В его голосе слышалось явное восхищение. Можно было подумать, что они одной породы, он и Изабель.
   — Тогда откуда же тебе известно, что у меня есть любовница?
   — Сплетничают… Все понемножку… Кажется, она вдова твоего друга Рэя…
   Именно так.
   — Ведь это с ним произошел несчастный случай, когда он был у тебя во время бурана?..
   Я покраснел, смутно почувствовав его осуждение за этими словами.
   — Не я, сын мой, сближаю эти факты… Так говорят люди.
   — Какие люди?
   — Твои друзья из Брентвуда, Ханаана, Лейквиля… Некоторые рассуждают о том, разведешься ли ты и переедешь ли в Нью-Йорк.
   — Разумеется нет.
   — Я тебя об этом не спрашиваю, но меня уже спрашивали, и я ответил, что это меня не касается…
   Он тоже не упрекал меня. Казалось, у него нет никаких задних мыслей.
   Совсем как у Изабель. Он набил свою старую кривую трубку с прожженной головкой и медленно раскурил ее.
   — Ты приехал сообщить мне что-нибудь?
   — Нет…
   — У тебя дела в Торрингтоне?
   — Тоже нет. Мне просто захотелось повидаться с тобой.
   — Хочешь подняться?
   Он понял, что я приехал не только повидаться с ним, но и взглянуть на дом, чтобы, так сказать, вновь встретиться со своей молодостью.
   Мне и правда хотелось подняться, очутиться в нашей квартире, где я, учась ходить, шлепался на пол, а поднимавшая меня мать казалась мне великаншей.
   Я так и вижу ее фартук в мелкую клеточку, какие носили еще в ту эпоху.
   Нет. Теперь, после того как отец сказал мне, я не могу подняться туда.
   Быть откровенным с ним, как мне этого смутно хотелось, я тоже не мог.
   Так зачем же я приехал?
   — Видишь ли, наверху не прибрано, ведь по субботам и воскресеньям уборщица не приходит…
   Я представил себе одинокого старика в квартире, где нас жило некогда четверо. Он медленно посасывал свою трубку, которая издавала привычное бульканье.
   — Время идет, сынок… Для всех без исключения. Ты перевалил за половину пути… Я же начинаю различать его конец.
   Он не разжалобился над самим собой, это было бы вовсе не в его характере. Я почувствовал, что это обо мне он говорит, пытаясь внушить мне свою мысль.
   — Изабель сидела там, где ты сейчас сидишь… Когда ты познакомил нас с ней, она не понравилась ни мне, ни твоей матери…
   Я не мог сдержать улыбки. Изабель происходила из Литчфилда, а в наших краях литчфилдцы считаются снобами, воображающими себя особой расой.
   Широкие бульвары, много зелени, гармоничные дома, по утрам разъезжают всадники и амазонки.
   У Изабель тоже была лошадь.
   — В людях ошибаются, даже когда воображают, что знают их. Она хорошая женщина.
   Когда мой отец называл кого-нибудь хорошим, это была высшая похвала.
   — Но еще раз скажу, дело твое…
   — Я не влюблен в Мону, и у нас с ней нет никаких планов на будущее.
   Он закашлялся. Уже несколько лет у него хронический бронхит, и время от времени наступает тяжелый приступ кашля.
   — Прости, пожалуйста…
   Его унижает физическое недомогание. Он ненавидит обнаруживать его перед кем бы то ни было. Думаю, из-за этого он и недолюбливает наши посещения.
   — Что ты говорил? Ах да…
   Он вновь разжег свою трубку и, потягивая из нее, раздельно произнес:
   — Тогда это — еще хуже.
   Напрасно я ездил к отцу. Уверен, что мой визит был ему неприятен. Мне он тоже не доставил радости. Между мной и им не существовало никакой близости, но из того немногого, что он сказал, я понял, что такая близость была у него с Изабель.
   Садясь в машину, я увидел через окно, как отец смотрит на меня, думая, вероятно, как и я, что это была наша последняя встреча.
