И зачем господину Зафту?..
А вот и мадемуазель Полина вразвалочку спускается по лестнице, донельзя довольная собственной персоной. Она здоровается с гоподином Зафтом, и он отвечает ей сквозь зубы. У нее на кухне своя коробка, роскошное содержимое которой она выкладывает на стол.
Однажды она объявила:
- Не могу есть на клеенке.
Ей выдали в единоличное пользование красно-белую клетчатую скатерть. Каждый вечер ее толстые, как сосиски, пальцы с ухоженными ногтями перебирают содержимое коробки; там копченый гусь, присланный ей из дому, ливерная колбаса, сыр, яйца.
Кухня невелика. Мы все сидим нос к носу. Наша семья ест на ужин бутерброды с тонким ломтиком сыра или вареньем. Дезире ждет конца трапезы, чтобы поскорее приняться за газету, в которой пишут про Вильгельма II и неизбежность войны.
- Феррер Гуардия Франсиско (1859-1909) - испанский анархист, расстрелян при подавлении республиканского восстания в Барселоне.
Пока все спокойно и мирно до омерзения. Но в университете города Льежа учится не меньше двух тысяч иностранцев. На улицах попадаются китайцы, японцы, румыны, русские - русских больше всего, и все они бедняки, все ожесточены.
Вчера Анриетта водила меня на почтамт. Там она завела на меня и на брата по сберегательной книжке и на имя каждого положила по двадцать пять франков.
- Главное, не рассказывай отцу.
Вернувшись, она спрятала две желтые книжечки в буфет в стиле Генриха II.
Эти русские добиваются ученых степеней. А если вдуматься - одно и то же.
Но трагично, что все эти маленькие люди не понимают друг друга. Каждый живет в отдельной ячейке, в кругу света от собственной лампы. И в каждом из светлых кругов тепло от трепетных надежд.
Но люди не знают, какая сила влечет их и куда.
Для тети Анны весь смысл жизни сосредоточен на ее чувстве собственного достоинства, и все-таки она изо дня в день, принося себя в жертву, улыбается пьяным посетителям, у которых за голенища сапог заткнуты кнуты.
Анриетту точит навязчивая идея обеспечить себя и детей. Она слишком хорошо узнала нищету, когда жила с матерью и кипятила в кастрюлях пустую воду.
Обеспечить себя - значит владеть собственным домом, не ведать о кошмаре квартирной платы, жить у себя и знать, что это навсегда, что у тебя есть, где жить и умереть.
На глазах у Фриды ее отца, учителя, теснили и унижали царские чиновники, презирали тамошние богатеи - кулаки; Фрида верит, что новую Россию можно построить, лишь вооружившись образованием и знаниями.
Господин Зафт трудится во имя освобождения Польши.
А Полина Файнштейн, чей отец вышел из гетто, станет со временем университетской преподавательницей, всех заставит забыть об узкой и длинной, как коридор, лавке с коптящими масляными лампами, где ее родители сколотили себе капиталец, торгуя готовой одеждой, развешанной на рейках с вырезанными картонными головами, торчащими из воротников костюмов и платьев.
У всех разгораются глаза на лучшую жизнь, все предвкушают какое-то совсем иное существование, но каждого манит свой, особый мираж. И вот они, безмолвные, полные презрения, собрались за одним столом у плиты с четырьмя кофейниками, и у каждого своя жестяная коробка с едой, и Анриетта улыбается им всем: они ее жильцы и платят ей за комнаты.
Догадывается ли Дезире, что ему не суждено увидеть результаты этого подспудного труда?
Он родился для счастья и был счастлив немногим. Переезды приводили его в ужас. Любые перемены пугали. Всякий росток нового нагонял страх.
Без пиджака, в углу у плиты, в плетеном кресле он окутывает себя облаком табачного дыма и углубляется в газету.
Когда я подхожу поцеловать его перед сном, он чертит большим пальцем крестик у меня на лбу и проникновенно говорит:
- Спокойной ночи, сын.
Сын, который, может быть, увидит...
Мама так далеко не заглядывает и за чисткой овощей или штопкой чулок ломает себе голову, ак бы заработать несколько лишних су.
Не знаю, малыш Марк, поймешь ли ты эти страницы, ты, такой счастливый покуда. Или улыбнешься над ними? А ведь это огромная драма, повторявшаяся столько раз в ходе истории,- неосознанный натиск униженных, инстинктивная борьба с собственным социальным положением, эпопея мелкой сошки.
И не все ли равно, что живешь ты в замке и разодет во все белое, "как принц", сказала бы твоя бабка, не все ли равно, что у тебя есть гувернантка, что ты играешь роскошными игрушками: мы все из мира мелкой сошки, твоя мама, и я, и ты.
10 июня 1941, Фонтене
Иногда по утрам дом пустеет уже с восьми часов. Анриетта остается вдвоем с Кристианом, который сидит взаперти в своем детском креслице, пока она убирает в комнатах. Мне знакома эта атмосфера опустевшего гулкого дома: я теперь хожу через дорогу в монастырскую школу и без четверти десять, во время перемены, когда двор переполняется невыносимо пронзительным шумом, мне разрешают сбегать домой.
Мама оставляет дверь незапертой. Если она забывает об этом, я тихонько стучусь в почтовый ящик, по привычке заглядывая в замочную скважину.
В коридоре кричу:
- Это я!
На четвертой ступеньке лестницы нахожу стакан пива, в котором разболтано яйцо и размешан сахар. Я хилый ребенок, и врач прописал мне гоголь-моголь, но молоко не усваивается моим организмом, и мне готовят гоголь-моголь на пиве.
Мама наклоняется над лестничным пролетом:
- Посмотри, чтобы брат ничего не натворил. Не открывая кухонной двери, бросаю взгляд через стекло: Кристиан на месте, в своем креслице, пухлый, безмятежный, похожий на каноника во время вечерни.
