Страница:
— Это вообще не идеология, — настаивал Джек Бернстейн, стуча кулаком по ладони. — Это просто банда громил с крепкими кулаками, которым посчастливилось отыскать вакуум власти и заполнить его. У них нет никакой основополагающей правительственной программы. Они просто делают то, что, как они считают, необходимо, чтобы как можно дольше удержаться у власти и не допустить наступления нового политического кризиса. Они заграбастали власть, и теперь им изо дня в день приходится импровизировать.
— Значит, рано или поздно такое правительство падет, — спокойно заметила Джанет. — Любая группировка, не имеющая четкой политической и идеологической линии, обречена на развал. Они наделают роковых для себя ошибок и окажутся в роли моряков на судне без компаса и двигателя.
— Они у власти вот уже три года, — сказал Барретт, — и пока не обнаруживают никаких признаков развала. Я бы сказал, что сейчас они сильнее, чем когда-либо. Они обустраиваются на тысячу лет.
— Нет, — настаивала Джанет. — Они взяли курс саморазрушения. Это может случиться через три года, через десять лет или всего через несколько месяцев, но все равно оно развалится. Они не ведают что творят. Нельзя соединить кейнсианский капитализм и рузвельтовский социализм, назвать эту смесь синдикалистским капитализмом и надеяться с его помощью руководить страной таких размеров. Неизбежно должно…
— Кто говорит, что Рузвельт был социалистом? — крикнул кто-то из дальнего угла комнаты.
— Давайте не будем уходить в сторону, — предупредил Норман Плэйель.
— Я не согласен с Джанет, — сказал Джек Бернстейн. — Не думаю, что нынешнее правительство изначально неустойчиво. Правильно говорит Барретт, оно сейчас сильнее, чем когда-либо. А мы сидим здесь и говорим. Точно так же, как мы занимались болтовней, когда оно захватывало власть, и продолжаем эту болтовню вот уже три года…
— Мы не только говорили, но еще и действовали, — перебил его Барретт.
Бернстейн вскочил и стал расхаживать по комнате. Энергия била из него ключом.
— Листовки! Воззвания! Манифесты! Призывы ко всеобщей забастовке! Ну и что?
В свои девятнадцать лет Бернстейн был ничуть не выше, чем в год великого переворота, но ребячий жирок сошел с его лица. Теперь он был худой, почти бесплотный, с ввалившимися щеками и болезненного цвета кожей, на которой, как прожекторы, светились прыщи и шрамы после болезни в детстве… и носил усы, которые росли у него клочками. Под воздействием событий все сильно изменились: Джанет с помощью диеты стала менее толстой, Барретт отрастил длинные волосы, даже невозмутимый Плэйель отпустил бородку, которую постоянно теребил, как талисман.
Бернстейн шумел больше всех на собрании узкого круга членов группы в квартире, где жили Барретт и Джанет.
— Вы знаете, почему это незаконное правительство смогло удержать власть?! На то есть две причины. Первая — оно содержит ничем не гнушающуюся тайную полицию, с помощью которой душит оппозицию. Вторая — оно строго контролирует все средства массовой информации и тем самым увековечивает себя, вбивая в головы гражданам мысль, что у них нет другого выбора, как трижды прокричать «ура» синдикализму. Вы знаете, что произойдет со следующим поколением? Наш народ настолько свыкнется с синдикализмом, что будет мириться с ним еще несколько столетий.
— Это невозможно, Джек, — сказала Джанет. — Одной секретной полиции недостаточно, чтобы долго удерживаться у власти. Правительство…
— Помолчи. Дай мне закончить, — раздраженно произнес Бернстейн. Он уже почти не скрывал жгучей ненависти к ней. Искры летели, когда он оказывался с ней в одной комнате, а это случалось весьма часто.
— Ладно. Заканчивай.
Он сделал глубокий вдох.
— Наша страна в основе своей консервативна. Такой была всегда и всегда будет. Революция 1776 года была консервативной, защищая права частной собственности. В течение следующих двухсот лет в нашей стране политическая структура практически не изменялась. Во Франции была революция и шесть или семь конституций. В России тоже произошла революция. Германия, Италия и Австрия были совершенно другими странами, даже Англия потихоньку перестроила свой государственный аппарат, и только Соединенные Штаты ничуть не сдвинулись с места. О, я знаю, были изменения в избирательных законах, кое-какая косметика, было предоставлено право голоса женщинам и неграм, а власть президента постепенно увеличивалась. Но все это перемены в рамках первоначальной структуры. Это был стабилизирующий фактор, встроенный в систему. Граждане желали, чтобы система оставалась такой, какая она есть, потому что так было всегда, и так далее, и так далее. Круг замкнулся.
Эта страна не могла измениться, потому что в систему ее государственного устройства не была заложена способность к переменам. Вот почему президенты всегда переизбирались, если они не были абсолютными псами. Вот почему в конституцию было внесено самое большее поправок двадцать за два столетия. Вот почему как только появляется человек, который хотел бы добиться крупных перемен, люди, подобные Генри Уоллесу, Барри Голдуотеру были вынуждены отступить. Вы знакомы с избирательной кампанией Голдуотера? Считалось, что он был консерватором, так? Но он проиграл, и кто его победил, как не самый несгибаемый из консерваторов, потому что было известно, что Голдуотер радикал, а подпустить радикала к власти побаивались…
— Джек, я думаю, ты преувеличиваешь…
— Черт бы вас побрал, вы дадите мне закончить? — Лицо Бернстейна раскраснелось, на лбу выступил пот. — Эта страна с момента рождения воспитывалась в духе сопротивления фундаментальным переменам. Но со временем существующая форма правления изжила себя, правительство потеряло контроль, и наконец-то к кормилу власти пришли радикалы. Они так все наизменяли, что все стало разваливаться на куски и наступил конституционный кризис 1982–1984 годов, а за ним синдикалистский переворот. Вот так. Переворот был такой травмой общественного сознания, что до сих пор миллионы людей не могут очухаться. Они открывают газеты и видят, что нет больше президента, есть какой-то канцлер, а вместо издающего законы конгресса есть Совет Синдикалистов. И люди задаются вопросом, что это за идиотские названия, в какой стране это все происходит, разве может такое быть в старых добрых Штатах?
