Страница:
За машиной, в которой ехали женщины, следовала машина брата, потом моя, потом лимузин братьев Миллеров, похожих на близнецов. Машину вел их шофер.
Дальше ехали другие леди с Мэдисон-авеню, включая личную секретаршу Рэя, высокую статную рыжую женщину, которая, казалось, была потрясена куда больше, чем Мона.
Многие из них были мне совсем незнакомы. Похоронных извещений не рассылали, но о месте и времени похорон были помещены объявления в газетах.
По обочинам хорошо известной мне дороги громоздились целые холмы снега, но мы не проехали и половины дороги, как засветило солнце.
Накануне, когда Изабель отлучилась за покупками и я какое-то время оставался в гостиной наедине с Моной, она сделала мне поразительное признание:
— Только вам, Доналд, я могу открыть… Я все время думаю, не сделал ли это Рэй нарочно…
Ничто не могло бы потрясти меня сильнее.
— Вы хотите сказать, что он мог покончить жизнь самоубийством?
— Не люблю этого слова… Он мог помочь судьбе.
— У него были неприятности?
— Не деловые… В этом смысле он преуспевал даже больше, чем мог рассчитывать.
— В личной жизни?
— Тоже нет… Мы были хорошими товарищами… Он мне все рассказывал.
Я хочу сказать, почти все… Мы не притворялись друг перед другом.
Эта фраза тоже потрясла меня. Значит, существуют люди, которые не притворяются друг перед другом? И ни этот ли немой вопрос был всегда в глазах Изабель? Она надеялась, что я ей окончательно сдамся? Что я наконец признаюсь ей во всем, что лежит у меня на душе?
Мона продолжала:
— Любовных приключений у Рэя было множество… Начиная с его секретарши, этой рыжей дылды по имени Хильда.
Теперь эта Хильда следует в одной из машин траурного кортежа.
— Трудно объяснить, Доналд… Мне кажется, все дело в том, что он вам бешено завидовал.
— Мне?
— Вы вместе учились. Он тоже мог бы стать адвокатом. К этому Рэй и стремился, начав свою карьеру в Нью-Йорке… Потом он поступил в качестве юрисконсульта в это рекламное агентство… Начал зарабатывать уйму денег и понял, что заработает еще больше, если глубже войдет в дела агентства.
Вы понимаете, что я имею в виду? Он стал дельцом. Мы сняли одну из роскошнейших квартир на Сэттон Плейс и каждый вечер или принимали гостей у себя, или сами куда-нибудь шли… В конце концов Рэю все опостылело…
— Он вам сказал об этом?
— Однажды вечером, сильно напившись, он признался мне, что с него хватит быть марионеткой… Вы ведь знаете, как кончил его отец.
Я, разумеется, знал. Отлично знал Херберта Сэндерса в доме которого часто проводил уик-энд, когда учился в Иеле.
Отец Рэя был книготорговцем весьма любопытного образца. У него не было магазина в городе. Жил он в доме, выдержанном в стиле самой что ни на есть Новой Англии, на дороге в Ансонию, и комнаты первого этажа его дома были сплошь заставлены полками с книгами.
К нему приезжали не только из Нью-Хэвена, но и из Бостона и из Нью-Йорка, да даже и из более отдаленных мест, а также присылали бесчисленные заказы по почте.
В переписке он состоял с большинством стран мира, был всегда в курсе всего, что издается в области палеонтологии, археологии и искусства, особенно доисторического периода.
Были у него и еще две мании: он коллекционировал книги о Венеции и кулинарные книги, которых, как он хвалился, у него набралось больше шестисот названий.
Любопытный человек, которого я вспоминаю молодым, породистым, с улыбкой одновременно благорасположенной и ироничной.
Первая жена, мать Рэя и Боба, оставила его и вышла замуж за крупного землевладельца из Техаса. Он много лет жил одиноко, приобретя славу любителя женщин.
Потом он вдруг женился на польке, никому не известной прелестнице двадцати восьми лет.
Ему было тогда пятьдесят пять. Три месяца спустя, когда жена отсутствовала, он, выстрелив себе в голову, умер среди своих книг, не оставив ни письма, ни какого-либо объяснения своему поступку.
Мона повторила:
— Вы теперь поняли, что я хочу сказать?
Я отказывался верить. Рэй должен оставаться в моем сознании тем человеком, которого я себе выдумал. Рэй жесток по отношению к самому себе и к окружающим людям, честолюбив и холоден. Он — «сильный» человек, потому я и отомстил ему, ненавидя в его лице всех сильных мира сего.
Мне не нужен был тот Рэй, которого мне подсовывала Мона, уверяя, будто он разочаровался в деньгах и успехе.
— Вы, несомненно, ошибаетесь, Мона, я убежден, что Рэй был счастлив.
Ведь, подвыпив, человек часто впадает в сентиментальность.
Она пристально смотрела на меня, стараясь уяснить себе, кто из нас двух прав — я или она.
— Нет, ему действительно все приелось… — продолжала она настаивать на своем, — поэтому-то он и пил все больше и больше… Глядя на него, и я пристрастилась к вину.
И она нерешительно добавила:
— В вашем-то доме я не осмеливалась пить, из-за Изабель…
Она прикусила язык, как бы испугавшись, что оскорбила меня. Тогда я спросил:
— Вы боитесь Изабель?
— А вы разве нет? Рэй тоже перед ней робел. Он восхищался вами…
— Рэй мною восхищался?
— Он говорил, что вы вполне сознательно и умно выбрали ваш образ жизни, что вам ни к чему оглушать себя каждый вечер предаваясь светским развлечениям, заводя бесчисленные любовные интрижки.
А не издевался ли он надо мной?
Я был ошеломлен. Я представлял все себе совершенно иначе.
— По мнению Рэя, человек, способный жениться на Изабель, живущий с ней изо дня в день…
— Но почему? Он вам объяснил почему?
— Разве сами-то вы не понимаете?
Ее удивила моя наивность, и я внезапно понял, чем объяснялось поведение Моны по отношению ко мне все эти дни. Для нее сильным человеком был я, а вовсе не Рэй.
Поэтому она совершенно естественно ждала от меня поддержки. Когда она смотрела на меня, забившись в кресло, или прижималась ко мне плечом, в этом не было чувственности.
— Я часто наблюдала за вами обоими, Доналд… С Изабель невозможно фальшивить. Но и позволить себе хотя бы на секунду расслабиться тоже невозможно. Это необыкновенная женщина, и надо быть необыкновенным человеком, чтобы жить бок о бок с ней.
Это признание настолько сбило меня с толку, что я потом часа два не смог уснуть.