   Всю обратную дорогу мне мерещилось его изможденное лицо, полное меланхоличного достоинства, и я спрашивал себя: сохранил ли он до конца веру и, отходя из жизни, продолжает ли строить иллюзии?
   Верит ли он в полезность своей газетенки, которая еще шестьдесят лет назад восставала против злоупотреблений, а теперь служит лишь удовлетворению людского тщеславия, извещая о помолвках, свадьбах, приемах и прочих маловажных событиях в ближайшей округе?
   Он посвятил этой газете, цепляясь за нее до конца, всю свою жизнь с таким же рвением, как если бы служил великому делу.
   Так же жил бы и мой брат, если бы его не убили на фронте. И разве не так же, с весьма небольшой разницей, жил я сам до тех пор, пока не закурил первую сигарету, сидя на скамейке в сарае?
   Бывают минуты, когда я как бы замираю. Последнее время я ощущаю нечто похожее на головокружения. Но я не болен. И это не от усталости, ведь работаю-то я не больше, чем прежде.
   Возраст? Что правда, то правда, у меня появилось ощущение возраста, о котором раньше я не задумывался, а встреча с отцом еще усилила это ощущение.
   Я хотел объяснить ему про Мону. Я и попробовал. Понял ли он, что для меня она не больше чем символ?
   Между нами нет настоящей любви. Думаю, я вообще не верю в любовь, во всяком случае, в любовь на всю жизнь.
   Мы соединяемся, потому что нам обоим нравится ощущать кожу друг друга, существовать в едином ритме. Можно ли идти дальше в единении двух существ?
   Каждому из нас нужен кто-то. Изабель была мне нужна по-другому. Я нуждался в ней как в соглядатае, как в санитарке, способной удержать от безумных выходок: не знаю, как точнее определить. Это настолько отошло в прошлое, что я уже не разбираюсь в тогдашнем себе самом и в том, чего искал в ней. Теперь я начинаю ее ненавидеть.
   Ее взгляд приводит меня в отчаянье. Словно наваждение какое-то. Когда я вернулся, не сказав ей ни слова ни о Торрингтоне, ни об отце, она спросила:
   — Как его здоровье?
   Возможно, и не столь трудно было догадаться. Есть отправные точки. Но я чувствую себя как бы на веревочке. Куда бы я ни пошел, что бы ни сделал, все равно я ощущаю на себе ее взгляд.
   Теперь я езжу в Нью-Йорк только раз в неделю, ведь ввод в наследство закончен, а даже для Моны мне нужен предлог. Я не могу вернуться вспять.
   Этого я не перенес бы. Когда сделаны душераздирающие открытия, к прежнему нет возврата.
   Мне необходима Мона, необходимо ее присутствие, животная близость с ней. Я люблю, когда, голая или полуголая, она приступает к своему туалету, не обращая на меня внимания. В постели я люблю ощущать соприкосновение кожи наших тел. Ну а разве во всем остальном нам было так уж плохо? Я всегда говорил о ресторанах, в которых мы завтракали и обедали, о барах, где в конце дня мы выпивали свои мартини.
   Мы, конечно, оставались хорошими товарищами. Не стеснялись друг друга. Но, сказать по правде, я не чувствовал себя близким ей и часто не находил сюжета для разговора. Да и она тоже.
   А ведь в ней сосредоточено все то, чего я не имел на протяжении своих сорока пяти лет, все, чего я из страха избегал.
   Вернулись девочки. Я наблюдал за Милдред. Мне нравится цвет ее кожи, похожий на теплый хлеб, и то, как, улыбаясь, она морщит нос. Она начала подкрашиваться, разумеется, не в школе, где это запрещено, а дома.
   Воображает ли она, что мы этого не замечаем? Прошлое воскресенье дочка провела с подругой, у которой двадцатилетний брат. Позднее она назовет это своей первой любовью. Она и не подозревает, что воспоминания об этих пугливых взглядах, внезапной краске на лице и как бы случайно соприкасающихся руках будут преследовать ее всю жизнь.