Но это все есть. А они настолько ошеломлены, что у них опускаются руки и они ощетиниваются, как ежи. Ладно. Ладно. Но непрерывность разорвалась. Старая система заменена какой-то новой. Дети продолжают рождаться. Школы открыты, и учителя воспитывают детей в духе синдикализма, потому что лучше прививать синдикализм, чем остаться без работы. Нынешние пятиклассники вспоминают о президентах, как об опасных диктаторах. Они улыбаются перед стереопортретами канцлера Арнольда каждое утро. Третьеклассники даже не знают, что когда-то были президенты. Через десять лет эти ребята станут взрослыми, еще через двадцать они будут играть решающую роль в жизни общества. У них будет подлинный интерес к сохранению статус-кво, что всегда было характерной чертой взрослых американцев, а для них этим статус-кво будет синдикализм. Неужели вам это не понятно? Мы обречены на поражение, если не завладеем умами этих подрастающих ребят!
Бернстейн продолжал:
— Синдикалисты прибирают их к рукам, учат их считать синдикализм единственно верной и хорошей системой, и чем дольше будет это продолжаться, тем дольше он будет существовать. Это — самоутверждающаяся система. Всякий, кто хочет возвратиться к старой конституции или внести поправки в новую, будет казаться опасным радикалом, а синдикалисты — как раз те хорошие ребята, которые всегда были у нас, и мы их всегда хотим. Вот все, что у меня накипело, — Бернстейн опустился на стул. — Дайте мне кто-нибудь воды.
Спокойный голос Плэйеля перекрыл гомон.
— Прекрасная логика, Джек. Но мне хотелось услышать от тебя какие-нибудь предложения, какой-нибудь план позитивных действий.
— У меня тьма предложений, — ответил Бернстейн. — Все они начинаются с выбрасывания на свалку существующей контрреволюционной системы. Мы пользуемся методами, уместными для 1917, а может быть, и 1848 года, а синдикалисты пользуются методами 1987 года и этим нас убивают. Мы все еще раздаем листовки и просим людей подписывать воззвания, а у них телевизионные установки, радио, услуги компьютерных систем, индустрия развлечений, целая сеть массовой информации — все это включено в единую систему пропаганды. Плюс школы.
Мои предложения. Первое. Установить электронные средства для подключения к каналам общения с компьютерами и к другим средствам массовой информации, чтобы иметь возможность ослабить правительственную пропаганду. Второе. Вставлять, где только можно, свою собственную контрреволюционную пропаганду, причем не в печатной форме, а с помощью радио, телевидения и тому подобного. Третье. Собрать костяк умных десятилетних ребят для распространения недовольства среди пятиклассников. Да, да, не смейтесь. Четвертое. Составить программу выборочных убийств с целью устранить…
— Я против, — возразил Барретт. — Никаких убийств.
— Джим прав, — согласился с ним Плэйель. — Убийства не являются действенным способом решения политических вопросов. К тому же это бесполезно и может только привести нас к поражению, поскольку такая тактика выдвигает на авансцену новых, более нетерпеливых лидеров и делает мучеников из негодяев.
— Что ж, у вас может быть и такое мнение. Вы просили меня дать предложения. Если убить десять синдикалистов, то мы приблизимся к свободе. Да ладно, бог с вами. Пятое. Нужно наметить последовательный план свержения правительства, по крайней мере, такой же четкий и хорошо подготовленный, как у банды синдикалистов в восемьдесят четвертом-пятом годах. То есть определить, сколько людей нужно в ключевых точках, какого рода деятельность они должны развивать, чтобы захватить средства связи, каким образом мы можем парализовать деятельность нынешнего руководства, как можно расстроить работу Генерального Штаба Вооруженных Сил. Синдикалисты использовали для этого компьютеры. Мы можем последовать их примеру. Где наша программа захвата власти? Предположим, канцлер Арнольд завтра уйдет в отставку и заявит, что передает страну подполью. Мы будем способны сформировать правительство или просто будем разрозненным собранием раздробленных ячеек?
— Такая программа есть, Джек, — сказал Плэйель. — Я поддерживаю контакт с многими группами.
— Программа, составленная с помощью компьютера?
Плэйель развел руками, что весьма красноречиво означало отрицательный ответ.
— А без этого не обойтись, — настаивал Бернстейн. — У нас в группе есть гениальнейший математик со времен Декарта. Хауксбиллю следовало бы обеспечить нас всеми необходимыми рекомендациями. Кстати, а где он?
— Он теперь очень редко заходит к нам, — ответил Барретт.
— Я знаю. Только вот почему?
— Он занят, Джек. Он пытается сконструировать машину времени или что-то подобное.
Бернстейн открыл рот в изумлении. Из его горла вырвался горький хриплый смех.
— Машину времени? Ты на самом деле имеешь в виду устройство для путешествий во времени, в самом буквальном смысле?
— Я думаю, именно это, — промямлил Барретт. — Хотя он не назвал ее так. Я не математик, и поэтому мало понял из того, что он говорил, однако…
— Вот он, ваш гений. — Бернстейн хрустнул костяшками пальцев. — В стране диктатура, тайная полиция ежедневно производит аресты, а он сидит себе и изобретает машину времени. Где его здравый смысл? Если ему хочется быть изобретателем, почему бы ему не изобрести какой-нибудь способ поражения правительства?
— Возможно, — сказал Плэйель, — эта его машина в какой-то мере нам будет полезна. Если бы, скажем, мы могли возвратиться в год 1980 или 1982 и совершить корректирующие воздействия, чтобы предотвратить конституционный кризис…
— И вы это серьезно? — спросил Бернстейн. — Пока кризис назревал, мы сидели в своих туалетах и оплакивали печальное состояние мира, в котором мы живем, а когда все, что мы предсказывали, произошло на самом деле, мы даже задниц не подняли, чтобы что-то исправить. А теперь вы говорите о том, что с помощью этой идиотской машины можно отправиться назад во времени и изменить прошлое. Черт меня побери, вот это да!