— Вот у Рэя были и взлеты и падения, как, впрочем, у всех обыкновенных людей… Вы не оставите меня одну, без помощи, теперь, когда его не стало?
— Но, Мона, я только и думаю о том, чтобы…
Я хотел встать, броситься к ней, прижать ее к груди. Я был смущен, возбужден, совершенно не владея собой.
— Успокойтесь… Она приехала…
Из снега вынырнул маленький «Фольксваген», который я купил жене для ее хозяйственных поездок. Я видел, как Изабель вышла из гаража с сумкой для провизии в руках, лицо ее было, как всегда, спокойным и ясным, щеки слегка раскраснелись, голубые глаза, те самые глаза, которые не терпят ни фальши, ни лжи, смотрели прямо и безмятежно.
Мне предстояло все пересмотреть сначала: Рэй восхищался мной.
Мона тоже восхищалась мной на свой лад, она в этом только что призналась. А я-то, несчастный идиот, не осмелился в ту роковую ночь коснуться ее руки, которая свесилась с матраса на паркет и так сильно влекла меня к себе.
Мона, конечно, никак не могла бы догадаться, что ее слова о моих взаимоотношениях с Изабель принесли мне избавление. Ведь когда-то я тоже восхищался своей женой. Я даже боялся ее, боялся ее нахмуренных бровей, тени, омрачавшей ее ясный взгляд, ее не высказанного словами осуждения.
Но она никогда не сказала мне ничего неприятного. Никогда ни в чем не упрекнула меня.
Наверное, мне доводилось быть и неприятным, и несправедливым, и смешным, и еще там каким-нибудь и в отношении нее, и в отношении наших детей.
Никогда я не слышал от Изабель ни слова осуждения. И улыбка никогда не исчезала с ее лица. Только глаза говорили. Но никто, кроме меня, не умел читать в них. Для всех они оставались неизменно ясными и безмятежными.
Что подумала бы Мона, если бы я ей признался:
— Я женился не на женщине, а на судье…
Рэй, вероятно, это чувствовал, и не жалел ли он меня больше, чем восхищался мной? Разве что он заблуждался в оценке всего и всех.
Он, видимо, воображал, что я женился на Изабель, потому что я сильный и способен все время подвергаться очной ставке.
На самом же деле все наоборот. С Изабель я продолжал, как в детстве, держаться за материнскую юбку. Так сказать, все еще посещал школу.
Оставался всю жизнь бойскаутом.
Тем хуже для Рэя. Я-то ни о чем не сожалею, разве только о том, что он несколько поубавил мою виновность. Я так сильно жаждал сознавать себя его убийцей или хотя бы пособником.
Если Рэй даже и не сопротивлялся, если он принял смерть как избавление, тогда драма, пережитая мной на садовой скамейке в ночь его гибели, не имеет никакого смысла.
Мне было крайне необходимо, чтобы бунт мой был бы как можно более полным и совершенно сознательным.
Я вовсе не барашек, как все обо мне думают. Я жесток, циничен, способен не протянуть руку помощи своему лучшему другу, гибнущему в снежном буране.
Пока он, сломав ногу, агонизировал, засыпаемый снегом, я курил сигарету за сигаретой и вспоминал все те случаи, когда он, вероятно сам точно не ведая, унижал мое мужское достоинство… И не он один!..
Изабель тоже… Ее и его образы каким-то причудливым способом сливались теперь в моем сознании.
Кортеж два-три раза принужден был приостанавливаться, я выглядывал сквозь другие разъединяющие нас машины ту, в которой ехала Мона.
Влюблен ли я в Мону? Теперь я способен был ставить перед собой любые вопросы, не изворачиваясь и не лукавя.
Ответ получался отрицательный. Не влюблен. Если бы завтра я получил полную возможность, то не женился бы на ней. Мне вовсе не хотелось жить с ней изо дня в день.
Чего мне действительно хотелось и что вскоре, наверное, произойдет, так это стать ее любовником.
Я не испытывал к ней и нежности. Даже и страстного влечения у меня не было. Как определить, чего мне хотелось? Овладеть ей походя, как это сделал Рэй с Патрицией на приеме у старого Эшбриджа.
Я жаждал овладеть самкой, а Мона в моих глазах как раз такой и была.
Вот мы и прибыли на кладбище и очутились на новом участке, расположенном на холме.
Все было завалено снегом. Деревья походили на рождественские елки. Ни на ком не было сапог, поэтому, пока выносили гроб, все присутствующие пританцовывали на месте, чтобы не замерзнуть.
Пастор не задержал нас долго. Никаких речей не произносилось. Братья Миллер суетились в первых рядах, несомненно стремясь позировать для фотографов. Я приблизился к Моне, взял ее под руку и слегка прижал к себе ее локоть.
Боб Сэндерс заметил это. Он был на голову выше меня, поэтому смотрел свысока и, как мне показалось, презрительно.
Случись это несколькими днями раньше, я сгорел бы со стыда. Теперь же все мне было нипочем, все безразлично. Безразлично и то, что жена смотрит на меня с нескрываемым удивлением.
Начали расходиться по машинам. Я шел рядом с Моной, все еще держа ее под руку, как если бы моя поддержка была ей необходима, тогда как она по-прежнему не проявляла никаких признаков горя. Боб Сэндерс догнал ее крупными шагами; не стесняясь моего присутствия, он сказал:
— Я вынужден удалиться, тороплюсь на аэродром, до отлета остается менее двух часов… Если вам что-либо понадобится, если потребуется выполнение каких-нибудь формальностей, вот мой боннский адрес…
Он протянул ей свою визитную карточку, и она опустила ее в сумочку.
— Мужайтесь…
Почти по-военному он пожал ей руку и прошел вперед. Его машина первой отъехала от кладбища.
— Кажется, он вас недолюбливает.
Он действительно избежал прощания со мной.
— Да… Представляю, что он навоображал себе.
С нами поравнялась Изабель.
— Вы одна поедете в Нью-Йорк, Мона?
— Почему бы и нет?
— Не будет ли вам чересчур тяжело очутиться одной в пустой квартире?
— Там Жанет, моя горничная…
Изабель взглянула на меня. Этим взглядом она как бы поощрила меня, я свободно мог предложить Моне проводить ее и вернуться вечерним поездом.
Но я даже не предложил ей позавтракать с нами. Зато когда она подошла к своему «Линкольну», я поцеловал ее в обе щеки и сильно сжал ей руки.
— До свидания, Мона…
— До свидания, Доналд… Спасибо… Я думаю, мне понадобится ваша помощь для всяких там формальностей, сопряженных с вводом в наследство, я ведь ничего в этом не смыслю…
— Вам стоит только позвонить мне в контору…
— До свидания, Изабель… Спасибо и вам тоже… Без вас что бы я делала?