   Она не будет красивой в обычном понимании. Она и вообще не красива.
   Что за человек будет ее избранник и какую жизнь она с ним поведет?
   Я вижу ее матерью семейства, одной из тех женщин, которых я отношу к разряду пахнущих пирогами.
   Цецилия — другое дело. Она остается загадкой, и я не удивлюсь, если в ней проявится незаурядная личность. Когда она смотрит на нас, я почти уверен, что мы ей не нравимся, что она даже в некотором роде презирает нас.
   Удивительно! Годами занимаются детьми, стараются все делать только ради них. Вся жизнь дома приспосабливается к их потребностям, им посвящаются и воскресенья, и отпуск. Но вот наступает день, когда, очутившись лицом к лицу, родители и дети ощущают себя совершенно чужими: так было и у меня с моим отцом.
   Повторяю, с моей стороны было ошибкой ездить к нему. Это свидание усилило то пессимистическое настроение, в которое я неизбежно впадаю, если не нахожусь в Нью-Йорке.
   Да даже когда я и там, то хорошее мое самочувствие исчисляется всего какими-нибудь минутами.
   Чуть что, я уже воображаю заговор против себя. Вот, к примеру, Изабель и мой отец! Зачем она поехала в Торрингтон? Так ли уж это было спешно закупать тарелки, когда в большинстве случаев мы садимся за стол вдвоем? Уже полгода мы никого к себе не приглашаем.
   Отец уверял меня, что она не говорила с ним ни обо мне, ни о Моне.
   Допустим! Я обязан ему верить. Но ведь он-то мог завести с ней этот разговор? Если не словами, то хотя бы взглядами.
   — Ну, так как же Доналд?
   А она в ответ улыбнулась своей бледной улыбкой, похожей на размытое дождем, едва просвечивающее небо.
   — Не беспокойся о нем…
   Разве она не бдительна? Не следит за мной день-деньской, в любое время суток?
   Теперь уже и другие в нашей округе включились.
   Когда я прохожу — перешептываются. Наконец-то есть пища для их пересудов. Вы знаете… Нет, послушайте… Доналд Додд, адвокат, у которого контора почти напротив почты… Компаньон старого Хиггинса, да, да… ну, у него еще такая прелестная жена, кроткая, преданная… Так вот, не хотите ли? У него любовница в Нью-Йорке…
   И Хиггинс туда же! Когда я ему говорю, что еду в Нью-Йорк, он спрашивает:
   — Опять на два дня?
   — На этот раз нет…
   А ведь Хиггинс должен бы радоваться, потому что братья Миллеры уплатили нам более чем щедрый гонорар за ту работу, которую я для них проделал. Я бы и бесплатно ее выполнил ради Моны. Но они настояли на гонораре.
   Уоррен, наш врач, зашел ко мне в контору проконсультироваться о налогах, я веду его дела. Но во время Нашего делового разговора он как-то странно на меня поглядывал, и я заподозрил, что налоги всего лишь предлог для его визита.
   Не могла ли Изабель позвонить ему и сказать:
   — Послушайте, Уоррен… Я обеспокоена… С некоторых пор Доналд неузнаваем… Его характер изменился… Он какой-то странный…
   Я посмотрел Уоррену прямо в глаза. Это — старый друг. Он тоже был у Эшбриджа 15 января.
   — Вы тоже находите меня странным?
   Он до того смутился, что очки чуть не свалились у него с носа.
   — Что вы имеете в виду?
   — А вот то самое… С некоторых пор всем охота поглазеть на меня и посплетничать обо мне. Изабель смотрит на меня так, словно никак не догадается, что со мной происходит. Сильно подозреваю, это она направила вас ко мне.
   — Уверяю вас, Доналд…
   — Отвечайте прямо: странен я или нет?.. Выгляжу ли я человеком в здравом уме?
   — Конечно, вы шутите…
   — Ничуть. Знаете ли вы, что в Нью-Йорке я встречаюсь с одной приятельницей, с которой нахожусь в любовной связи?