Случается, что у кого-нибудь из жильцов нет лекций или он просто решает позаниматься дома. Здесь коренится начало драмы. Поймешь ли ты, сын, что это подлинная драма? Или посмеешься? Правду сказать, мне бы хотелось, чтобы ты понял, прочувствовал весь ее накал.
Рассказывать об этом трудно - все на сплошных нюансах. Анриетта Сименон невероятно чувствительна к нюансам - до слез, до ломания рук в ненаигранном приступе отчаянья, до того, что в пору повалиться на пол и головой биться.
Как все малые мира сего, твоя бабка, малыш Марк, очень горда. И гордится она прежде всего своей порядочностью.
Бедная, зато порядочная! В тысячах скромных домишек, вроде нашего, ты услышишь эти слова, и они произносятся искренне или почти искренне. А если с этим жизненным правилом идут на компромисс, то даже сами себе ни за что в этом не признаются.
Твоя бабка хитрит, как я тебе уже говорил. Она всегда хитрила с Дезире. Ей очень бы хотелось пуститься на хитрости с жильцами, и она делает робкие попытки. Ею владеет неотвязная, почти болезненная потребность зарабатывать деньги.
В то же время она страшно боится, что ее заподозрят в нечестности. От страха повести себя недостойно собственных понятий она пускается хитрить сама с собой.
В состоянии ли ты это понять? Когда она связалась с жильцами, то твердо решила, что будет их кормить, хотя бы только завтраками и ужинами.
Случай послал ей нищих жильцов, кроме, разумеется, Полины. Они хотели питаться у себя по комнатам, рядом со своими кроватями, тазами, помойными ведрами, но против этого восставали все мамины представления о порядке, о том, что принято и что не принято.
Она видела, что промасленная бумага валяется рядом с учебниками и тетрадями, а куски колбасы соседствуют в платяных шкафах с бельем, чулками и носками.
В дом ворвалась богема, и мама предпочла уступить часть своей кухни, открыть ее двери захватчикам, выделить им жестяные коробки для съестного и горячую воду для кофе...
Правда, толстая улыбчивая мадемуазель Полина вполне могла бы платить за ужины и завтраки, но, видя коробки Фриды и господина Зафта, она переняла ту же систему.
Мадемуазель Полина вечно зябнет. Печь у нее в комнате всегда докрасна раскалена, чтобы в комнате было поуютней. Но вот ей представляют счет за первый месяц, и она просматривает его тщательнейшим образом, хотя и не без изящества.
- Скажите, госпожа Сименон, сколько вы берете с меня за ведро угля?
Мама багровеет от одной мысли, что ее смеют заподозрить в нечестности.
- Пятьдесят сантимов.
Но будущий специалист по высшей математике госпожа Файгнштейн, чьи родители торговали одеждой чуть ли не под открытым небом, успела навести справки.
- Угольщик на улице берет за ведро сорок сантимов.
Анриетта в своем праве. Но ей мучительно слышать, что жилица настолько не доверяет ей, хозяйке, и даже обращалась с расспросами к угольщику.
- Это верно, мадемуазель Полина. Но вы забываете, что я ношу этот уголь вам наверх, снабжаю вас дровами и бумагой для растопки, развожу огонь. Маленькая вязанка дров и та стоит пять сантимов. В мою пользу остается сантимов пять, не больше.
Мадемуазель Полина явно решает в уме вопрос, стоят ли пяти сантимов старые газеты и таскание угля на второй этаж. Но Анриетта заливается краской и возмущается потому, что на самом деле она все-таки хитрит. Верно, угольщик, который ходит утром по улицам, берет за ведро сорок сантимов, но в тех ведерках, что стоят в комнатах, помещается не больше чем три четверти угля из настоящего ведра.
Понимаешь теперь, малыш, почему порядочность столь обидчива?
Но у твоей бабки доброе сердце. Она жалеет неуживчивую Фриду: в комнате на антресолях ледяной холод. Кухня и комната над ней образуют нечто вроде пристройки позади дома, и комната Ставицкой находится не под настоящей крышей, а покрыта особой плоской крышей из цинка. На стенах, выкрашенных масляной краской в мрачный зеленый цвет, часто выступают и текут вниз капельки влаги. В пасмурную погоду там темно и тоскливо. В печи плохая тяга.
Часов в десять-одиннадцать Анриетта стучится в дверь; нелюбезный голос отвечает ей:
- Войдите!
- Мне нужно здесь убрать, мадемуазель Фрида. Печка из соображений экономии не топлена. Фрида занимается, кутаясь в свое изношенное пальто.
- Вы заболеете.
- Какое вам дело?
- А если все-таки развести небольшой огонь? Хотя бы на часок, чтобы в комнате стало чуть-чуть поуютней?
- Я разведу огонь, когда сочту это нужным.
По части гордости они стоят одна другой. Но Анриетта вечно боится обидеть, ранить, задеть, а Фрида выкладывает напрямик самые обидные для собеседника вещи.
В это время на кухне горит жаркий огонь, живительно пахнет супом или рагу, окна запотели от тепла.
- Послушайте, мадемуазель Фрида, я не могу убирать, когда вы здесь.
- Мне вы не мешаете.
- А вы мне мешаете. Я должна открыть окно, проветрить постель, вымыть пол.
- Не делайте этого.
- Я не могу допустить, чтобы комната зарастала грязью.
- Но ведь здесь живу я, а не вы - а мне все равно.
- А почему бы вам по утрам, когда я убираю, не ходить заниматься на кухню? Вам никто там не помешает. Вы будете одна. Кристиана я заберу.
В конце концов Фрида позволила себя уломать. Не поблагодарив, спустилась вниз со своими учебниками. Мама тщательно вытерла клеенку на столе и открыла обе духовки, чтобы стало еще теплее. Она помешала угли в печке и слегка приоткрыла крышку над одной из кастрюль.
- Признайте, что вам здесь удобней!