Они расцеловались. Один из братьев Миллеров подошел ко мне тотчас же после отъезда Моны.
— Вы ее адвокат?
— Думаю, что так.
— Надо уладить много сложных вопросов… Дайте мне, пожалуйста, номер вашего телефона.
Я протянул ему свою визитную карточку.
И вот мы вдвоем в нашем «Крайслере», Изабель и я.
— Хочешь позавтракаем по дороге?
— Нет. Я не голодна.
— Я тоже.
За рулем был я, а жена, как всегда, сидела рядом, и краешком глаза мне был виден ее профиль.
Больше четверти часа прошло в молчании, потом Изабель спросила:
— Что ты думаешь о том, как все это произошло?
— Похороны?
— Да… Не могу точно определить, что меня коробило… Можно сказать — не хватало общей скорби. Я не почувствовала, чтобы хоть кто-то был взволнован. Никто не огорчен, даже Мона… Правда, она-то еще не отдает себе отчета…
Я закурил и ничего не ответил, но тут же почувствовал желание прервать молчание.
— Самое тяжелое для нее впереди — возвращение домой…
— Мне казалось, что было бы благоразумнее, если бы ты проводил ее.
— Обойдется и без меня.
— Ты будешь заниматься вводом в наследство?
— Она просила меня об этом. Миллеры тоже хотят обратиться ко мне…
— Ты думаешь, у нее будут средства на жизнь?
— Уверен, что весьма солидные…
Сильный ли я? Или слабый? Хитрец? Или наивный простак? Жестокий?
Подлый? Всех это интересует. Даже Изабель, которая перестала меня понимать и никак не могла взять в толк, почему после истории с окурками я не проявил ни страха, ни смущения.
Приехав домой, мы довольствовались сандвичами и съели их прямо на кухне. Было три часа. Я спросил:
— Ты куда-нибудь поедешь?
— Да, за покупками.
Мне было очень странно ощущать себя в доме наедине с Изабель. За такой короткий срок я совершенно отвык от этого и уже не представлял себе, чем мы заполним время.
Поехал в контору, где Хиггинс поджидал меня.
— Надеюсь, вы заполучили дело о введении в наследство после Сэндерса?
— Конечно, я помогу Моне Сэндерс, но частным образом и без гонорара.
Хиггинс поморщился:
— Досадно… Это составило бы лакомый кусочек.
— Не знаю, во что все выльется. Но с другой стороны, возможно, браться Миллеры тоже обратятся ко мне для ликвидации их общих с Сэндерсом дел, тогда, конечно, другое дело.
— Все прошло нормально?
— Так, как и обычно.
Я был не в состоянии рассказать, как все произошло на кладбище, потому что был там крайне рассеян и поглощен своими мыслями о Моне.
Очутившись в своем кабинете, я едва удержался, так мне захотелось позвонить Моне и спросить, как она доехала, с тем чтобы услышать ее голос.
И все же, еще раз подтверждаю это, я не был в нее влюблен. Я сознаю, что меня трудно понять, но постараюсь хорошенько объясниться.
Я проработал часа два, как раз тоже над вводом в наследство.
Скончавшийся принял такие предосторожности во избежание налогов, что было почти невозможно точно установить наличный капитал и правильно поделить его между наследниками. Я изучал материалы этого дела уже несколько недель.
Диктуя письма Элен, я задавал себе вопрос: почему до ее замужества мне не пришло в голову поухаживать за ней? Конечно, я и прежде поглядывал на хорошеньких женщин, включая и жен некоторых моих друзей, случалось, испытывал к ним влечение. Но все это оставалось, так сказать, в теории.
Это было запрещено. Кем? Чем? Я не ставил себе таких вопросов.
Я был женат. Существовала Изабель, с ее голубыми, ясными глазами и спокойными, непринужденными манерами.
Изабель и наши дочери. Я очень любил наших девочек: Милдред и Цецилию, и когда старшая из них, Милдред, нас покинула, поступив в пансион, мне сильно ее не хватало по вечерам, так как я привык целовать дочку на ночь в кроватке.
Теперь, за исключением двух уик-эндов в месяц, мне незачем подниматься на второй этаж. Милдред уже пятнадцать лет.
Если она рано выйдет замуж, через три-четыре года, максимум через пять, ее комната будет первой освободившейся в нашем доме.
Потом придет черед и Цецилии, ведь время бежит вперед все быстрее.
Например, пять последних лет проскочили быстрее, чем проходил один год, когда я был в возрасте от десяти до двадцати лет.
Может быть, оттого, что тогда годы были менее наполнены?
Я диктовал. Раздумывал. Смотрел на Элен, спрашивал себя, беременна ли она уже, и если это так, то кого мы найдем ей взамен. Рэй жил со своей секретаршей. Он спал со всеми женщинами, какие только подворачивались под руку.
А ведь у Моны он вызывал жалость. Ему претило, что он не обрел в жизни того, о чем мечтал. Поэтому-то он напропалую пил и волочился за женщинами… Бедный Рэй!
Понимает ли Элен, что в моем лице перед ней находится совершенно новый человек? А Хиггинс? Все те, кого мне предстоит встретить, будут ли они видеть во мне совершенно другого Доналда Додда?
Мои жесты, привычки не изменились. Конечно, и голос тоже. А взгляд?
Возможно ли, что взгляд у меня остался прежним?
Надо посмотреть на себя в зеркало над умывальником. Ведь у меня тоже голубые глаза, но только темнее, чем у Изабель, и даже с коричневыми крапинками, тогда как у нее действительно голубые, как весеннее, безоблачное небо.
Я издевался над самим собой:
— Нечего сказать, многого ты достиг… Что еще предпримешь?
Ничего. Буду продолжать. Безусловно, пересплю с Моной, и никаких последствий это не возымеет.
В субботу утром или в пятницу вечером мы с Изабель или кто-нибудь из нас поедем за девочками в Литчфилд. В машине мы будем выглядеть дружной семьей.
Только я-то уже не верю в семью. Я ни во что теперь не верю. Ни в самого себя, ни в других. По существу, я изверился в человечестве и понимал теперь, почему отец Рэя пустил себе пулю в лоб.
Кто знает, не случится ли этого и со мной? Очень успокоительно держать револьвер в ночном столике.
В тот день, когда мне надоест барахтаться в жизни, достаточно будет одного жеста, и баста.
Изабель прекрасно управится с девочками, да к тому же она получит довольно большую сумму по страховому полису…
Никто не читал этих мыслей на моем лице. К людям так привыкают, что продолжают видеть их все теми же, что и в первый раз…
Разве я, например, отдавал себе отчет, что Изабель уже за сорок и что волосы у нее начали седеть? Мне приходится сделать над собой усилие, чтобы понять: мы оба уже перешагнули за середину отпущенной нам жизни и очень скоро станем стариками.