   Я произнес эту фразу несколько иронически.
   — Вас это не удивляет?
   — Почему я должен удивляться?
   — Вы уже слышали об этом?
   — Да, мне говорили…
   — Ну вот видите. А что еще вам говорили?
   Он совершенно смутился и, вероятно, раскаивался, что пришел.
   — Право, не знаю. Будто вы можете принять кое-какие решения…
   — Какие?
   — Переехать в Нью-Йорк…
   — Развестись?
   — Возможно.
   — Изабель вам тоже об этом говорила?
   — Нет…
   — Вы ее видели недавно?
   — Это зависит от того, что разуметь под словом «недавно»?
   — Месяц тому назад?
   — Кажется.
   — Она была у вас на приеме?
   — Вы забываете о профессиональной тайне, Доналд.
   Произнося эти слова с нарочитой непринужденностью, он попытался улыбнуться и тут же поднялся. Но я удержал его.
   — Если она и была у вас, это вовсе не значит, что приходила лечиться.
   Она говорила обо мне, о своем беспокойстве, о том, что я перестал быть самим собой.
   — Мне не нравится тот оборот, который принял наш разговор.
   — Мне тоже! Но с меня хватит быть козлом отпущения.
   Ведь не я пришел к вам, а вы ко мне — шпионить за мной, выслеживать, и притом очень неудачно выбрали предлог.
   Вам не терпится предложить мне выполнить какие-нибудь тесты? Можете вы теперь успокоить мою жену? Или я вам тоже кажусь странным из-за того, что не даю себе труда притворяться?
   Вы больше дружите с Изабель, чем со мной… И все другие в этом похожи на вас… Изабель — необыкновенная женщина, неслыханно преданная, безгранично добрая…
   Так вот, дорогой Уоррен, не очень-то приятно ложиться в постель с вылощенной преданностью и ходящей добродетелью… Впрочем, я чересчур долго это проделывал и набил оскомину… Буду ездить в Нью-Йорк или еще куда, и плевать мне на мнение моих почтенных сограждан.
   Что касается Изабель, успокойте ее. Я не имею намерения разводиться, вновь жениться. Буду продолжать работать в этой конторе и спокойненько возвращаться домой.
   Вы по-прежнему считаете меня странным?
   Он сокрушенно покачал головой.
   — Не могу понять, что на вас нашло, Доналд? Вы выпили?
   — Нет еще. Но скоро напьюсь.
   Я совершенно вышел из себя. Не знаю, почему так рассвирепел. В особенности, зачем обрушился на этого несчастного Уоррена, который тут был абсолютно ни при чем.
   Доктор-пилюля, как его зовут дети. Он постоянно носит с собой сумку с инструментами, похожую на чемоданчик коммивояжера, в одном из ее отделений помещаются коробочки и баночки. Осмотрев больного, Уоррен вынимает из своей коллекции нужную коробочку, достает оттуда, в зависимости от обстоятельств, две, четыре, шесть пилюль и опускает их в пакетик.
   Пилюли у него всех цветов: красные, зеленые, желтые, переливчатые цвета радуги, которые мои дочери в детстве, конечно, предпочитали всем остальным.
   — Вот. Будете принимать по одной за четверть часа до обеда и перед сном. Завтра утром…
   Бедный Уоррен! Я буквально растоптал его, но мой гнев утих столь же быстро, как и возник…
   — Извините меня, старина. Если бы вы очутились на моем месте, то сразу поняли бы. Что же касается моей психики, я думаю, не настало еще время вам о ней беспокоиться… Вы со мной согласны?
   — Да, я ни секунды…
   — Возможно, но другие за вас об этом подумали. Успокойте Изабель. И не рассказывайте о моей вспышке.
   — Вы правда не сердитесь на меня?
   — Нет.
   На него-то я уже не сердился, но был очень взволнован: мне показалось, что я нашел разгадку тому беспокойству, которое читал в глазах своей жены.