— Нам сейчас известно намного больше о векторах революции, — заметил Плэйель. — Что-нибудь можно сделать.
— С помощью умно рассчитанных убийств — может быть, но вы же категорически отказались от террора как средства решения политических проблем. Что вы сделаете с помощью машины Хауксбилля? Зашлете Барретта в 1980 год размахивать знаменами на митингах? Да ведь это же безумие! Извините, но меня тошнит от всех вас. Пойду лучше проветриться в Юнион-сквер.
Он вихрем выскочил из комнаты.
— Он нестойкий, — сказал Барретт, обращаясь к Плэйелю. — Все это простое пустословие. Уж лучше бы он оставил движение, не то настанет день, когда ему станут настолько противны наши методы, наша «черная работа», что он выдаст всех нас тайной полиции.
— Я в этом сомневаюсь, Джим. Да, он легко возбудим, но у него потрясающие способности. Он буквально набит самыми разными идеями. Некоторые из них ничего не стоят, некоторые неплохи. Нам нужно смириться с его выходками, потому что он нужен нам. А вам бы следовало об этом знать лучше, чем любому из нас, Джим. Ведь это ваш друг детства, не так ли?
Барретт покачал головой.
— Чтобы ни было между Джеком и мной, я не думаю, что это можно назвать дружбой. Теперь он до глубины души ненавидит меня. Он с удовольствием бы наступил на меня и растер в порошок.
Собрание вскоре закончилось, члены ячейки разошлись, остались только Джанет и Барретт, полные окурков пепельницы и перевернутые стулья.
— На Джека сегодня было страшно смотреть, — сказала Джанет. — Казалось, в него вселился какой-то бес. Он мог бы, наверное, говорить часами без передышки.
— А что из того, что он сказал, имеет какой-нибудь смысл?
— Кое-что имеет, Джим. Он прав в том, что мы обязаны продумать все до мельчайших деталей, и в том, что Хауксбилль мог бы приносить нам большую пользу. Но не то, что он говорит, а то, как он говорит, — вот что меня пугает. Он очень смахивает на мелкого демагога, когда, стоя здесь или бегая взад-вперед, выплевывает слова. Таким, наверное, был Гитлер, когда начинал. А, может быть, и Наполеон.
— Что ж, тогда, значит, нам повезло, что Джек на нашей стороне, — сказал Барретт.
— А ты в этом уверен?
— Неужели сегодня он говорил, как синдикалист?
Джанет собрала груду скомканных бумажек и выбросила в мусорное ведро.
— Нет, но мне нетрудно представить, что он мог бы переметнуться в другую сторону. Как ты сам сказал, он нестойкий. Очень способный, но непоследовательный. Будь у него определенные мотивы, он мог бы очень быстро переориентироваться. Он хочет оспаривать у Плэйеля право руководить группой, но опасается задеть чувства Нормана, поэтому ведет себя, как загнанный в угол. А такого, как Джек, очень опасно загонять в угол.
— Кроме того, он ненавидит нас.
— Он ненавидит только тебя и меня. Не думаю, что у него есть что-либо личное против других.
— И все же…
— Он мог перенести ненависть к нам на всю группу, — призналась Джанет.
Барретт нахмурился.
— Я вот уже два года никак не могу добиться от него, чтобы мы поговорили спокойно. До сих пор я ощущаю в нем эту жуткую ревность. Отвращение. И все потому, что я отбил у него девушку, сам тогда не понимая, что делаю… В мире сколько угодно других женщин.
— Я никогда не была его девушкой, — возразила Джанет. — Неужели ты до сих пор этого не понял? Я встречалась с ним три-четыре раза до того, как ты присоединился к нашей группе, но между нами не было ничего серьезного. Ничего.
— Ты спала с ним, разве не так?
Взгляд Барретта встретился со спокойным взглядом Джанет.
— Один раз, потому что он упросил меня. Больше я никогда не позволяла ему прикасаться ко мне. У него не было никаких прав на меня. Даже если он считает, что были, то он сам виноват в том, что произошло. Он познакомил тебя со мной.
— Да, — ответил Барретт. — Он умолял меня присоединиться к группе. Уговаривал, обвиняя в том, что я равнодушен к человечеству, и, как мне кажется, он был прав. Я был всего лишь большим, наивным шестнадцатилетним чурбаном, который любил секс, пиво и кегли, только изредка заглядывал в газету, каждый раз удивляясь непонятности всяких чертовых заголовков. Что ж, он взялся разбудить мою совесть и в этом он преуспел, а по ходу дела я нашел девушку, и теперь…
— Теперь ты большой, наивный девятнадцатилетний чурбан, который любит секс, пиво, кегли и контрреволюционную деятельность.
— Верно.
— Ну и черт с ним, с этим Джеком Бернстейном, — сказала Джанет. — Когда-нибудь он все-таки повзрослеет, перестанет тебе завидовать, и мы сможем начать работу по наведению порядка в мире, который дошел до такого запустения. Мы просто будем трудиться изо дня в день по мере своих сил. А что еще?
Барретт подошел к окну и нажал кнопку поляризации. Окно стало прозрачным, и он начал вглядываться в темноту улицы с высоты пятнадцатого этажа. Поперек нее стояли две полицейские машины цвета бутылочного стекла. Они остановили небольшой голубовато-золотой электромобиль и теперь допрашивали водителя. С такой высоты Барретт мало что видел, но даже до его окна долетали пронзительные возражения водителя, доказывающего свою невиновность. Затем появилась третья полицейская машина, все еще протестующего человека запихали в нее и увезли.
Барретт снова затемнил окно. В нем появилось отображение Джанет, стоявшей позади. Он обернулся. Теперь, сбросив вес, она выглядела неизмеримо лучше, но он никак не мог отыскать те нежные слова, чтобы сказать ей об этом, не напоминая, какой она была раньше.
— Идем спать, — позвала она. — Хватит смотреть в окно.
Он шагнул к ней. Джанет была более чем на полметра ниже его, и когда он стоял рядом с ней, то ощущал себя деревом над кустарником. Он обнял ее, ощутил мягкое тепло ее тела… Когда они опустились на тахту, ему почудилось, что он слышит пронзительный сердитый голос Бернстейна, вопящего в ночи. Он потянулся к Джанет и еще крепче обнял ее.