Да разве я уже и не кажусь стариком своим дочерям? Могут ли они вообразить, что я сгораю от желания сойтись с такой женщиной, как Мона?
Готов держать пари, они воображают, что с их матерью мы уже не способны на любовь и именно поэтому у них и нет целой кучи сестер и братьев.
Вернувшись домой, я застал Изабель за стряпней. Она стояла нагнувшись, и я, как обычно, коснулся губами ее щеки. Потом я прошел сменить костюм на старую домашнюю куртку из мягкого твида с кожаными нашивками на локтях.
Открыв шкаф с напитками, я крикнул:
— Выпьешь чего-нибудь?
Она поняла, что я имею в виду.
— Нет, спасибо… Впрочем, да, только посильнее разбавь…
Я приготовил для нее легонький скотч, а себе куда более крепкий.
Она присоединилась ко мне в гостиной. На ней было домашнее платье в цветочек, которое она всегда надевала, занимаясь хозяйством.
— Я еще не успела переодеться…
Протягивая ей стакан, я сказал:
— Твое здоровье…
— И твое, Доналд…
Мне показалось, что в ее голосе звучала некая значительность, содержавшая как бы предупреждение.
Я предпочел не смотреть ей в глаза, опасаясь встретить иное выражение, чем обычно. Пройдя в библиотеку, я уселся в свое излюбленное кресло, а она вернулась к хозяйственным хлопотам.
Что она подумала, найдя окурки? Идя в гараж, была ли она уверена, что найдет их или, во всяком случае, найдет след моего пребывания там?
Что навело ее на мысль о моем истинном поведении, когда я вышел из дома на поиски Рэя? Как она поняла, что я вовсе не намеревался углубиться в пургу?
Она не могла видеть, что я свернул с дороги, ночь была чересчур темна. Она не могла слышать моих криков из-за воя ветра.
Да ведь и я сам в тот момент, когда выходил из дома, ни о чем не подумал. Только ступив несколько шагов среди бурана, я уклонился.
Знала ли она всегда, что я — трус? Ведь, по существу, в этом все дело. Физическая, непреодолимая трусость. Я был совершенно вымотан и любой ценой хотел избежать дальнейших физических страданий.
Догадалась ли она об этом? Ведь только сидя на скамейке, я понял, что меня радует исчезновение Рэя и его возможная смерть, — ведь только чудом он мог бы отыскать правильную дорогу.
Поняла ли она и это? И в таком случае каковы ее чувства ко мне?
Презрение? Жалость? Ничего такого я не прочитал в ее глазах. Всего лишь любопытство.
Тут пришло новое, более экстравагантное объяснение. Она оттолкнулась от мыслей Олсена, проскользнувших в некоторых его вопросах, но ведь Олсен меня мало знает и образ мышления у него полицейский.
Лейтенант оглядывал меня и Мону, взвешивая возможность интимной связи между нами. В этом-то я уверен. Готов держать пари, что он наводил секретные справки. Но случаю было угодно, чтобы на вечере у Эшбриджей я почти ни разу не приблизился к Моне.
Думает ли Изабель, что у меня были тайные свидания с Моной?
Я езжу в Нью-Йорк в среднем раз в неделю и провожу там целый день.
Случается, и заночевываю. Рэй часто путешествовал, потому что его агентство имеет ответвления в Лос-Анджелесе и в Лас-Вегасе.
Увидев меня вернувшимся домой в одиночестве, не подумала ли моя жена, пусть на какое-то мгновение, что я мог воспользоваться этой кошмарной ночью, чтобы отделаться от Рэя?
Хладнокровно рассуждая, в этом нет ничего невозможного. Я действительно думаю, что, если бы она узнала о совершенном мною убийстве, она не реагировала бы иначе, а продолжала бы жить со мной бок о бок, смотря на меня так, как она смотрит, с любопытством и с надеждой во всем разобраться.
Мы поели наедине в столовой, и перед нами, по обыкновению, стояли два серебряных канделябра с красными свечами. Это была традиция Изабель. Ее отец, хирург, тоже любил торжественность.
У меня дома, над типографией и редакцией «Ситизена»[1], жили куда проще.
Кстати, почему отец не позвонил мне, чтобы расспросить о происшествии с Рэем? Ведь он по-прежнему издает в Торрингтоне свою еженедельную газету, одну из старейших в Новой Англии, которая насчитывает больше ста лет своего существования.
После смерти моей матери он живет один. Вернулся к холостяцким привычкам и если не идет в ресторан, то охотно сам себе стряпает. Та же уборщица, что наводит порядок в редакции газеты, поднимается и к нему на второй этаж, чтобы застелить его постель.
Мы живем всего в каких-нибудь тридцати милях друг от друга, и тем не менее я езжу навестить его не больше чем раз в два-три месяца. Вхожу в его кабинет, отделенный от типографии всего лишь стеклянной перегородкой; он всегда с засученными рукавами и всегда за работой.
Поднимая глаза от своих бумаг, он всегда как бы удивляется, что я приехал.
— Добрый день, сын…
— Добрый день, отец…
Он продолжает писать, или править гранки, или говорить по телефону. Я сажусь в единственное кресло, которое стоит все на том же месте, с времен моего детства. Наконец он задает мне вопрос:
— Ты доволен?
— Все идет хорошо.
— Изабель?
У него к ней слабость, хотя он ее несколько и стесняется. Много раз отец, шутя, говорил мне:
— Ты не достоин такой жены, как она…
После чего он, из чувства справедливости, добавлял:
— Не больше, чем я был достоин твоей матери…
Мама умерла три года назад.
— Девочки?
Он никогда не мог запомнить их возраста, и они в его представлении были куда моложе, чем на самом деле.
Отцу семьдесят девять лет. Он высок, тощ и согбен. Я всегда помнил его сгорбленным, всегда худым, с маленькими, очень хитрыми глазками.
— Как идут дела?
— Не жалуюсь.
Он выглядывал в окно.
— Смотри-ка! У тебя новая машина…
Своей он пользовался больше десяти лет. Правда, пользовался-то он ей довольно редко. Он редактировал «Ситизен» почти один, и его редкие сотрудники были бесплатными добровольцами.
Женщина лет шестидесяти, г-жа Фукс, которую я знал издавна, занималась сбором рекламы.
Отец печатал также визитные карточки, похоронные извещения, коммерческие каталоги для местных торговцев. Он никогда не стремился расширить свое предприятие, а, наоборот, постепенно все сужал поле деятельности.