   Она ведь привыкла верить в меня, верить в мою абсолютную уравновешенность и произошедшую во мне перемену никак не могла считать нормальной.
   Мои мысли неизменно возвращались, это было отправной точкой к уничтоженным ею окуркам. Неужели же она и впрямь вообразила, что я столкнул Рэя?
   Мои поездки в Нью-Йорк, связь с Моной, которую я почти цинично начал афишировать тотчас же после смерти моего друга, не показалось ли ей все это неопровержимыми уликами?
   В таком случае я, по ее мнению, свихнулся — близок к сумасшествию.
   Только так могла она объяснить себе мое поведение.
   Я сказал Уоррену, что напьюсь. Так и сделаю. Перешел через улицу в бар, посещаемый по преимуществу шоферами грузовых машин, куда не имел обыкновения заходить.
   — Еще один, пожалуйста…
   И здесь на меня, разумеется, тоже все уставились. Если бы вошел лейтенант Олсен, мое поведение должно бы было подтвердить его домыслы.
   Он-то ведь первым начал подозревать. Я даже удивлен, что он не продолжает вести расследование. Вряд ли он поверил, что смерть Рэя всего лишь несчастный случай.
   Небось и до него докатились слухи о том, что я — любовник Моны и нас встречают в Нью-Йорке, когда мы разгуливаем там под ручку.
   Я не выпил третьего стакана, хотя мне очень этого хотелось. Перешел обратно улицу и вернулся к себе в контору.
   — Вы поедете в Нью-Йорк на этой неделе?
   — А почему вы спрашиваете меня?
   — Если поедете, у меня будет к вам просьба… Где вы остановитесь?
   — На Пятьдесят шестой улице.
   — Речь идет о регистрации одного документа в бельгийском консульстве.
   Оно находится в Рокфеллеровском центре.
   — Возможно, я поеду в четверг.
   — Здорово вы тарарахнули беднягу Уоррена… волей-неволей слышал.
   — Вы тоже находите меня странным, Хиггине?
   — Странным — нет, но вы переменились. Настолько, что я уже не раз думал, не покинете ли вы меня и не придется ли мне искать нового компаньона… Для меня это равносильно катастрофе. Сами посудите, сумею ли я, в моем возрасте, ввести в дело какого-нибудь молокососа?.. Миллеры не предлагали вам работать с ними?
   — Нет.
   — Признаюсь, это меня удивляет. На их месте…
   Я сказал неправду. Впрочем, они не сделали мне конкретных предложений. Однако расспрашивали о моих планах, о жизни в Брентвуде, и я отлично понял, к чему они клонят.
   Они, как и все, ошибались в оценке моих отношений с Моной. Они вообразили великую любовь, во имя которой я вот-вот переселюсь в Нью-Йорк, чтобы не расставаться с Моной, жениться на ней.
   Тогда-то я действительно впрягся бы в упряжку Рэя!
   — Во всяком случае, я рад, что вы остаетесь!
   Из своего кабинета, окна которого выходят на улицу, Хиггине видел, как я ходил в бар, находящийся напротив, а он ведь знал, что это не входило в мое обыкновение.
   Каковы истинные мысли этого старого пройдохи, который больше смахивает на торговца скотом, чем на адвоката и нотариуса?
   Тем хуже! Пусть они все во главе с Изабель думают что хотят, мне на них наплевать.
   Когда я вернулся домой, Изабель встретила меня сладенькой улыбкой, словно я какой-нибудь несчастненький или больной.
   Я начал плохо переносить эту игру, но приходится к ней приспосабливаться. Я должен раз и навсегда решиться не обращать никакого внимания на ее взгляды.
   Она нарочно играет ими. Это ее секретное оружие. Она знает, что я стремлюсь понять ее взгляды, и это выводит меня из себя, сбивает с толку.
   У нее целая палитра взглядов, и она ими пользуется как усовершенствованными орудиями. На слова я смог бы найти ответ, но как ответишь на взгляды?
   Если бы я спросил ее:
   — Почему ты так смотришь на меня?