7
— Значит, рано или поздно такое правительство падет, — спокойно заметила Джанет. — Любая группировка, не имеющая четкой политической и идеологической линии, обречена на развал. Они наделают роковых для себя ошибок и окажутся в роли моряков на судне без компаса и двигателя.
— Они у власти вот уже три года, — сказал Барретт, — и пока не обнаруживают никаких признаков развала. Я бы сказал, что сейчас они сильнее, чем когда-либо. Они обустраиваются на тысячу лет.
— Нет, — настаивала Джанет. — Они взяли курс саморазрушения. Это может случиться через три года, через десять лет или всего через несколько месяцев, но все равно оно развалится. Они не ведают что творят. Нельзя соединить кейнсианский капитализм и рузвельтовский социализм, назвать эту смесь синдикалистским капитализмом и надеяться с его помощью руководить страной таких размеров. Неизбежно должно…
— Кто говорит, что Рузвельт был социалистом? — крикнул кто-то из дальнего угла комнаты.
— Давайте не будем уходить в сторону, — предупредил Норман Плэйель.
— Я не согласен с Джанет, — сказал Джек Бернстейн. — Не думаю, что нынешнее правительство изначально неустойчиво. Правильно говорит Барретт, оно сейчас сильнее, чем когда-либо. А мы сидим здесь и говорим. Точно так же, как мы занимались болтовней, когда оно захватывало власть, и продолжаем эту болтовню вот уже три года…
— Мы не только говорили, но еще и действовали, — перебил его Барретт.
Бернстейн вскочил и стал расхаживать по комнате. Энергия била из него ключом.
— Листовки! Воззвания! Манифесты! Призывы ко всеобщей забастовке! Ну и что?
В свои девятнадцать лет Бернстейн был ничуть не выше, чем в год великого переворота, но ребячий жирок сошел с его лица. Теперь он был худой, почти бесплотный, с ввалившимися щеками и болезненного цвета кожей, на которой, как прожекторы, светились прыщи и шрамы после болезни в детстве… и носил усы, которые росли у него клочками. Под воздействием событий все сильно изменились: Джанет с помощью диеты стала менее толстой, Барретт отрастил длинные волосы, даже невозмутимый Плэйель отпустил бородку, которую постоянно теребил, как талисман.
Бернстейн шумел больше всех на собрании узкого круга членов группы в квартире, где жили Барретт и Джанет.
— Вы знаете, почему это незаконное правительство смогло удержать власть?! На то есть две причины. Первая — оно содержит ничем не гнушающуюся тайную полицию, с помощью которой душит оппозицию. Вторая — оно строго контролирует все средства массовой информации и тем самым увековечивает себя, вбивая в головы гражданам мысль, что у них нет другого выбора, как трижды прокричать «ура» синдикализму. Вы знаете, что произойдет со следующим поколением? Наш народ настолько свыкнется с синдикализмом, что будет мириться с ним еще несколько столетий.
— Это невозможно, Джек, — сказала Джанет. — Одной секретной полиции недостаточно, чтобы долго удерживаться у власти. Правительство…
— Помолчи. Дай мне закончить, — раздраженно произнес Бернстейн. Он уже почти не скрывал жгучей ненависти к ней. Искры летели, когда он оказывался с ней в одной комнате, а это случалось весьма часто.
— Ладно. Заканчивай.
Он сделал глубокий вдох.
— Наша страна в основе своей консервативна. Такой была всегда и всегда будет. Революция 1776 года была консервативной, защищая права частной собственности. В течение следующих двухсот лет в нашей стране политическая структура практически не изменялась. Во Франции была революция и шесть или семь конституций. В России тоже произошла революция. Германия, Италия и Австрия были совершенно другими странами, даже Англия потихоньку перестроила свой государственный аппарат, и только Соединенные Штаты ничуть не сдвинулись с места. О, я знаю, были изменения в избирательных законах, кое-какая косметика, было предоставлено право голоса женщинам и неграм, а власть президента постепенно увеличивалась. Но все это перемены в рамках первоначальной структуры. Это был стабилизирующий фактор, встроенный в систему. Граждане желали, чтобы система оставалась такой, какая она есть, потому что так было всегда, и так далее, и так далее. Круг замкнулся.
Эта страна не могла измениться, потому что в систему ее государственного устройства не была заложена способность к переменам. Вот почему президенты всегда переизбирались, если они не были абсолютными псами. Вот почему в конституцию было внесено самое большее поправок двадцать за два столетия. Вот почему как только появляется человек, который хотел бы добиться крупных перемен, люди, подобные Генри Уоллесу, Барри Голдуотеру были вынуждены отступить. Вы знакомы с избирательной кампанией Голдуотера? Считалось, что он был консерватором, так? Но он проиграл, и кто его победил, как не самый несгибаемый из консерваторов, потому что было известно, что Голдуотер радикал, а подпустить радикала к власти побаивались…
— Джек, я думаю, ты преувеличиваешь…
— Черт бы вас побрал, вы дадите мне закончить? — Лицо Бернстейна раскраснелось, на лбу выступил пот. — Эта страна с момента рождения воспитывалась в духе сопротивления фундаментальным переменам. Но со временем существующая форма правления изжила себя, правительство потеряло контроль, и наконец-то к кормилу власти пришли радикалы. Они так все наизменяли, что все стало разваливаться на куски и наступил конституционный кризис 1982–1984 годов, а за ним синдикалистский переворот. Вот так. Переворот был такой травмой общественного сознания, что до сих пор миллионы людей не могут очухаться. Они открывают газеты и видят, что нет больше президента, есть какой-то канцлер, а вместо издающего законы конгресса есть Совет Синдикалистов. И люди задаются вопросом, что это за идиотские названия, в какой стране это все происходит, разве может такое быть в старых добрых Штатах?