— О чем ты задумался?
Я вздрогнул как пойманный на месте преступления. Привычка!
Дальше ехали другие леди с Мэдисон-авеню, включая личную секретаршу Рэя, высокую статную рыжую женщину, которая, казалось, была потрясена куда больше, чем Мона.
Многие из них были мне совсем незнакомы. Похоронных извещений не рассылали, но о месте и времени похорон были помещены объявления в газетах.
По обочинам хорошо известной мне дороги громоздились целые холмы снега, но мы не проехали и половины дороги, как засветило солнце.
Накануне, когда Изабель отлучилась за покупками и я какое-то время оставался в гостиной наедине с Моной, она сделала мне поразительное признание:
— Только вам, Доналд, я могу открыть… Я все время думаю, не сделал ли это Рэй нарочно…
Ничто не могло бы потрясти меня сильнее.
— Вы хотите сказать, что он мог покончить жизнь самоубийством?
— Не люблю этого слова… Он мог помочь судьбе.
— У него были неприятности?
— Не деловые… В этом смысле он преуспевал даже больше, чем мог рассчитывать.
— В личной жизни?
— Тоже нет… Мы были хорошими товарищами… Он мне все рассказывал.
Я хочу сказать, почти все… Мы не притворялись друг перед другом.
Эта фраза тоже потрясла меня. Значит, существуют люди, которые не притворяются друг перед другом? И ни этот ли немой вопрос был всегда в глазах Изабель? Она надеялась, что я ей окончательно сдамся? Что я наконец признаюсь ей во всем, что лежит у меня на душе?
Мона продолжала:
— Любовных приключений у Рэя было множество… Начиная с его секретарши, этой рыжей дылды по имени Хильда.
Теперь эта Хильда следует в одной из машин траурного кортежа.
— Трудно объяснить, Доналд… Мне кажется, все дело в том, что он вам бешено завидовал.
— Мне?
— Вы вместе учились. Он тоже мог бы стать адвокатом. К этому Рэй и стремился, начав свою карьеру в Нью-Йорке… Потом он поступил в качестве юрисконсульта в это рекламное агентство… Начал зарабатывать уйму денег и понял, что заработает еще больше, если глубже войдет в дела агентства.
Вы понимаете, что я имею в виду? Он стал дельцом. Мы сняли одну из роскошнейших квартир на Сэттон Плейс и каждый вечер или принимали гостей у себя, или сами куда-нибудь шли… В конце концов Рэю все опостылело…
— Он вам сказал об этом?
— Однажды вечером, сильно напившись, он признался мне, что с него хватит быть марионеткой… Вы ведь знаете, как кончил его отец.
Я, разумеется, знал. Отлично знал Херберта Сэндерса в доме которого часто проводил уик-энд, когда учился в Иеле.
Отец Рэя был книготорговцем весьма любопытного образца. У него не было магазина в городе. Жил он в доме, выдержанном в стиле самой что ни на есть Новой Англии, на дороге в Ансонию, и комнаты первого этажа его дома были сплошь заставлены полками с книгами.
К нему приезжали не только из Нью-Хэвена, но и из Бостона и из Нью-Йорка, да даже и из более отдаленных мест, а также присылали бесчисленные заказы по почте.
В переписке он состоял с большинством стран мира, был всегда в курсе всего, что издается в области палеонтологии, археологии и искусства, особенно доисторического периода.
Были у него и еще две мании: он коллекционировал книги о Венеции и кулинарные книги, которых, как он хвалился, у него набралось больше шестисот названий.
Любопытный человек, которого я вспоминаю молодым, породистым, с улыбкой одновременно благорасположенной и ироничной.
Первая жена, мать Рэя и Боба, оставила его и вышла замуж за крупного землевладельца из Техаса. Он много лет жил одиноко, приобретя славу любителя женщин.
Потом он вдруг женился на польке, никому не известной прелестнице двадцати восьми лет.
Ему было тогда пятьдесят пять. Три месяца спустя, когда жена отсутствовала, он, выстрелив себе в голову, умер среди своих книг, не оставив ни письма, ни какого-либо объяснения своему поступку.
Мона повторила:
— Вы теперь поняли, что я хочу сказать?
Я отказывался верить. Рэй должен оставаться в моем сознании тем человеком, которого я себе выдумал. Рэй жесток по отношению к самому себе и к окружающим людям, честолюбив и холоден. Он — «сильный» человек, потому я и отомстил ему, ненавидя в его лице всех сильных мира сего.
Мне не нужен был тот Рэй, которого мне подсовывала Мона, уверяя, будто он разочаровался в деньгах и успехе.
— Вы, несомненно, ошибаетесь, Мона, я убежден, что Рэй был счастлив.
Ведь, подвыпив, человек часто впадает в сентиментальность.
Она пристально смотрела на меня, стараясь уяснить себе, кто из нас двух прав — я или она.
— Нет, ему действительно все приелось… — продолжала она настаивать на своем, — поэтому-то он и пил все больше и больше… Глядя на него, и я пристрастилась к вину.
И она нерешительно добавила:
— В вашем-то доме я не осмеливалась пить, из-за Изабель…
Она прикусила язык, как бы испугавшись, что оскорбила меня. Тогда я спросил:
— Вы боитесь Изабель?
— А вы разве нет? Рэй тоже перед ней робел. Он восхищался вами…
— Рэй мною восхищался?
— Он говорил, что вы вполне сознательно и умно выбрали ваш образ жизни, что вам ни к чему оглушать себя каждый вечер предаваясь светским развлечениям, заводя бесчисленные любовные интрижки.
А не издевался ли он надо мной?
Я был ошеломлен. Я представлял все себе совершенно иначе.
— По мнению Рэя, человек, способный жениться на Изабель, живущий с ней изо дня в день…
— Но почему? Он вам объяснил почему?
— Разве сами-то вы не понимаете?
Ее удивила моя наивность, и я внезапно понял, чем объяснялось поведение Моны по отношению ко мне все эти дни. Для нее сильным человеком был я, а вовсе не Рэй.
Поэтому она совершенно естественно ждала от меня поддержки. Когда она смотрела на меня, забившись в кресло, или прижималась ко мне плечом, в этом не было чувственности.
— Я часто наблюдала за вами обоими, Доналд… С Изабель невозможно фальшивить. Но и позволить себе хотя бы на секунду расслабиться тоже невозможно. Это необыкновенная женщина, и надо быть необыкновенным человеком, чтобы жить бок о бок с ней.
Это признание настолько сбило меня с толку, что я потом часа два не смог уснуть.
— Вот у Рэя были и взлеты и падения, как, впрочем, у всех обыкновенных людей… Вы не оставите меня одну, без помощи, теперь, когда его не стало?