   Она ответила бы мне вопросом:
   — Как это я смотрю на тебя?
   Во всяком случае, ее взгляды варьируются. В зависимости от дней и часов дня. Иногда у нее пустые глаза, и это, возможно, самое обескураживающее. Она присутствует. Мы едим. Я что-то говорю, лишь бы нарушить тягостное молчание.
   А Изабель смотрит отсутствующим взглядом. Изабель смотрит на мои шевелящиеся губы так, как смотрят на рыбу, плавающую в аквариуме, когда она открывает и закрывает рот.
   А то, наоборот, зрачки ее сужаются, и она вперяет в меня взгляд, полный отчаянья и неразрешимых вопросов.
   Каких вопросов? Разве может быть что-то невыясненное после семнадцати лет семейной жизни?
   Но ее привычки, позы, манера склонять голову влево и улыбаться неопределенной полуулыбкой — ничто не изменилось, все незыблемо окаменело. Она — статуя.
   Но, к несчастью, эта статуя — моя жена, и у нее есть глаза.
   Самое странное происходило по утрам и вечерам, когда я склонялся над ней, чтобы прикоснуться губами к ее щеке или лбу. Она застывала, ни один ее мускул не двигался.
   — Добрый день, Изабель…
   — Добрый день, Доналд…
   С таким же успехом я мог бы опустить монетку в щель церковной кружки для пожертвований.
   Я старался не раздеваться на ее глазах. Это смущало меня, так же как и зрелище ее постепенного обнажения.
   Но она продолжала. Упорно и нарочно. Но не по отсутствию стыдливости.
   Она всегда была очень целомудренна. Она совершала это, как бы утверждая свое законное право.
   В мире существовало только двое мужчин, перед которыми она могла позволить себе обнажиться: ее муж и ее врач.
   Позвонил ли ей Уоррен после нашей стычки? Успокаивал ли он ее? Или рассказал, как все произошло?
   Иногда мне хотелось взорваться, вроде того как с Уорреном. Но я сдерживался. Я не хотел доставить ей это удовлетворение. Потому что был уверен, это ее удовлетворило бы.
   Она не только умная, добрая, преданная, терпимая и уж не знаю какая там еще жена, но, устрой я ей скандал, она восприняла бы его как вручение ей мученического венца.
   Я по-настоящему возненавидел ее. Хотя вполне отдавал себе отчет в том, что это не только ее вина. Да и не моя тоже. Она олицетворяла собой все, от чего я страдал: порабощение на протяжении всей моей жизни, приниженность, которую я избрал своим уделом.
   — Не суй палец в нос…
   — Старших надо уважать…
   — Вымой руки, Доналд…
   — Локти не кладут на стол…
   Эти фразы произносила не Изабель. Их произносила моя мать. Но взгляды Изабель на протяжении семнадцати лет твердили мне то же самое.
   Я понимал, что пенять не на кого, как только на самого себя, ведь я сам ее избрал.
   И самое поразительное, что выбрал-то я ее назло себе.
   Чтобы она следила за мной? Судила меня? Удерживала от чрезмерных глупостей?
   Возможно. Мне трудно влезать обратно в ту свою шкуру, я уже слабо помню время, когда встретился с Изабель. Тогда я колебался, не присоединиться ли мне к Рэю в Нью-Йорке. Мне еще предлагали соблазнительную работу в Лос-Анджелесе.
   Кем бы я мог стать? Что бы со мной сталось без Изабель?
   Женился ли бы я на ком-нибудь вроде Моны?
   Зарабатывал ли бы я так же много денег, как Рэй, презирая себя, дойдя до жажды самоубийства?
   Ничего не знаю. И предпочитаю не знать и не задавать себе никаких вопросов. Мне всего лишь захотелось записать все, что произошло: четко, организованно и без лжи.
   Но я далек от этого.
   И вот, в моем-то возрасте, продолжаю выслеживать взгляды жены.

