужды контролировать его, – ответил он ей. – Математически доказано, что мы еще далеко не исчерпали возможностей планеты. Наше население могло бы удвоиться и даже утроиться, пока мы будем продолжать жить в вертикальных городах, в гонадах, где для каждого найдется комната. Без вторжения в обрабатываемые земли. Мы строим новую гонаду каждые несколько лет, и при этом снабжение не уменьшается, ритм нашего образа жизни поддерживается и…
– И ты думаешь, это может продолжаться бесконечно долго?
– Ну не бесконечно… – соглашается Майкл. – Но долго. При существующих темпах прироста пройдет, может быть, лет пятьсот, прежде чем мы почувствуем какое-нибудь ущемление своих интересов.
– А потом?
– Эту проблему решат, когда придет время.– Арта яростно трясет головой.– Нет! И еще раз – нет! Как ты можешь говорить такое? Как можно размножаться, не заботясь о будущем?
– Послушай, – говорит он. – Я разговаривал со своим зятем – историком. Он специализируется на XX веке. Тогда считали, что все будут голодать, если население мира перевалит через 5 или 6 миллиардов человек. Очень много было разговоров о перенаселении. Когда наступила катастрофа, был восстановлен порядок. Старые горизонтальные методы использования земель были запрещены, построили первую гонаду и потом вторую… Получили жилища 10 миллиардов человек, затем 50, а теперь и 75 миллиардов. И их существование обеспечивается более эффективной пищевой продукцией, более высокими зданиями, большей концентрацией людей на непродуктивных землях. В XX веке никто не поверил бы, что возможно прокормить столько людей на Земле. Что может помешать нашим потомкам прокормить 500 миллиардов и даже – как знать? – 1000 миллиардов? А если бы мы тревожились наперед о проблеме, которая в действительности может и не возникнуть, если бы мы гневили бога ограничением рождаемости, мы бы согрешили против жизни, без всякой уверенности, что…
– Ха! – фыркает Арта. – Вы никогда не поймете нас, а мы никогда не поймем вас. – Поднявшись, она крупными шагами идет к двери. – Ты вот что мне скажи: если гонадский образ жизни так удивителен и замечателен, зачем ты ушел из гонады и пустился странствовать по полям?
Ответа она не дожидается. Дверь хлопает за ней, Майкл подходит к двери и обнаруживает, что она заперта. Он остается один и по-прежнему в заключении.
Нескончаемо длится однообразный день. Никто не приходит к Майклу, за исключением девочки, принесшей ему ленч: вошла и вышла. Зловоние камеры подавляет его. Отсутствие душа становится невыносимым; он воображает, что накопившаяся на коже грязь дырявит и разъедает ее. Вытягивая шею, чтобы лучше видеть, он следит из своего узкого окна за жизнью коммуны. Приходят и уходят обрабатывающие землю машины. Рослые фермеры грузят мешки с продуктами на исчезающую под землей конвейерную ленту, идущую, несомненно, к скоростной транспортной системе, что доставляет пищу в гонады, а промышленные товары – в коммуны. Хромая, мимо проходит Милча, вся в синяках, по-видимому, освобожденная на сегодня от работы; жители деревни приветствуют ее как ни в чем не бывало. Она улыбается и хлопает себя по животу. Майкл обеспокоен тем, что не видит Арту. Почему она не выпускает его? Он совершенно уверен, что убедил ее в том, что он не шпион. И, по крайней мере, в том, что вряд ли ему удалось бы причинить вред коммуне. И тем не менее он в камере, тогда как день уже склоняется к вечеру. А снаружи повсюду занятые люди – потные, загорелые, целеустремленные.