Но бледная, с черными как уголь глазами, с огромным кроваво-красным ртом Фрида не удостаивает маму ответом.
В одиннадцать утра кто-то скребется в дверь. Это дядя Леопольд: он бродил по нашему кварталу и по обыкновению заглянул к младшей сестре часок посидеть, передохнуть.
- Послушай, Леопольд...
Она стоит, загородив собою коридор и не впуская брата; к тому же она метнула взгляд на кухонную дверь, и он все понимает. Старый пьяница тоже весьма щепетилен.
- Ну что ж, я пойду.
- Но, Леопольд... Погоди, я все объясню. Никаких объяснений! Насупившись, он удаляется тяжелой, неверной походкой, и можно поручиться, что за утешением отправится в кабачок на углу.
Анриетта вздыхает, принюхивается, хмурит брови и бросается в кухню, откуда слышится угрожающее шипение и распространяется запах горелого мяса.
- Боже мой, мадемуазель Фрида...
Фрида смотрит на нее отсутствующим взглядом.
- Неужели вы не слышите? Фрида - воплощенное безразличие.
- Такое соте из телятины пропало! Неужели вам трудно было меня кликнуть, предупредить, что у меня подгорает?
- Я не знала.
Воздух сиз, как в курительной комнате. В чугунной кастрюле - нечто напоминающее большие куски угля.
- Вы не сказали мне, что...
Фрида встает и собирает учебники, тетради, карандаши.
- Надо было предупредить, что вы позвали меня вниз присматривать за вашим обедом. Я бы лучше в комнате посидела.
- Мадемуазель Фрида!
Она уже в коридоре, но на этот раз соизволила обернуться, вопросительно глядя на Анриетту.
- Как вы могли такое сказать? Как вам только в голову пришло?
Анриетта машинально захватывает пальцами уголок своего передника в мелкую синюю клеточку и прячет в него лицо. Ее грудь вздымается. Шиньон трясется. Она рыдает одна в пустой кухне, где придется открывать окно, чтобы выветрился запах гари.
Если бы она могла вернуть Леопольда! Она доверилась бы ему во всем. Он понял бы. Но Леопольд взбешен. В гордости он не уступит сестре. Почему он не ходит к другим сестрам - к Анне на набережную Сен-Леонар, к Марте Вермейрен на улицу Кларисс, к Армандине? Потому что там он мешает и сам чувствует, что мешает и что его стыдятся.
По утрам, когда на сердце тяжело, его последним пристанищем оставалась кухня малышки Анриетты, и вот эта самая Анриетта не пустила его на порог. Он и впрямь пошел в кафе на углу. Положив локти на стол, он осушает один за другим стаканчики с толстыми донышками, смотрит в пустоту и клянется в душе, что никогда больше не вернется на улицу Закона.
Это не пьяная клятва. Даже напившись, он будет вспоминать, что однажды Анриетта захлопнула дверь у него перед носом.
Они не виделись несколько лет и только по случайности стали вновь поддерживать более или менее постоянные отношения.
Кончено. В течение долгих месяцев у Леопольда не будет никакой связи с родными. Он точно ушел под воду. Где он бродит? Где находит пристанище? Каким незнакомым людям изливает душу в приступе тоски, навеянной можжевеловой водкой?
Его жена Эжени ничего этого не знает, и когда он забредает к ней, она избегает расспрашивать из боязни, как бы он опять не погрузился в неизвестность.
А кому поверит свои горести Анриетта? Анне, которую в ближайшее воскресенье они навестят на набережной Сен-Леонар? Но Анна скажет: "Уж слишком ты сердобольная! Этак над тобой все потешаться будут!"
Что до мужа, то ему-то она никогда не пожалуется на жильцов. Он терпит их присутствие, молчит, старается не вмешиваться в денежные дела, связанные с ними: "Ты этого хотела, не правда ли? Разбирайся сама".
Но ведь она подчинялась необходимости! Неужели Дезире не понимает? Мыслимо ли дело - вырастить двух сыновей, дать им образование на сто восемьдесят франков в месяц, его нынешнее жалованье? А если с ним что-нибудь случится?
Анриетта подавлена: она чувствует, что с ней обходятся несправедливо. Как легко было бы, если бы каждый внес в общее дело свою лепту! Разве она не делает все, что может? Разве о своей выгоде радеет? Разве не выносит безропотно ведра с грязной водой, не чистит засаленные расчески Фриды и Полины?
Ей даже не нужно благодарности - лишь чуть-чуть понимания. Она готова принять участие в жизни всех окружающих.
- Скажите, мадемуазель Фрида, это портрет вашей матушки видела я у вас в комнате?
- А вам что за дело?
Господин Зафт почти не бывает дома. Носится вверх и вниз по лестнице, перепрыгивая через четыре ступеньки. По утрам у себя в комнате занимается с гантелями, а потом с такой силой швыряет их на пол, что уже три раза ломались колпачки от газового рожка в комнате внизу, а каждый колпачок стоит тридцать сантимов.
- Эти русские и поляки, Анна, совершенные невежи!
Но, обнаружив в комнате у господина Зафта рваные носки, мама уносит их с собой - поштопать. Потом, поразмыслив, предлагает:
- Скажите, господин Зафт... Хотите, я буду штопать вам носки? Платите мне пять сантимов за пару, не больше.
Ей хотелось бы... Сама Анриетта едва ли это сознает. Нет - сознает, чувствует, что ей хотелось бы именно этого: чтобы все люди вокруг были сердечны, чувствительны, цвели улыбками и старались не обижать друг друга - ни нарочно, ни по небрежности. Ей хотелось бы помочь им всем и в то же время подзаработать немного денег, пусть даже ей придется ложиться в полночь и вставать в пять утра.
Невольно она больше жалует бедных жильцов, чем богатых, потому что у нее призвание помогать и жертвовать. Но если ее жертв не замечают, она страдает.