Но это все есть. А они настолько ошеломлены, что у них опускаются руки и они ощетиниваются, как ежи. Ладно. Ладно. Но непрерывность разорвалась. Старая система заменена какой-то новой. Дети продолжают рождаться. Школы открыты, и учителя воспитывают детей в духе синдикализма, потому что лучше прививать синдикализм, чем остаться без работы. Нынешние пятиклассники вспоминают о президентах, как об опасных диктаторах. Они улыбаются перед стереопортретами канцлера Арнольда каждое утро. Третьеклассники даже не знают, что когда-то были президенты. Через десять лет эти ребята станут взрослыми, еще через двадцать они будут играть решающую роль в жизни общества. У них будет подлинный интерес к сохранению статус-кво, что всегда было характерной чертой взрослых американцев, а для них этим статус-кво будет синдикализм. Неужели вам это не понятно? Мы обречены на поражение, если не завладеем умами этих подрастающих ребят!
Бернстейн продолжал:
— Синдикалисты прибирают их к рукам, учат их считать синдикализм единственно верной и хорошей системой, и чем дольше будет это продолжаться, тем дольше он будет существовать. Это — самоутверждающаяся система. Всякий, кто хочет возвратиться к старой конституции или внести поправки в новую, будет казаться опасным радикалом, а синдикалисты — как раз те хорошие ребята, которые всегда были у нас, и мы их всегда хотим. Вот все, что у меня накипело, — Бернстейн опустился на стул. — Дайте мне кто-нибудь воды.
Спокойный голос Плэйеля перекрыл гомон.
— Прекрасная логика, Джек. Но мне хотелось услышать от тебя какие-нибудь предложения, какой-нибудь план позитивных действий.
— У меня тьма предложений, — ответил Бернстейн. — Все они начинаются с выбрасывания на свалку существующей контрреволюционной системы. Мы пользуемся методами, уместными для 1917, а может быть, и 1848 года, а синдикалисты пользуются методами 1987 года и этим нас убивают. Мы все еще раздаем листовки и просим людей подписывать воззвания, а у них телевизионные установки, радио, услуги компьютерных систем, индустрия развлечений, целая сеть массовой информации — все это включено в единую систему пропаганды. Плюс школы.
Мои предложения. Первое. Установить электронные средства для подключения к каналам общения с компьютерами и к другим средствам массовой информации, чтобы иметь возможность ослабить правительственную пропаганду. Второе. Вставлять, где только можно, свою собственную контрреволюционную пропаганду, причем не в печатной форме, а с помощью радио, телевидения и тому подобного. Третье. Собрать костяк умных десятилетних ребят для распространения недовольства среди пятиклассников. Да, да, не смейтесь. Четвертое. Составить программу выборочных убийств с целью устранить…
— Я против, — возразил Барретт. — Никаких убийств.
— Джим прав, — согласился с ним Плэйель. — Убийства не являются действенным способом решения политических вопросов. К тому же это бесполезно и может только привести нас к поражению, поскольку такая тактика выдвигает на авансцену новых, более нетерпеливых лидеров и делает мучеников из негодяев.
— Что ж, у вас может быть и такое мнение. Вы просили меня дать предложения. Если убить десять синдикалистов, то мы приблизимся к свободе. Да ладно, бог с вами. Пятое. Нужно наметить последовательный план свержения правительства, по крайней мере, такой же четкий и хорошо подготовленный, как у банды синдикалистов в восемьдесят четвертом-пятом годах. То есть определить, сколько людей нужно в ключевых точках, какого рода деятельность они должны развивать, чтобы захватить средства связи, каким образом мы можем парализовать деятельность нынешнего руководства, как можно расстроить работу Генерального Штаба Вооруженных Сил. Синдикалисты использовали для этого компьютеры. Мы можем последовать их примеру. Где наша программа захвата власти? Предположим, канцлер Арнольд завтра уйдет в отставку и заявит, что передает страну подполью. Мы будем способны сформировать правительство или просто будем разрозненным собранием раздробленных ячеек?
— Такая программа есть, Джек, — сказал Плэйель. — Я поддерживаю контакт с многими группами.
— Программа, составленная с помощью компьютера?
Плэйель развел руками, что весьма красноречиво означало отрицательный ответ.
— А без этого не обойтись, — настаивал Бернстейн. — У нас в группе есть гениальнейший математик со времен Декарта. Хауксбиллю следовало бы обеспечить нас всеми необходимыми рекомендациями. Кстати, а где он?
— Он теперь очень редко заходит к нам, — ответил Барретт.
— Я знаю. Только вот почему?
— Он занят, Джек. Он пытается сконструировать машину времени или что-то подобное.
Бернстейн открыл рот в изумлении. Из его горла вырвался горький хриплый смех.
— Машину времени? Ты на самом деле имеешь в виду устройство для путешествий во времени, в самом буквальном смысле?
— Я думаю, именно это, — промямлил Барретт. — Хотя он не назвал ее так. Я не математик, и поэтому мало понял из того, что он говорил, однако…
— Вот он, ваш гений. — Бернстейн хрустнул костяшками пальцев. — В стране диктатура, тайная полиция ежедневно производит аресты, а он сидит себе и изобретает машину времени. Где его здравый смысл? Если ему хочется быть изобретателем, почему бы ему не изобрести какой-нибудь способ поражения правительства?
— Возможно, — сказал Плэйель, — эта его машина в какой-то мере нам будет полезна. Если бы, скажем, мы могли возвратиться в год 1980 или 1982 и совершить корректирующие воздействия, чтобы предотвратить конституционный кризис…
— И вы это серьезно? — спросил Бернстейн. — Пока кризис назревал, мы сидели в своих туалетах и оплакивали печальное состояние мира, в котором мы живем, а когда все, что мы предсказывали, произошло на самом деле, мы даже задниц не подняли, чтобы что-то исправить. А теперь вы говорите о том, что с помощью этой идиотской машины можно отправиться назад во времени и изменить прошлое. Черт меня побери, вот это да!
— Нам сейчас известно намного больше о векторах революции, — заметил Плэйель. — Что-нибудь можно сделать.
— С помощью умно рассчитанных убийств — может быть, но вы же категорически отказались от террора как средства решения политических проблем. Что вы сделаете с помощью машины Хауксбилля? Зашлете Барретта в 1980 год размахивать знаменами на митингах? Да ведь это же безумие! Извините, но меня тошнит от всех вас. Пойду лучше проветриться в Юнион-сквер.