Майклу видна только часть коммуны: где-то вне поля его зрения должна быть школа, театр, административное здание, склады, ремонтные мастерские. В его памяти оживают картины обряда прошлой ночью. Поистине варварство: дикая музыка, страдания женщины. Но, несмотря на это, он понимает, что думать об этих фермерах как о примитивных существах – заблуждение. Они кажутся ему странными, но их дикость – это только маска, которую они надевают, чтобы отделиться он гонадских жителей. Это – сложное, хорошо сбалансированное общество. Такое же сложное, как и его собственное. Они управляют совсем не простыми механизмами. Без сомнения, у них должен быть вычислительный центр, управляющий выращиванием и уборкой урожая, а для этого нужен штат искусных техников. Надо разбираться в агрономических проблемах: в пестицидах, подавляющих сорняки, а также в экологических тонкостях. Ему, Майклу, видна лишь внешняя сторона их жизни.
Уже в конце дня в его камере появляется Арта.
– Скоро ли меня выпустят? – немедленно спрашивает он.
– Еще не решили, – качает Арта головой. – Я рекомендовала им тебя отпустить. Но некоторые из наших очень подозрительные люди.
– Кого ты имеешь в виду?
– Вождей. Понимаешь, это – старики, с естественным для них недоверием к незнакомцам. Некоторые из них хотят принести тебя в жертву Богу урожая.
– Принести в жертву?
Арта ухмыляется. Сейчас она выглядит менее строгой, почти дружественной. Она на его стороне.
– Это звучит ужасно, правда? При случае наши боги требуют человеческих жизней. А разве не отнимают жизнь в гонадах?
– Когда кто-нибудь угрожает стабильности нашего общества, то да, – соглашается он. – Нарушителей законов сбрасывают в Спуск. В камеры сгорания, на дне здания. Их тела превращаются в энергию. Но…
– Значит, вы убиваете ради стабильности общества. Ну и мы иногда поступаем так же. Но не часто. По правде говоря, я не думаю, что тебя убьют. Но это еще не решено.
– Когда же они решат?
– Может быть, сегодня вечером. Или завтра.
– Разве я представляю какую-нибудь угрозу коммуне?
– А никто этого и не утверждает, – говорит Арта. – Принесение в жертву гонадского человека имеет целью увеличение нашего блага. В этом заключается философский смысл, который не так легко объяснить: жители гонад являются основными потребителями, и если наш Бог урожая символически поглотит гонаду в твоем лице, в лице представителя того общества, из которого ты пришел, то это будет мистическим подтверждением союза двух обществ, нитью, что связует коммуну с гонадой, а гонаду с коммуной и… Впрочем, может быть, они забудут о жертвоприношении. Всего лишь один день прошел после противородового танца, и мы еще не нуждаемся в священной защите. Я им говорила об этом. Я бы сказала, что твои шансы на освобождение довольно высоки.
– Довольно высоки, – мрачно повторяет за ней Майкл. В его голове проносятся видения отдаленного моря, пепельного конуса Везувия, Иерусалима, мраморного Тадж-Махала. Теперь они так же далеки, как звезды. Не море, а зловонная камера была ему уготована. Майкл предается отчаянию.
Арта пытается его ободрить. Она усаживается на корточках рядом с ним. Глаза ее теплы и нежны. От прежней ее воинственной резкости не осталось и следа. Кажется, он ей даже нравится. Узнавая его все больше, она словно бы преодолевает барьер культурных отличий, который делал его раньше таким чужим. То же происходит и с ним. Разделяющее их духовное расстояние уменьшается. Ее мир – не его, но он думает, что смог бы приспособиться к некоторым из этих обычаев. Между ними начинает зарождаться близость. Он мужчина, она женщина, в этом вся суть, а все остальное – форма. И все же в течение разговора он снова и снова вспоминает о том, как они различны. Он спрашивает ее и выясняет, что ей 31 год, что она не замужем. Он ошеломлен. Он говорит ей, что в гонаде нет неженатых людей в возрасте свыше двенадцати-тринадцати лет. Почему же она, такая привлекательная, не вышла замуж?
– У нас и так достаточно замужних женщин, – прозвучал ответ. – Мне незачем выходить замуж.