Она снует туда и сюда-комнаты, кухня, маленькие кофейнички и большой семейный кофейник на плите. Вверх, вниз. А тут и я прихожу из школы.
- Есть хочу!
Меня кормят. Брата - тоже. Не успел я вернуться в школу, как пора приниматься за обед для Дезире - сладкие блюда, разварное мясо.
Прихожу домой в четыре. Темно, моросит дождь.
- Надень дождевик.
Дело в том, что, если перейти мосты, в маленькой улочке возле рынка, у Сальмона, можно купить масло получше и на два сантима дешевле, чем в других местах. Вдобавок, предъявив в конце года чеки, получаешь право на пятипроцентную скидку.
Только бы не погас огонь в печи! Только бы никто не пришел!
Колокольчик у входа в лавку. Запах масла и сыров. Толстуха госпожа Сальмон, две ее дочери, такие же толстухи, как она сама. Анриетта улыбается.
Чтобы тебя хорошо обслужили, надо улыбаться продавцам.
- Два фунта...
Сочащиеся большие бруски масла, обернутые в капустные листы, холодят руку. Если сходить за кофе в "Черную деву" на улицу Невис, выгадаешь еще одно су.
- Добрый день, мадемуазель...
Улыбка. Только бы огонь...
Капли дождя стекают маме на волосы со шляпки. Чередование темноты и света. Запах ладана вокруг церкви, прячущейся в тени, в которой скользят другие тени.
Кристиан тяжелый. Маме с ним просто мучение. Отец вернется в половине седьмого, и не будет готов обед... А что на ужин? Идем по улице Пюи-ан-Сок. Жареная картошка. Огромная плита, на которой кипит жир.
- Мне жареной картошки на пятьдесят сантимов.
- Вы со своей посудой?
- Нет, я занесу вам блюдо завтра утром. Золотистая теплая картошка на фаянсовом блюде, покрытом салфеткой.
- Неси его, Жорж, только не урони.
Блюдо жирное, скользкое. А дождь все моросит. Дом. В замочную скважину виден свет. Кто это зажег на кухне газ? Дезире так рано не возвращается.
Анриетта ищет ключ, идет по коридору, не чуя поясницы.
- Ах, это вы, медемуазель Полина!
- На кухне все равно никого не было, и я подумала, что разводить огонь у меня в комнате не имеет смысла... Вам стол нужен?
Анриетте надо бы сказать "да", ей действительно нужен стол - пора уже накрывать к обеду. Но она говорит "нет".
- Останьтесь, мадемуазель Полина. Муж придет еще не сейчас.
Чтобы картошка не остыла, блюдо ставят на крышку плиты. Я заговариваю в полный голос.
- Тише! Ты же видишь, мадемуазель Полина занимается.
А мадемуазель Полина и не спорит. Она впрямь занимается, заткнув уши пальцами и безмолвно шевеля губами.
- Оставь брата в покое... Кристиан! Перестань шуметь, слышишь?
Отец уже вернулся, а эта Файнштейн по-прежнему занимает половину стола. Спускается Фрида. Ее бледная физиономия показывается за дверным стеклом. Она открывает дверь и говорит, глядя на Полину:
- Я думала, уже едят.
- Ну разумеется, мадемуазель Фрида. Минуточку... Вы не возражаете, мадемуазель Полина, если я начну накрывать на стол?
И с тою же медлительностью, с какою она ест, Полина принимается складывать книги. Она поняла фокус с кухней. Тепло и свет, за которые' не надо платить! Отныне, если только она не на лекциях, лучшее место за столом с утра до вечера будет за ней.
- Тише, дети! Вы же видите, что мадемуазель Полина занимается... Жорж! Не приставай к брату... Сиди тихо.
Поэтому, мой маленький Марк, твоего отца, а потом и твоего дядю Кристиана стали отправлять играть на улицу.
На улице Леопольда Анриетта с Дезире жили почти в одиночестве; одна только Валери заглядывала в квартирку у Сесьона.
Перебравшись на улицу Пастера, они стали ходить по воскресеньям к старикам Сименонам, где собирались все носители фамилии Сименон - и мужчины и женщины с младенцами.
Какое внезапное сродство, какая новая поляризация привела Дезире и Анриетту во двор монастыря бегинок позади церкви святого Дениса, к Франсуазе и ее мужу-ризничему?
Отныне эта чета распростится с одиночеством. Уединение продлилось не более двух лет, пока рождался и подрастал первенец. Но почему именно к Франсуазе, а не к Селине, не к Люсьену, не к Артюру?
Клан Сименонов пока преобладает, притягательная сила Сименонов еще велика.
Контакты с Брюлями, напротив, мимолетны: бывает, заглянет Леопольд посидеть на кухне, пока Дезире нету дома; порой Анриетта по дороге забежит поцеловать Фелиси по секрету от мужей обеих женщин.
Дезире покуда один содержит весь дом - разве не он истинный глава семьи?
А про Брюлей даже не известно наверняка, где они живут, разбросанные в большом городе. Ребенком я их еще не знал и мог бы пройти мимо тетки или дяди на улице, не подозревая, что они мне родня.
Дезире женился на славной безродной сиротке.
Но сиротка, пуская в ход терпение и хитрость, еще раз перебирается из ячейки в ячейку. В доме на улице Закона она уже чувствует себя главнее Дезире: здесь трудится она.
И теперь уже надолго входит в обычай, пренебрегая недальней улицей Пюи-ан-Сок, отправляться по воскресеньям на набережную Сен-Леонар. Здесь приходит черед Дезире чувствовать себя чужаком на кухне у тети Анны, позади магазина, пахнущего пряностями и можжевеловой водкой. А из коридора сочится аромат ивовых прутьев.
Сименоны окончательно побеждены. Полоса тети Анны сменится иными полосами. Но за незначительными и случайными исключениями все это будут периоды Брюлей. С этих пор по воскресеньям наша маленькая компания из четырех человек, принарядившись во все новое, станет пускаться в путь по пустым улицам исключительно ради кого-нибудь из братьев, сестер, кузенов или кузин моей мамы.