— Но, Мона, я только и думаю о том, чтобы…
Я хотел встать, броситься к ней, прижать ее к груди. Я был смущен, возбужден, совершенно не владея собой.
— Успокойтесь… Она приехала…
Из снега вынырнул маленький «Фольксваген», который я купил жене для ее хозяйственных поездок. Я видел, как Изабель вышла из гаража с сумкой для провизии в руках, лицо ее было, как всегда, спокойным и ясным, щеки слегка раскраснелись, голубые глаза, те самые глаза, которые не терпят ни фальши, ни лжи, смотрели прямо и безмятежно.
Мне предстояло все пересмотреть сначала: Рэй восхищался мной.
Мона тоже восхищалась мной на свой лад, она в этом только что призналась. А я-то, несчастный идиот, не осмелился в ту роковую ночь коснуться ее руки, которая свесилась с матраса на паркет и так сильно влекла меня к себе.
Мона, конечно, никак не могла бы догадаться, что ее слова о моих взаимоотношениях с Изабель принесли мне избавление. Ведь когда-то я тоже восхищался своей женой. Я даже боялся ее, боялся ее нахмуренных бровей, тени, омрачавшей ее ясный взгляд, ее не высказанного словами осуждения.
Но она никогда не сказала мне ничего неприятного. Никогда ни в чем не упрекнула меня.
Наверное, мне доводилось быть и неприятным, и несправедливым, и смешным, и еще там каким-нибудь и в отношении нее, и в отношении наших детей.
Никогда я не слышал от Изабель ни слова осуждения. И улыбка никогда не исчезала с ее лица. Только глаза говорили. Но никто, кроме меня, не умел читать в них. Для всех они оставались неизменно ясными и безмятежными.
Что подумала бы Мона, если бы я ей признался:
— Я женился не на женщине, а на судье…
Рэй, вероятно, это чувствовал, и не жалел ли он меня больше, чем восхищался мной? Разве что он заблуждался в оценке всего и всех.
Он, видимо, воображал, что я женился на Изабель, потому что я сильный и способен все время подвергаться очной ставке.
На самом же деле все наоборот. С Изабель я продолжал, как в детстве, держаться за материнскую юбку. Так сказать, все еще посещал школу.
Оставался всю жизнь бойскаутом.
Тем хуже для Рэя. Я-то ни о чем не сожалею, разве только о том, что он несколько поубавил мою виновность. Я так сильно жаждал сознавать себя его убийцей или хотя бы пособником.
Если Рэй даже и не сопротивлялся, если он принял смерть как избавление, тогда драма, пережитая мной на садовой скамейке в ночь его гибели, не имеет никакого смысла.
Мне было крайне необходимо, чтобы бунт мой был бы как можно более полным и совершенно сознательным.
Я вовсе не барашек, как все обо мне думают. Я жесток, циничен, способен не протянуть руку помощи своему лучшему другу, гибнущему в снежном буране.
Пока он, сломав ногу, агонизировал, засыпаемый снегом, я курил сигарету за сигаретой и вспоминал все те случаи, когда он, вероятно сам точно не ведая, унижал мое мужское достоинство… И не он один!..
Изабель тоже… Ее и его образы каким-то причудливым способом сливались теперь в моем сознании.
Кортеж два-три раза принужден был приостанавливаться, я выглядывал сквозь другие разъединяющие нас машины ту, в которой ехала Мона.
Влюблен ли я в Мону? Теперь я способен был ставить перед собой любые вопросы, не изворачиваясь и не лукавя.
Ответ получался отрицательный. Не влюблен. Если бы завтра я получил полную возможность, то не женился бы на ней. Мне вовсе не хотелось жить с ней изо дня в день.
Чего мне действительно хотелось и что вскоре, наверное, произойдет, так это стать ее любовником.
Я не испытывал к ней и нежности. Даже и страстного влечения у меня не было. Как определить, чего мне хотелось? Овладеть ей походя, как это сделал Рэй с Патрицией на приеме у старого Эшбриджа.
Я жаждал овладеть самкой, а Мона в моих глазах как раз такой и была.
Вот мы и прибыли на кладбище и очутились на новом участке, расположенном на холме.
Все было завалено снегом. Деревья походили на рождественские елки. Ни на ком не было сапог, поэтому, пока выносили гроб, все присутствующие пританцовывали на месте, чтобы не замерзнуть.
Пастор не задержал нас долго. Никаких речей не произносилось. Братья Миллер суетились в первых рядах, несомненно стремясь позировать для фотографов. Я приблизился к Моне, взял ее под руку и слегка прижал к себе ее локоть.
Боб Сэндерс заметил это. Он был на голову выше меня, поэтому смотрел свысока и, как мне показалось, презрительно.
Случись это несколькими днями раньше, я сгорел бы со стыда. Теперь же все мне было нипочем, все безразлично. Безразлично и то, что жена смотрит на меня с нескрываемым удивлением.
Начали расходиться по машинам. Я шел рядом с Моной, все еще держа ее под руку, как если бы моя поддержка была ей необходима, тогда как она по-прежнему не проявляла никаких признаков горя. Боб Сэндерс догнал ее крупными шагами; не стесняясь моего присутствия, он сказал:
— Я вынужден удалиться, тороплюсь на аэродром, до отлета остается менее двух часов… Если вам что-либо понадобится, если потребуется выполнение каких-нибудь формальностей, вот мой боннский адрес…
Он протянул ей свою визитную карточку, и она опустила ее в сумочку.
— Мужайтесь…
Почти по-военному он пожал ей руку и прошел вперед. Его машина первой отъехала от кладбища.
— Кажется, он вас недолюбливает.
Он действительно избежал прощания со мной.
— Да… Представляю, что он навоображал себе.
С нами поравнялась Изабель.
— Вы одна поедете в Нью-Йорк, Мона?
— Почему бы и нет?
— Не будет ли вам чересчур тяжело очутиться одной в пустой квартире?
— Там Жанет, моя горничная…
Изабель взглянула на меня. Этим взглядом она как бы поощрила меня, я свободно мог предложить Моне проводить ее и вернуться вечерним поездом.
Но я даже не предложил ей позавтракать с нами. Зато когда она подошла к своему «Линкольну», я поцеловал ее в обе щеки и сильно сжал ей руки.
— До свидания, Мона…
— До свидания, Доналд… Спасибо… Я думаю, мне понадобится ваша помощь для всяких там формальностей, сопряженных с вводом в наследство, я ведь ничего в этом не смыслю…
— Вам стоит только позвонить мне в контору…
— До свидания, Изабель… Спасибо и вам тоже… Без вас что бы я делала?