Он вихрем выскочил из комнаты.
— Он нестойкий, — сказал Барретт, обращаясь к Плэйелю. — Все это простое пустословие. Уж лучше бы он оставил движение, не то настанет день, когда ему станут настолько противны наши методы, наша «черная работа», что он выдаст всех нас тайной полиции.
— Я в этом сомневаюсь, Джим. Да, он легко возбудим, но у него потрясающие способности. Он буквально набит самыми разными идеями. Некоторые из них ничего не стоят, некоторые неплохи. Нам нужно смириться с его выходками, потому что он нужен нам. А вам бы следовало об этом знать лучше, чем любому из нас, Джим. Ведь это ваш друг детства, не так ли?
Барретт покачал головой.
— Чтобы ни было между Джеком и мной, я не думаю, что это можно назвать дружбой. Теперь он до глубины души ненавидит меня. Он с удовольствием бы наступил на меня и растер в порошок.
Собрание вскоре закончилось, члены ячейки разошлись, остались только Джанет и Барретт, полные окурков пепельницы и перевернутые стулья.
— На Джека сегодня было страшно смотреть, — сказала Джанет. — Казалось, в него вселился какой-то бес. Он мог бы, наверное, говорить часами без передышки.
— А что из того, что он сказал, имеет какой-нибудь смысл?
— Кое-что имеет, Джим. Он прав в том, что мы обязаны продумать все до мельчайших деталей, и в том, что Хауксбилль мог бы приносить нам большую пользу. Но не то, что он говорит, а то, как он говорит, — вот что меня пугает. Он очень смахивает на мелкого демагога, когда, стоя здесь или бегая взад-вперед, выплевывает слова. Таким, наверное, был Гитлер, когда начинал. А, может быть, и Наполеон.
— Что ж, тогда, значит, нам повезло, что Джек на нашей стороне, — сказал Барретт.
— А ты в этом уверен?
— Неужели сегодня он говорил, как синдикалист?
Джанет собрала груду скомканных бумажек и выбросила в мусорное ведро.
— Нет, но мне нетрудно представить, что он мог бы переметнуться в другую сторону. Как ты сам сказал, он нестойкий. Очень способный, но непоследовательный. Будь у него определенные мотивы, он мог бы очень быстро переориентироваться. Он хочет оспаривать у Плэйеля право руководить группой, но опасается задеть чувства Нормана, поэтому ведет себя, как загнанный в угол. А такого, как Джек, очень опасно загонять в угол.
— Кроме того, он ненавидит нас.
— Он ненавидит только тебя и меня. Не думаю, что у него есть что-либо личное против других.
— И все же…
— Он мог перенести ненависть к нам на всю группу, — призналась Джанет.
Барретт нахмурился.
— Я вот уже два года никак не могу добиться от него, чтобы мы поговорили спокойно. До сих пор я ощущаю в нем эту жуткую ревность. Отвращение. И все потому, что я отбил у него девушку, сам тогда не понимая, что делаю… В мире сколько угодно других женщин.
— Я никогда не была его девушкой, — возразила Джанет. — Неужели ты до сих пор этого не понял? Я встречалась с ним три-четыре раза до того, как ты присоединился к нашей группе, но между нами не было ничего серьезного. Ничего.
— Ты спала с ним, разве не так?
Взгляд Барретта встретился со спокойным взглядом Джанет.
— Один раз, потому что он упросил меня. Больше я никогда не позволяла ему прикасаться ко мне. У него не было никаких прав на меня. Даже если он считает, что были, то он сам виноват в том, что произошло. Он познакомил тебя со мной.
— Да, — ответил Барретт. — Он умолял меня присоединиться к группе. Уговаривал, обвиняя в том, что я равнодушен к человечеству, и, как мне кажется, он был прав. Я был всего лишь большим, наивным шестнадцатилетним чурбаном, который любил секс, пиво и кегли, только изредка заглядывал в газету, каждый раз удивляясь непонятности всяких чертовых заголовков. Что ж, он взялся разбудить мою совесть и в этом он преуспел, а по ходу дела я нашел девушку, и теперь…
— Теперь ты большой, наивный девятнадцатилетний чурбан, который любит секс, пиво, кегли и контрреволюционную деятельность.
— Верно.
— Ну и черт с ним, с этим Джеком Бернстейном, — сказала Джанет. — Когда-нибудь он все-таки повзрослеет, перестанет тебе завидовать, и мы сможем начать работу по наведению порядка в мире, который дошел до такого запустения. Мы просто будем трудиться изо дня в день по мере своих сил. А что еще?
Барретт подошел к окну и нажал кнопку поляризации. Окно стало прозрачным, и он начал вглядываться в темноту улицы с высоты пятнадцатого этажа. Поперек нее стояли две полицейские машины цвета бутылочного стекла. Они остановили небольшой голубовато-золотой электромобиль и теперь допрашивали водителя. С такой высоты Барретт мало что видел, но даже до его окна долетали пронзительные возражения водителя, доказывающего свою невиновность. Затем появилась третья полицейская машина, все еще протестующего человека запихали в нее и увезли.
Барретт снова затемнил окно. В нем появилось отображение Джанет, стоявшей позади. Он обернулся. Теперь, сбросив вес, она выглядела неизмеримо лучше, но он никак не мог отыскать те нежные слова, чтобы сказать ей об этом, не напоминая, какой она была раньше.
— Идем спать, — позвала она. — Хватит смотреть в окно.
Он шагнул к ней. Джанет была более чем на полметра ниже его, и когда он стоял рядом с ней, то ощущал себя деревом над кустарником. Он обнял ее, ощутил мягкое тепло ее тела… Когда они опустились на тахту, ему почудилось, что он слышит пронзительный сердитый голос Бернстейна, вопящего в ночи. Он потянулся к Джанет и еще крепче обнял ее.
7
На следующее утро, когда Барретт шел в главное здание на завтрак, он увидел сваленный в кучу улов Рудигера. Было похоже, что ночная ловля оказалась успешной. Как обычно, Рудигер выходил в океан три-четыре ночи в неделю, когда стояла хорошая погода. Он пользовался небольшим яликом, который неумело соорудил несколько лет тому назад из ящиков для упаковки и других бросовых материалов. Тогда же он набрал себе команду из друзей, которых обучил искусному использованию трала. Как правило, они возвращались с полными сетями.