Мало того, что наше жилище заполонили иностранцы из России и Польши и Дезире теперь одинок дома еще больше, чем на улице; даже минуты воскресного отдыха мы будем делить с иностранцами - с фламандцами из Лимбурга.
Вот уже несколько дней, как в монастырской школе зажигают в половине четвертого два тусклых газовых рожка. На зеленой стене-лубочная картинка, она наклеена на полотно, покрыта лаком и поэтому кажется нарисованной на слоновой кости На ней изображена зимняя ярмарка, скорее всего рождественская, в маленьком прирейнском городке. Наш класс весь увешан немецкими картинками.
Готические домики, зубчатые щипцы островерхих крыш, окна с маленькими квадратиками стекол. Город укрыт снегом; на переднем плане девушка, закутанная в меха, сидит на санках, которые толкает элегантный господин в выдровой шапке.
На площади-ларьки и палатки, битком набитые игрушками и разной снедью; здесь же поводырь с медведем и флейтист в длинном зеленом плаще.
Везде оживление: близится Рождество, и город лихорадит.
А у нас через несколько дней будет Новый год, детский праздник. И вот в последний предпраздничный четверг мы несемся по городу, по темной улице, вдоль которой уже метет поземка. Анриетта снова спешит. Она до отказу подбросила угля в плиту и плотно закрыла, потому что знает: ни мадемуазель Полина, хоть та и сидит, придвинув ноги к самому огню, ни мадемуазель Фрида, которая занимается у себя в комнате, не подумают позаботиться о плите.
- Просто не понимаю, как могут женщины...
Да что говорить! Они же дикарки! Тем хуже для их мужей, если только они когда-нибудь выйдут замуж. Одной рукой Анриетта тащит за собой Кристиана; ему три годика, он без конца спотыкается, потому что смотрит куда угодно, только не под ноги. В другой руке зажата неизменная сетка с продуктами и пухлый кошелек, который истерся до того, что совсем утратил цвет.
- Жорж, держись за меня, а то потеряешься.
Кажется, что город дышит совсем иначе, чем обычно. В дни перед Новым годом воздух разительно меняется. Промозглого осеннего холода, царящего всегда в день поминовения *, летучих облаков, порывов ветра как не бывало. Под неподвижным небом, не серым, а скорее белесым, наступает морозное оцепенение.
Даже когда нет снегопада, в воздухе дрожат мельчайшие, как пыль, частички льда, особенно заметные в сияющем вокруг витрин ореоле.
Все на улицах, все куда-то спешат. Женщины волокут за собой детей, которых приманивает каждая витрина.
- Иди, Кристиан, переставляй ноги... То же твердят своим малышам сотни, тысячи мамаш.
- Осторожно, трамвай...
Кондитерские, кафе, бакалейные лавки набиты битком, как ларьки с лубочной картинки. Сладкий, ароматный запах пряников и шоколада сочится из дверей, которые беспрестанно открываются и закрываются. Витрины снизу доверху загромождены фламандской сдобой - с медом, с разноцветными засахаренными фруктами.
Там выставлены пряничные овечки и санта-клаусы в человеческий рост с белыми ватными бородами, коричневатые или цвета ситного хлеба, и все это сладкое, ароматное, съедобное.
- Мама, гляди...
- Идем.
На площади святого Ламбера, в "Большом универсальном", толпа валит по проходам, растекается по отделам, двигаясь мелкими шажками, и десять лифтов, переносящих покупателей с этажа на этаж, не справляются с нею. Мужчины выходят из магазина, неся на плечах огромных деревянных коней; а женщины потом приносят этих коней обратно, чтобы обменять их на какую-нибудь говорящую куклу.
А вот и мадемуазель Полина вразвалочку спускается по лестнице, донельзя довольная собственной персоной. Она здоровается с гоподином Зафтом, и он отвечает ей сквозь зубы. У нее на кухне своя коробка, роскошное содержимое которой она выкладывает на стол.
Однажды она объявила:
- Не могу есть на клеенке.
Ей выдали в единоличное пользование красно-белую клетчатую скатерть. Каждый вечер ее толстые, как сосиски, пальцы с ухоженными ногтями перебирают содержимое коробки; там копченый гусь, присланный ей из дому, ливерная колбаса, сыр, яйца.
Кухня невелика. Мы все сидим нос к носу. Наша семья ест на ужин бутерброды с тонким ломтиком сыра или вареньем. Дезире ждет конца трапезы, чтобы поскорее приняться за газету, в которой пишут про Вильгельма II и неизбежность войны.
- Феррер Гуардия Франсиско (1859-1909) - испанский анархист, расстрелян при подавлении республиканского восстания в Барселоне.
Пока все спокойно и мирно до омерзения. Но в университете города Льежа учится не меньше двух тысяч иностранцев. На улицах попадаются китайцы, японцы, румыны, русские - русских больше всего, и все они бедняки, все ожесточены.
Вчера Анриетта водила меня на почтамт. Там она завела на меня и на брата по сберегательной книжке и на имя каждого положила по двадцать пять франков.
- Главное, не рассказывай отцу.
Вернувшись, она спрятала две желтые книжечки в буфет в стиле Генриха II.
Эти русские добиваются ученых степеней. А если вдуматься - одно и то же.
Но трагично, что все эти маленькие люди не понимают друг друга. Каждый живет в отдельной ячейке, в кругу света от собственной лампы. И в каждом из светлых кругов тепло от трепетных надежд.
Но люди не знают, какая сила влечет их и куда.
Для тети Анны весь смысл жизни сосредоточен на ее чувстве собственного достоинства, и все-таки она изо дня в день, принося себя в жертву, улыбается пьяным посетителям, у которых за голенища сапог заткнуты кнуты.
Анриетту точит навязчивая идея обеспечить себя и детей. Она слишком хорошо узнала нищету, когда жила с матерью и кипятила в кастрюлях пустую воду.