Они расцеловались. Один из братьев Миллеров подошел ко мне тотчас же после отъезда Моны.
— Вы ее адвокат?
— Думаю, что так.
— Надо уладить много сложных вопросов… Дайте мне, пожалуйста, номер вашего телефона.
Я протянул ему свою визитную карточку.
И вот мы вдвоем в нашем «Крайслере», Изабель и я.
— Хочешь позавтракаем по дороге?
— Нет. Я не голодна.
— Я тоже.
За рулем был я, а жена, как всегда, сидела рядом, и краешком глаза мне был виден ее профиль.
Больше четверти часа прошло в молчании, потом Изабель спросила:
— Что ты думаешь о том, как все это произошло?
— Похороны?
— Да… Не могу точно определить, что меня коробило… Можно сказать — не хватало общей скорби. Я не почувствовала, чтобы хоть кто-то был взволнован. Никто не огорчен, даже Мона… Правда, она-то еще не отдает себе отчета…
Я закурил и ничего не ответил, но тут же почувствовал желание прервать молчание.
— Самое тяжелое для нее впереди — возвращение домой…
— Мне казалось, что было бы благоразумнее, если бы ты проводил ее.
— Обойдется и без меня.
— Ты будешь заниматься вводом в наследство?
— Она просила меня об этом. Миллеры тоже хотят обратиться ко мне…
— Ты думаешь, у нее будут средства на жизнь?
— Уверен, что весьма солидные…
Сильный ли я? Или слабый? Хитрец? Или наивный простак? Жестокий?
Подлый? Всех это интересует. Даже Изабель, которая перестала меня понимать и никак не могла взять в толк, почему после истории с окурками я не проявил ни страха, ни смущения.
Приехав домой, мы довольствовались сандвичами и съели их прямо на кухне. Было три часа. Я спросил:
— Ты куда-нибудь поедешь?
— Да, за покупками.
Мне было очень странно ощущать себя в доме наедине с Изабель. За такой короткий срок я совершенно отвык от этого и уже не представлял себе, чем мы заполним время.
Поехал в контору, где Хиггинс поджидал меня.
— Надеюсь, вы заполучили дело о введении в наследство после Сэндерса?
— Конечно, я помогу Моне Сэндерс, но частным образом и без гонорара.
Хиггинс поморщился:
— Досадно… Это составило бы лакомый кусочек.
— Не знаю, во что все выльется. Но с другой стороны, возможно, браться Миллеры тоже обратятся ко мне для ликвидации их общих с Сэндерсом дел, тогда, конечно, другое дело.
— Все прошло нормально?
— Так, как и обычно.
Я был не в состоянии рассказать, как все произошло на кладбище, потому что был там крайне рассеян и поглощен своими мыслями о Моне.
Очутившись в своем кабинете, я едва удержался, так мне захотелось позвонить Моне и спросить, как она доехала, с тем чтобы услышать ее голос.
И все же, еще раз подтверждаю это, я не был в нее влюблен. Я сознаю, что меня трудно понять, но постараюсь хорошенько объясниться.
Я проработал часа два, как раз тоже над вводом в наследство.
Скончавшийся принял такие предосторожности во избежание налогов, что было почти невозможно точно установить наличный капитал и правильно поделить его между наследниками. Я изучал материалы этого дела уже несколько недель.
Диктуя письма Элен, я задавал себе вопрос: почему до ее замужества мне не пришло в голову поухаживать за ней? Конечно, я и прежде поглядывал на хорошеньких женщин, включая и жен некоторых моих друзей, случалось, испытывал к ним влечение. Но все это оставалось, так сказать, в теории.
Это было запрещено. Кем? Чем? Я не ставил себе таких вопросов.
Я был женат. Существовала Изабель, с ее голубыми, ясными глазами и спокойными, непринужденными манерами.
Изабель и наши дочери. Я очень любил наших девочек: Милдред и Цецилию, и когда старшая из них, Милдред, нас покинула, поступив в пансион, мне сильно ее не хватало по вечерам, так как я привык целовать дочку на ночь в кроватке.
Теперь, за исключением двух уик-эндов в месяц, мне незачем подниматься на второй этаж. Милдред уже пятнадцать лет.
Если она рано выйдет замуж, через три-четыре года, максимум через пять, ее комната будет первой освободившейся в нашем доме.
Потом придет черед и Цецилии, ведь время бежит вперед все быстрее.
Например, пять последних лет проскочили быстрее, чем проходил один год, когда я был в возрасте от десяти до двадцати лет.
Может быть, оттого, что тогда годы были менее наполнены?
Я диктовал. Раздумывал. Смотрел на Элен, спрашивал себя, беременна ли она уже, и если это так, то кого мы найдем ей взамен. Рэй жил со своей секретаршей. Он спал со всеми женщинами, какие только подворачивались под руку.
А ведь у Моны он вызывал жалость. Ему претило, что он не обрел в жизни того, о чем мечтал. Поэтому-то он напропалую пил и волочился за женщинами… Бедный Рэй!
Понимает ли Элен, что в моем лице перед ней находится совершенно новый человек? А Хиггинс? Все те, кого мне предстоит встретить, будут ли они видеть во мне совершенно другого Доналда Додда?
Мои жесты, привычки не изменились. Конечно, и голос тоже. А взгляд?
Возможно ли, что взгляд у меня остался прежним?
Надо посмотреть на себя в зеркало над умывальником. Ведь у меня тоже голубые глаза, но только темнее, чем у Изабель, и даже с коричневыми крапинками, тогда как у нее действительно голубые, как весеннее, безоблачное небо.
Я издевался над самим собой:
— Нечего сказать, многого ты достиг… Что еще предпримешь?
Ничего. Буду продолжать. Безусловно, пересплю с Моной, и никаких последствий это не возымеет.
В субботу утром или в пятницу вечером мы с Изабель или кто-нибудь из нас поедем за девочками в Литчфилд. В машине мы будем выглядеть дружной семьей.
Только я-то уже не верю в семью. Я ни во что теперь не верю. Ни в самого себя, ни в других. По существу, я изверился в человечестве и понимал теперь, почему отец Рэя пустил себе пулю в лоб.
Кто знает, не случится ли этого и со мной? Очень успокоительно держать револьвер в ночном столике.
В тот день, когда мне надоест барахтаться в жизни, достаточно будет одного жеста, и баста.
Изабель прекрасно управится с девочками, да к тому же она получит довольно большую сумму по страховому полису…
Никто не читал этих мыслей на моем лице. К людям так привыкают, что продолжают видеть их все теми же, что и в первый раз…
Разве я, например, отдавал себе отчет, что Изабель уже за сорок и что волосы у нее начали седеть? Мне приходится сделать над собой усилие, чтобы понять: мы оба уже перешагнули за середину отпущенной нам жизни и очень скоро станем стариками.