Глава 2

   Пасхальные каникулы были для меня очень тяжкими. Погода стояла лучезарная: каждый день светило солнце, и по небу скользили лишь легкие, слегка позолоченные облачка. Под окнами гостиной, среди камней, распускались цветы и жужжали пчелы.
   Несмотря на прохладу, девочки купались в бассейне, и даже их мать окунулась раза два. Мы ездили экскурсией на Кейп-Код и долго бродили босиком по песку на берегу моря, покрытого барашками.
   В глубине души я уже не чувствовал себя ни мужем, ни отцом. Я стал никем. Опустошенное чучело. Автомат. Даже моя профессия адвоката не интересовала меня больше, уж чересчур отчетливо я видел гнусность своих клиентов.
   Но я-то сам ничуть не лучше их. Я ничего не предпринял, чтобы предотвратить смерть Рэя, засыпанного снегом у подножия моей скалы.
   Вопрос вовсе не заключался в том, изменит ли мое вмешательство его судьбу. Беспощадная истина в том, что я пошел в сарай и уселся на красной скамейке.
   Тогда, в укрытии от бурана, выкуривая сигарету за сигаретой, я подумал, что Рэй умер или вот-вот умрет, и начал ощущать физическое удовлетворение, разогревавшее мне сердце.
   В ту ночь я открыл, что на протяжении всей нашей дружбы я не переставал завидовать ему и ненавидел его.
   Теперь я не был ни другом, ни мужем, ни отцом, ни гражданином, роль которых я так долго играл. Все это было лишь фасадом. Гробом повапленным[2].
   Что же осталось?
   Во время каникул, которые не давали мне никакой возможности отвертеться, Изабель, воспользовавшись случаем, разглядывала меня внимательнее обычного.
   Можно подумать, что мое смятенное состояние восхищает ее. У нее и в мысли не было помочь. Нет, она употребляет дьявольские ухищрения, чтобы отрезать мне все пути к возврату.
   Например, я попытался два-три раза завязать разговор с Милдред. Она уже вступила в тот возраст, когда можно поговорить всерьез и по душам.
   Но всякий раз взгляд Изабель меня замораживал.
   Ее взгляд говорил:
   — Бедняжка Доналд… Неужели ты не понимаешь, что все твои усилия тщетны, ведь у дочерей нет с тобой ничего общего.
   Когда они были малютками, у меня как раз было очень много общего с ними. Они тогда куда охотнее обращались ко мне, чем к матери.
   Что они думают теперь обо мне? Не знаю. Когда спрашивают моего мнения, ответа не ждут.
   Я — господин, проводящий дни в своей конторе для необходимого заработка, стареющий господин, с заострившимися чертами лица, уже неспособный ни улыбаться, ни смеяться.
   Отдает ли себе отчет Изабель в том, какая опасность ей угрожает?
   Очень может быть, что и отдает. Ведь мне уже осточертело наблюдать за ее взглядами и стремиться их разгадать.
   С детьми она весела, полна деятельности. Каждое утро находит какое-нибудь приятное времяпрепровождение. Я хочу сказать, приятное для них: для девочек и для нее.
   Мы совершили несколько экскурсий, две из которых в горы. Я ненавижу экскурсии, пикники, длинные прогулки, когда идут гуськом, машинально срывая дикие цветы, растущие по обочинам тропинок.
   Изабель сияет. Во всяком случае, тогда, когда обращается к дочерям.
   Когда она смотрит на меня или говорит со мной, то сразу каменеет.
   Хочется ли ей подтолкнуть меня к разрыву? Нет, скорее, она ждет, когда я дойду до точки и меня можно будет погладить по головке, прошептав:
   — Бедный Доналд…
   Но я вовсе не бедный Доналд. Я — мужчина, мужчина, каким ему и полагается быть, этого ей не понять.
   Дети почувствовали напряженную атмосферу. Я ощущаю некоторое отчуждение и неодобрение, в особенности когда наливаю себе вино.
   Как бы случайно Изабель теперь всегда отказывается, когда я предлагаю налить и ей.