Обеспечить себя - значит владеть собственным домом, не ведать о кошмаре квартирной платы, жить у себя и знать, что это навсегда, что у тебя есть, где жить и умереть.
На глазах у Фриды ее отца, учителя, теснили и унижали царские чиновники, презирали тамошние богатеи - кулаки; Фрида верит, что новую Россию можно построить, лишь вооружившись образованием и знаниями.
Господин Зафт трудится во имя освобождения Польши.
А Полина Файнштейн, чей отец вышел из гетто, станет со временем университетской преподавательницей, всех заставит забыть об узкой и длинной, как коридор, лавке с коптящими масляными лампами, где ее родители сколотили себе капиталец, торгуя готовой одеждой, развешанной на рейках с вырезанными картонными головами, торчащими из воротников костюмов и платьев.
У всех разгораются глаза на лучшую жизнь, все предвкушают какое-то совсем иное существование, но каждого манит свой, особый мираж. И вот они, безмолвные, полные презрения, собрались за одним столом у плиты с четырьмя кофейниками, и у каждого своя жестяная коробка с едой, и Анриетта улыбается им всем: они ее жильцы и платят ей за комнаты.
Догадывается ли Дезире, что ему не суждено увидеть результаты этого подспудного труда?
Он родился для счастья и был счастлив немногим. Переезды приводили его в ужас. Любые перемены пугали. Всякий росток нового нагонял страх.
Без пиджака, в углу у плиты, в плетеном кресле он окутывает себя облаком табачного дыма и углубляется в газету.
Когда я подхожу поцеловать его перед сном, он чертит большим пальцем крестик у меня на лбу и проникновенно говорит:
- Спокойной ночи, сын.
Сын, который, может быть, увидит...
Мама так далеко не заглядывает и за чисткой овощей или штопкой чулок ломает себе голову, ак бы заработать несколько лишних су.
Не знаю, малыш Марк, поймешь ли ты эти страницы, ты, такой счастливый покуда. Или улыбнешься над ними? А ведь это огромная драма, повторявшаяся столько раз в ходе истории,- неосознанный натиск униженных, инстинктивная борьба с собственным социальным положением, эпопея мелкой сошки.
И не все ли равно, что живешь ты в замке и разодет во все белое, "как принц", сказала бы твоя бабка, не все ли равно, что у тебя есть гувернантка, что ты играешь роскошными игрушками: мы все из мира мелкой сошки, твоя мама, и я, и ты.
10 июня 1941, Фонтене
Иногда по утрам дом пустеет уже с восьми часов. Анриетта остается вдвоем с Кристианом, который сидит взаперти в своем детском креслице, пока она убирает в комнатах. Мне знакома эта атмосфера опустевшего гулкого дома: я теперь хожу через дорогу в монастырскую школу и без четверти десять, во время перемены, когда двор переполняется невыносимо пронзительным шумом, мне разрешают сбегать домой.
Мама оставляет дверь незапертой. Если она забывает об этом, я тихонько стучусь в почтовый ящик, по привычке заглядывая в замочную скважину.
В коридоре кричу:
- Это я!
На четвертой ступеньке лестницы нахожу стакан пива, в котором разболтано яйцо и размешан сахар. Я хилый ребенок, и врач прописал мне гоголь-моголь, но молоко не усваивается моим организмом, и мне готовят гоголь-моголь на пиве.
Мама наклоняется над лестничным пролетом:
- Посмотри, чтобы брат ничего не натворил. Не открывая кухонной двери, бросаю взгляд через стекло: Кристиан на месте, в своем креслице, пухлый, безмятежный, похожий на каноника во время вечерни.
Случается, что у кого-нибудь из жильцов нет лекций или он просто решает позаниматься дома. Здесь коренится начало драмы. Поймешь ли ты, сын, что это подлинная драма? Или посмеешься? Правду сказать, мне бы хотелось, чтобы ты понял, прочувствовал весь ее накал.
Рассказывать об этом трудно - все на сплошных нюансах. Анриетта Сименон невероятно чувствительна к нюансам - до слез, до ломания рук в ненаигранном приступе отчаянья, до того, что в пору повалиться на пол и головой биться.
Как все малые мира сего, твоя бабка, малыш Марк, очень горда. И гордится она прежде всего своей порядочностью.
Бедная, зато порядочная! В тысячах скромных домишек, вроде нашего, ты услышишь эти слова, и они произносятся искренне или почти искренне. А если с этим жизненным правилом идут на компромисс, то даже сами себе ни за что в этом не признаются.
Твоя бабка хитрит, как я тебе уже говорил. Она всегда хитрила с Дезире. Ей очень бы хотелось пуститься на хитрости с жильцами, и она делает робкие попытки. Ею владеет неотвязная, почти болезненная потребность зарабатывать деньги.
В то же время она страшно боится, что ее заподозрят в нечестности. От страха повести себя недостойно собственных понятий она пускается хитрить сама с собой.
В состоянии ли ты это понять? Когда она связалась с жильцами, то твердо решила, что будет их кормить, хотя бы только завтраками и ужинами.
Случай послал ей нищих жильцов, кроме, разумеется, Полины. Они хотели питаться у себя по комнатам, рядом со своими кроватями, тазами, помойными ведрами, но против этого восставали все мамины представления о порядке, о том, что принято и что не принято.
Она видела, что промасленная бумага валяется рядом с учебниками и тетрадями, а куски колбасы соседствуют в платяных шкафах с бельем, чулками и носками.
В дом ворвалась богема, и мама предпочла уступить часть своей кухни, открыть ее двери захватчикам, выделить им жестяные коробки для съестного и горячую воду для кофе...
Правда, толстая улыбчивая мадемуазель Полина вполне могла бы платить за ужины и завтраки, но, видя коробки Фриды и господина Зафта, она переняла ту же систему.