Да разве я уже и не кажусь стариком своим дочерям? Могут ли они вообразить, что я сгораю от желания сойтись с такой женщиной, как Мона?
Готов держать пари, они воображают, что с их матерью мы уже не способны на любовь и именно поэтому у них и нет целой кучи сестер и братьев.
Вернувшись домой, я застал Изабель за стряпней. Она стояла нагнувшись, и я, как обычно, коснулся губами ее щеки. Потом я прошел сменить костюм на старую домашнюю куртку из мягкого твида с кожаными нашивками на локтях.
Открыв шкаф с напитками, я крикнул:
— Выпьешь чего-нибудь?
Она поняла, что я имею в виду.
— Нет, спасибо… Впрочем, да, только посильнее разбавь…
Я приготовил для нее легонький скотч, а себе куда более крепкий.
Она присоединилась ко мне в гостиной. На ней было домашнее платье в цветочек, которое она всегда надевала, занимаясь хозяйством.
— Я еще не успела переодеться…
Протягивая ей стакан, я сказал:
— Твое здоровье…
— И твое, Доналд…
Мне показалось, что в ее голосе звучала некая значительность, содержавшая как бы предупреждение.
Я предпочел не смотреть ей в глаза, опасаясь встретить иное выражение, чем обычно. Пройдя в библиотеку, я уселся в свое излюбленное кресло, а она вернулась к хозяйственным хлопотам.
Что она подумала, найдя окурки? Идя в гараж, была ли она уверена, что найдет их или, во всяком случае, найдет след моего пребывания там?
Что навело ее на мысль о моем истинном поведении, когда я вышел из дома на поиски Рэя? Как она поняла, что я вовсе не намеревался углубиться в пургу?
Она не могла видеть, что я свернул с дороги, ночь была чересчур темна. Она не могла слышать моих криков из-за воя ветра.
Да ведь и я сам в тот момент, когда выходил из дома, ни о чем не подумал. Только ступив несколько шагов среди бурана, я уклонился.
Знала ли она всегда, что я — трус? Ведь, по существу, в этом все дело. Физическая, непреодолимая трусость. Я был совершенно вымотан и любой ценой хотел избежать дальнейших физических страданий.
Догадалась ли она об этом? Ведь только сидя на скамейке, я понял, что меня радует исчезновение Рэя и его возможная смерть, — ведь только чудом он мог бы отыскать правильную дорогу.
Поняла ли она и это? И в таком случае каковы ее чувства ко мне?
Презрение? Жалость? Ничего такого я не прочитал в ее глазах. Всего лишь любопытство.
Тут пришло новое, более экстравагантное объяснение. Она оттолкнулась от мыслей Олсена, проскользнувших в некоторых его вопросах, но ведь Олсен меня мало знает и образ мышления у него полицейский.
Лейтенант оглядывал меня и Мону, взвешивая возможность интимной связи между нами. В этом-то я уверен. Готов держать пари, что он наводил секретные справки. Но случаю было угодно, чтобы на вечере у Эшбриджей я почти ни разу не приблизился к Моне.
Думает ли Изабель, что у меня были тайные свидания с Моной?
Я езжу в Нью-Йорк в среднем раз в неделю и провожу там целый день.
Случается, и заночевываю. Рэй часто путешествовал, потому что его агентство имеет ответвления в Лос-Анджелесе и в Лас-Вегасе.
Увидев меня вернувшимся домой в одиночестве, не подумала ли моя жена, пусть на какое-то мгновение, что я мог воспользоваться этой кошмарной ночью, чтобы отделаться от Рэя?
Хладнокровно рассуждая, в этом нет ничего невозможного. Я действительно думаю, что, если бы она узнала о совершенном мною убийстве, она не реагировала бы иначе, а продолжала бы жить со мной бок о бок, смотря на меня так, как она смотрит, с любопытством и с надеждой во всем разобраться.
Мы поели наедине в столовой, и перед нами, по обыкновению, стояли два серебряных канделябра с красными свечами. Это была традиция Изабель. Ее отец, хирург, тоже любил торжественность.
У меня дома, над типографией и редакцией «Ситизена»[1], жили куда проще.
Кстати, почему отец не позвонил мне, чтобы расспросить о происшествии с Рэем? Ведь он по-прежнему издает в Торрингтоне свою еженедельную газету, одну из старейших в Новой Англии, которая насчитывает больше ста лет своего существования.
После смерти моей матери он живет один. Вернулся к холостяцким привычкам и если не идет в ресторан, то охотно сам себе стряпает. Та же уборщица, что наводит порядок в редакции газеты, поднимается и к нему на второй этаж, чтобы застелить его постель.
Мы живем всего в каких-нибудь тридцати милях друг от друга, и тем не менее я езжу навестить его не больше чем раз в два-три месяца. Вхожу в его кабинет, отделенный от типографии всего лишь стеклянной перегородкой; он всегда с засученными рукавами и всегда за работой.
Поднимая глаза от своих бумаг, он всегда как бы удивляется, что я приехал.
— Добрый день, сын…
— Добрый день, отец…
Он продолжает писать, или править гранки, или говорить по телефону. Я сажусь в единственное кресло, которое стоит все на том же месте, с времен моего детства. Наконец он задает мне вопрос:
— Ты доволен?
— Все идет хорошо.
— Изабель?
У него к ней слабость, хотя он ее несколько и стесняется. Много раз отец, шутя, говорил мне:
— Ты не достоин такой жены, как она…
После чего он, из чувства справедливости, добавлял:
— Не больше, чем я был достоин твоей матери…
Мама умерла три года назад.
— Девочки?
Он никогда не мог запомнить их возраста, и они в его представлении были куда моложе, чем на самом деле.
Отцу семьдесят девять лет. Он высок, тощ и согбен. Я всегда помнил его сгорбленным, всегда худым, с маленькими, очень хитрыми глазками.
— Как идут дела?
— Не жалуюсь.
Он выглядывал в окно.
— Смотри-ка! У тебя новая машина…
Своей он пользовался больше десяти лет. Правда, пользовался-то он ей довольно редко. Он редактировал «Ситизен» почти один, и его редкие сотрудники были бесплатными добровольцами.
Женщина лет шестидесяти, г-жа Фукс, которую я знал издавна, занималась сбором рекламы.
Отец печатал также визитные карточки, похоронные извещения, коммерческие каталоги для местных торговцев. Он никогда не стремился расширить свое предприятие, а, наоборот, постепенно все сужал поле деятельности.
— О чем ты задумался?
Я вздрогнул как пойманный на месте преступления. Привычка!