Вся ирония заключалась в том, что Рудигер, будучи анархистом, был яростным сторонником индивидуализма и отмены всех политических учреждений, и именно он стал бригадиром рыболовов. Теоретически Рудигера совершенно не волновал вопрос, как организовать работу коллектива. Но в одиночку, как он очень быстро понял, было трудно управляться даже с простыми сетями.
В лагере «Хауксбилль» было много примеров подобной иронии. Политики-теоретики, Барретт это хорошо знал, предпочитали молчать о своих теориях, когда сталкивались с практическими вопросами борьбы за существование.
Подлинной находкой был головоногий моллюск длиной более трех метров, похожий на жесткую зеленоватую коническая трубу, из которой свешивались судорожно трепыхающиеся мягкие оранжевые щупальца с присосками. «В этом моллюске уйма мяса, — подумал Барретт, — напоминающего резину, но неплохого. К нему нужно только привыкнуть». Вокруг моллюска лежали десятки трилобитов всевозможных размеров — от малюток длинной в дюйм, которые шли на трилобитовые коктейли, до метровых гигантов с затейливыми спиралеобразными внешними скелетами.
Рудигер выходил на ловлю не только чтобы добывать продукты питания, но и для науки. Очевидно, трилобиты, брошенные здесь, были представителями тех видов, которые он уже изучил. В противном случае он не оставил бы их для кухни. Его хижина была загромождена трилобитами до самого потолка, рассортированными по родам и видам. Благодаря этому занятию Рудигер оставался в здравом уме, и никто в лагере не упрекал его за такое пристрастие.
Рядом с трилобитами лежали несколько гроздьев брюхоногих моллюсков с зазубренными раковинами и груда улиток. Теплое мелководье прибрежной зоны кишело различными беспозвоночными, что поразительно контрастировало с бесплодной сушей. Рудигер также привез кучу блестящих водорослей на салат. Барретт надеялся, что кто-нибудь подберет все это и положит в охлаждающие камеры, имеющиеся в лагере, до того, как оно испортится. Гнилостные бактерии в эту эпоху работали гораздо медленнее, чем там, наверху, но несколько часов пребывания на теплом воздухе могли подпортить улов Рудигера. Барретт проковылял на кухню и обнаружил там троих дежурных по завтраку. Они с уважением поздоровались с ним.
— У дверей валяется пища, — сказал Барретт. — Вернулся Рудигер и вывалил улов.
— Он мог бы кому-нибудь сказать, а?
— Наверное, когда он пришел сюда, здесь никого не было. Может, вы все соберете и отнесете в прохладное место?
— Конечно, Джим. Обязательно.
Сегодня Барретт намеревался отобрать людей для участия в ежегодной экспедиции к Внутреннему Морю. По традиции он всегда сам возглавлял этот поход, но с поврежденной ногой он и не помышлял о подобном путешествии в этом году, да и вообще когда-нибудь в будущем.
Каждый год не менее десятка физически крепких узников отправлялись на разведку, маршрут которой составлял широкую дугу, которая заворачивала на северо-запад, пока не достигали Внутреннего Моря. После этого они поворачивали на юг по такой же широкой дуге, заканчивающейся на полоске суши, где размещался лагерь. Одной из целей путешествия был сбор так называемого темпорального мусора, который мог материализоваться в окрестностях лагеря за прошедший год.
Во время самых ранних попыток организации лагеря было невозможно определить поле рассеяния как во времени, так и в пространстве, и материалы, закинутые в прошлое, могли оказаться в любом месте и времени.
Новые отправления шли все время. Их засылали в год миллиард двухтысячный до нашей эры, но появлялись они в течение нескольких десятилетий и после этого года. Поэтому даже сейчас, после двух с лишним десятилетий существования лагеря, все еще появлялись материалы, которые, по расчетам властей, должны были попасть в лагерь в год его образования. В лагере «Хауксбилль» была острая необходимость в любом оборудовании, какое только можно было раздобыть, и Барретт не упускал возможности подобрать все, что отправляли из будущего.
Была, правда, еще одна причина экспедиций к Внутреннему Морю. Они были как бы ежегодным ритуалом, центральным событием года, к которому усиленно готовились. Выход экспедиции был праздником, отмечавшим начало весны. Крепкие мужчины отправлялись пешком к скалистым берегам теплого моря, дном которого была будущая сердцевина североамериканского материка, как бы справляя нечто вроде религиозного обряда лагеря «Хауксбилль», хотя самой лирической частью его была ловля трилобитов и съедение их по достижении Внутреннего Моря.
Поход этот и для самого Барретта значил гораздо больше, чем он предполагал. Он понял это теперь, когда лишился возможности участвовать в нем. Он возглавлял каждую экспедицию в течение двадцати лет. Через неизменно однообразную местность, на ту сторону скользких холмов, вниз к морю — и все это время глаза обшаривали окрестности в поисках малейших признаков темпорального мусора. Суп из трилобитов, варившийся вечером на костре вдали от унылых хижин лагеря. Радуга, возникающая в море где-то над тем, что потом станет Огайо. Оглушительный треск далеких молний, запах озона, щекочущий ноздри, приятное ощущение усталости в ноющих мышцах к концу каждого дня похода. Для Барретта это стало своеобразным паломничеством, вокруг которого в течение целого года происходило все остальное. И увидеть открывшиеся взорам серовато-зеленые воды Внутреннего Моря было почти то же самое, что увидеть родной дом после долгого пути.
Но в прошлом году у самого моря, карабкаясь по валунам, выброшенным далеко на берег катившимися без устали волнами, Барретт забрел в слишком опасное место без всяких причин, которые могли бы это оправдать, и стареющие мускулы подвели его. Часто потом он просыпался в холодном поту, чтобы не увидеть еще раз той жуткой минуты, когда, поскользнувшись и цепляясь за скалы, он стал падать вниз, а каменная глыба, появившаяся неизвестно откуда, отделилась от скалы, рухнула вниз, прямо ему на ногу, и придавила ее. Боль была непереносимой.