Мадемуазель Полина вечно зябнет. Печь у нее в комнате всегда докрасна раскалена, чтобы в комнате было поуютней. Но вот ей представляют счет за первый месяц, и она просматривает его тщательнейшим образом, хотя и не без изящества.
- Скажите, госпожа Сименон, сколько вы берете с меня за ведро угля?
Мама багровеет от одной мысли, что ее смеют заподозрить в нечестности.
- Пятьдесят сантимов.
Но будущий специалист по высшей математике госпожа Файгнштейн, чьи родители торговали одеждой чуть ли не под открытым небом, успела навести справки.
- Угольщик на улице берет за ведро сорок сантимов.
Анриетта в своем праве. Но ей мучительно слышать, что жилица настолько не доверяет ей, хозяйке, и даже обращалась с расспросами к угольщику.
- Это верно, мадемуазель Полина. Но вы забываете, что я ношу этот уголь вам наверх, снабжаю вас дровами и бумагой для растопки, развожу огонь. Маленькая вязанка дров и та стоит пять сантимов. В мою пользу остается сантимов пять, не больше.
Мадемуазель Полина явно решает в уме вопрос, стоят ли пяти сантимов старые газеты и таскание угля на второй этаж. Но Анриетта заливается краской и возмущается потому, что на самом деле она все-таки хитрит. Верно, угольщик, который ходит утром по улицам, берет за ведро сорок сантимов, но в тех ведерках, что стоят в комнатах, помещается не больше чем три четверти угля из настоящего ведра.
Понимаешь теперь, малыш, почему порядочность столь обидчива?
Но у твоей бабки доброе сердце. Она жалеет неуживчивую Фриду: в комнате на антресолях ледяной холод. Кухня и комната над ней образуют нечто вроде пристройки позади дома, и комната Ставицкой находится не под настоящей крышей, а покрыта особой плоской крышей из цинка. На стенах, выкрашенных масляной краской в мрачный зеленый цвет, часто выступают и текут вниз капельки влаги. В пасмурную погоду там темно и тоскливо. В печи плохая тяга.
Часов в десять-одиннадцать Анриетта стучится в дверь; нелюбезный голос отвечает ей:
- Войдите!
- Мне нужно здесь убрать, мадемуазель Фрида. Печка из соображений экономии не топлена. Фрида занимается, кутаясь в свое изношенное пальто.
- Вы заболеете.
- Какое вам дело?
- А если все-таки развести небольшой огонь? Хотя бы на часок, чтобы в комнате стало чуть-чуть поуютней?
- Я разведу огонь, когда сочту это нужным.
По части гордости они стоят одна другой. Но Анриетта вечно боится обидеть, ранить, задеть, а Фрида выкладывает напрямик самые обидные для собеседника вещи.
В это время на кухне горит жаркий огонь, живительно пахнет супом или рагу, окна запотели от тепла.
- Послушайте, мадемуазель Фрида, я не могу убирать, когда вы здесь.
- Мне вы не мешаете.
- А вы мне мешаете. Я должна открыть окно, проветрить постель, вымыть пол.
- Не делайте этого.
- Я не могу допустить, чтобы комната зарастала грязью.
- Но ведь здесь живу я, а не вы - а мне все равно.
- А почему бы вам по утрам, когда я убираю, не ходить заниматься на кухню? Вам никто там не помешает. Вы будете одна. Кристиана я заберу.
В конце концов Фрида позволила себя уломать. Не поблагодарив, спустилась вниз со своими учебниками. Мама тщательно вытерла клеенку на столе и открыла обе духовки, чтобы стало еще теплее. Она помешала угли в печке и слегка приоткрыла крышку над одной из кастрюль.
- Признайте, что вам здесь удобней!
Но бледная, с черными как уголь глазами, с огромным кроваво-красным ртом Фрида не удостаивает маму ответом.
В одиннадцать утра кто-то скребется в дверь. Это дядя Леопольд: он бродил по нашему кварталу и по обыкновению заглянул к младшей сестре часок посидеть, передохнуть.
- Послушай, Леопольд...
Она стоит, загородив собою коридор и не впуская брата; к тому же она метнула взгляд на кухонную дверь, и он все понимает. Старый пьяница тоже весьма щепетилен.
- Ну что ж, я пойду.
- Но, Леопольд... Погоди, я все объясню. Никаких объяснений! Насупившись, он удаляется тяжелой, неверной походкой, и можно поручиться, что за утешением отправится в кабачок на углу.
Анриетта вздыхает, принюхивается, хмурит брови и бросается в кухню, откуда слышится угрожающее шипение и распространяется запах горелого мяса.
- Боже мой, мадемуазель Фрида...
Фрида смотрит на нее отсутствующим взглядом.
- Неужели вы не слышите? Фрида - воплощенное безразличие.
- Такое соте из телятины пропало! Неужели вам трудно было меня кликнуть, предупредить, что у меня подгорает?
- Я не знала.
Воздух сиз, как в курительной комнате. В чугунной кастрюле - нечто напоминающее большие куски угля.
- Вы не сказали мне, что...
Фрида встает и собирает учебники, тетради, карандаши.
- Надо было предупредить, что вы позвали меня вниз присматривать за вашим обедом. Я бы лучше в комнате посидела.
- Мадемуазель Фрида!
Она уже в коридоре, но на этот раз соизволила обернуться, вопросительно глядя на Анриетту.
- Как вы могли такое сказать? Как вам только в голову пришло?
Анриетта машинально захватывает пальцами уголок своего передника в мелкую синюю клеточку и прячет в него лицо. Ее грудь вздымается. Шиньон трясется. Она рыдает одна в пустой кухне, где придется открывать окно, чтобы выветрился запах гари.
Если бы она могла вернуть Леопольда! Она доверилась бы ему во всем. Он понял бы. Но Леопольд взбешен. В гордости он не уступит сестре. Почему он не ходит к другим сестрам - к Анне на набережную Сен-Леонар, к Марте Вермейрен на улицу Кларисс, к Армандине? Потому что там он мешает и сам чувствует, что мешает и что его стыдятся.