Вся ирония заключалась в том, что Рудигер, будучи анархистом, был яростным сторонником индивидуализма и отмены всех политических учреждений, и именно он стал бригадиром рыболовов. Теоретически Рудигера совершенно не волновал вопрос, как организовать работу коллектива. Но в одиночку, как он очень быстро понял, было трудно управляться даже с простыми сетями.
В лагере «Хауксбилль» было много примеров подобной иронии. Политики-теоретики, Барретт это хорошо знал, предпочитали молчать о своих теориях, когда сталкивались с практическими вопросами борьбы за существование.
Подлинной находкой был головоногий моллюск длиной более трех метров, похожий на жесткую зеленоватую коническая трубу, из которой свешивались судорожно трепыхающиеся мягкие оранжевые щупальца с присосками. «В этом моллюске уйма мяса, — подумал Барретт, — напоминающего резину, но неплохого. К нему нужно только привыкнуть». Вокруг моллюска лежали десятки трилобитов всевозможных размеров — от малюток длинной в дюйм, которые шли на трилобитовые коктейли, до метровых гигантов с затейливыми спиралеобразными внешними скелетами.
Рудигер выходил на ловлю не только чтобы добывать продукты питания, но и для науки. Очевидно, трилобиты, брошенные здесь, были представителями тех видов, которые он уже изучил. В противном случае он не оставил бы их для кухни. Его хижина была загромождена трилобитами до самого потолка, рассортированными по родам и видам. Благодаря этому занятию Рудигер оставался в здравом уме, и никто в лагере не упрекал его за такое пристрастие.
Рядом с трилобитами лежали несколько гроздьев брюхоногих моллюсков с зазубренными раковинами и груда улиток. Теплое мелководье прибрежной зоны кишело различными беспозвоночными, что поразительно контрастировало с бесплодной сушей. Рудигер также привез кучу блестящих водорослей на салат. Барретт надеялся, что кто-нибудь подберет все это и положит в охлаждающие камеры, имеющиеся в лагере, до того, как оно испортится. Гнилостные бактерии в эту эпоху работали гораздо медленнее, чем там, наверху, но несколько часов пребывания на теплом воздухе могли подпортить улов Рудигера. Барретт проковылял на кухню и обнаружил там троих дежурных по завтраку. Они с уважением поздоровались с ним.
— У дверей валяется пища, — сказал Барретт. — Вернулся Рудигер и вывалил улов.
— Он мог бы кому-нибудь сказать, а?
— Наверное, когда он пришел сюда, здесь никого не было. Может, вы все соберете и отнесете в прохладное место?
— Конечно, Джим. Обязательно.
Сегодня Барретт намеревался отобрать людей для участия в ежегодной экспедиции к Внутреннему Морю. По традиции он всегда сам возглавлял этот поход, но с поврежденной ногой он и не помышлял о подобном путешествии в этом году, да и вообще когда-нибудь в будущем.
Каждый год не менее десятка физически крепких узников отправлялись на разведку, маршрут которой составлял широкую дугу, которая заворачивала на северо-запад, пока не достигали Внутреннего Моря. После этого они поворачивали на юг по такой же широкой дуге, заканчивающейся на полоске суши, где размещался лагерь. Одной из целей путешествия был сбор так называемого темпорального мусора, который мог материализоваться в окрестностях лагеря за прошедший год.
Во время самых ранних попыток организации лагеря было невозможно определить поле рассеяния как во времени, так и в пространстве, и материалы, закинутые в прошлое, могли оказаться в любом месте и времени.
Новые отправления шли все время. Их засылали в год миллиард двухтысячный до нашей эры, но появлялись они в течение нескольких десятилетий и после этого года. Поэтому даже сейчас, после двух с лишним десятилетий существования лагеря, все еще появлялись материалы, которые, по расчетам властей, должны были попасть в лагерь в год его образования. В лагере «Хауксбилль» была острая необходимость в любом оборудовании, какое только можно было раздобыть, и Барретт не упускал возможности подобрать все, что отправляли из будущего.
Была, правда, еще одна причина экспедиций к Внутреннему Морю. Они были как бы ежегодным ритуалом, центральным событием года, к которому усиленно готовились. Выход экспедиции был праздником, отмечавшим начало весны. Крепкие мужчины отправлялись пешком к скалистым берегам теплого моря, дном которого была будущая сердцевина североамериканского материка, как бы справляя нечто вроде религиозного обряда лагеря «Хауксбилль», хотя самой лирической частью его была ловля трилобитов и съедение их по достижении Внутреннего Моря.
Поход этот и для самого Барретта значил гораздо больше, чем он предполагал. Он понял это теперь, когда лишился возможности участвовать в нем. Он возглавлял каждую экспедицию в течение двадцати лет. Через неизменно однообразную местность, на ту сторону скользких холмов, вниз к морю — и все это время глаза обшаривали окрестности в поисках малейших признаков темпорального мусора. Суп из трилобитов, варившийся вечером на костре вдали от унылых хижин лагеря. Радуга, возникающая в море где-то над тем, что потом станет Огайо. Оглушительный треск далеких молний, запах озона, щекочущий ноздри, приятное ощущение усталости в ноющих мышцах к концу каждого дня похода. Для Барретта это стало своеобразным паломничеством, вокруг которого в течение целого года происходило все остальное. И увидеть открывшиеся взорам серовато-зеленые воды Внутреннего Моря было почти то же самое, что увидеть родной дом после долгого пути.
Но в прошлом году у самого моря, карабкаясь по валунам, выброшенным далеко на берег катившимися без устали волнами, Барретт забрел в слишком опасное место без всяких причин, которые могли бы это оправдать, и стареющие мускулы подвели его. Часто потом он просыпался в холодном поту, чтобы не увидеть еще раз той жуткой минуты, когда, поскользнувшись и цепляясь за скалы, он стал падать вниз, а каменная глыба, появившаяся неизвестно откуда, отделилась от скалы, рухнула вниз, прямо ему на ногу, и придавила ее. Боль была непереносимой.