По утрам, когда на сердце тяжело, его последним пристанищем оставалась кухня малышки Анриетты, и вот эта самая Анриетта не пустила его на порог. Он и впрямь пошел в кафе на углу. Положив локти на стол, он осушает один за другим стаканчики с толстыми донышками, смотрит в пустоту и клянется в душе, что никогда больше не вернется на улицу Закона.
Это не пьяная клятва. Даже напившись, он будет вспоминать, что однажды Анриетта захлопнула дверь у него перед носом.
Они не виделись несколько лет и только по случайности стали вновь поддерживать более или менее постоянные отношения.
Кончено. В течение долгих месяцев у Леопольда не будет никакой связи с родными. Он точно ушел под воду. Где он бродит? Где находит пристанище? Каким незнакомым людям изливает душу в приступе тоски, навеянной можжевеловой водкой?
Его жена Эжени ничего этого не знает, и когда он забредает к ней, она избегает расспрашивать из боязни, как бы он опять не погрузился в неизвестность.
А кому поверит свои горести Анриетта? Анне, которую в ближайшее воскресенье они навестят на набережной Сен-Леонар? Но Анна скажет: "Уж слишком ты сердобольная! Этак над тобой все потешаться будут!"
Что до мужа, то ему-то она никогда не пожалуется на жильцов. Он терпит их присутствие, молчит, старается не вмешиваться в денежные дела, связанные с ними: "Ты этого хотела, не правда ли? Разбирайся сама".
Но ведь она подчинялась необходимости! Неужели Дезире не понимает? Мыслимо ли дело - вырастить двух сыновей, дать им образование на сто восемьдесят франков в месяц, его нынешнее жалованье? А если с ним что-нибудь случится?
Анриетта подавлена: она чувствует, что с ней обходятся несправедливо. Как легко было бы, если бы каждый внес в общее дело свою лепту! Разве она не делает все, что может? Разве о своей выгоде радеет? Разве не выносит безропотно ведра с грязной водой, не чистит засаленные расчески Фриды и Полины?
Ей даже не нужно благодарности - лишь чуть-чуть понимания. Она готова принять участие в жизни всех окружающих.
- Скажите, мадемуазель Фрида, это портрет вашей матушки видела я у вас в комнате?
- А вам что за дело?
Господин Зафт почти не бывает дома. Носится вверх и вниз по лестнице, перепрыгивая через четыре ступеньки. По утрам у себя в комнате занимается с гантелями, а потом с такой силой швыряет их на пол, что уже три раза ломались колпачки от газового рожка в комнате внизу, а каждый колпачок стоит тридцать сантимов.
- Эти русские и поляки, Анна, совершенные невежи!
Но, обнаружив в комнате у господина Зафта рваные носки, мама уносит их с собой - поштопать. Потом, поразмыслив, предлагает:
- Скажите, господин Зафт... Хотите, я буду штопать вам носки? Платите мне пять сантимов за пару, не больше.
Ей хотелось бы... Сама Анриетта едва ли это сознает. Нет - сознает, чувствует, что ей хотелось бы именно этого: чтобы все люди вокруг были сердечны, чувствительны, цвели улыбками и старались не обижать друг друга - ни нарочно, ни по небрежности. Ей хотелось бы помочь им всем и в то же время подзаработать немного денег, пусть даже ей придется ложиться в полночь и вставать в пять утра.
Невольно она больше жалует бедных жильцов, чем богатых, потому что у нее призвание помогать и жертвовать. Но если ее жертв не замечают, она страдает.
Она снует туда и сюда-комнаты, кухня, маленькие кофейнички и большой семейный кофейник на плите. Вверх, вниз. А тут и я прихожу из школы.
- Есть хочу!
Меня кормят. Брата - тоже. Не успел я вернуться в школу, как пора приниматься за обед для Дезире - сладкие блюда, разварное мясо.
Прихожу домой в четыре. Темно, моросит дождь.
- Надень дождевик.
Дело в том, что, если перейти мосты, в маленькой улочке возле рынка, у Сальмона, можно купить масло получше и на два сантима дешевле, чем в других местах. Вдобавок, предъявив в конце года чеки, получаешь право на пятипроцентную скидку.
Только бы не погас огонь в печи! Только бы никто не пришел!
Колокольчик у входа в лавку. Запах масла и сыров. Толстуха госпожа Сальмон, две ее дочери, такие же толстухи, как она сама. Анриетта улыбается.
Чтобы тебя хорошо обслужили, надо улыбаться продавцам.
- Два фунта...
Сочащиеся большие бруски масла, обернутые в капустные листы, холодят руку. Если сходить за кофе в "Черную деву" на улицу Невис, выгадаешь еще одно су.
- Добрый день, мадемуазель...
Улыбка. Только бы огонь...
Капли дождя стекают маме на волосы со шляпки. Чередование темноты и света. Запах ладана вокруг церкви, прячущейся в тени, в которой скользят другие тени.
Кристиан тяжелый. Маме с ним просто мучение. Отец вернется в половине седьмого, и не будет готов обед... А что на ужин? Идем по улице Пюи-ан-Сок. Жареная картошка. Огромная плита, на которой кипит жир.
- Мне жареной картошки на пятьдесят сантимов.
- Вы со своей посудой?
- Нет, я занесу вам блюдо завтра утром. Золотистая теплая картошка на фаянсовом блюде, покрытом салфеткой.
- Неси его, Жорж, только не урони.
Блюдо жирное, скользкое. А дождь все моросит. Дом. В замочную скважину виден свет. Кто это зажег на кухне газ? Дезире так рано не возвращается.
Анриетта ищет ключ, идет по коридору, не чуя поясницы.
- Ах, это вы, медемуазель Полина!
- На кухне все равно никого не было, и я подумала, что разводить огонь у меня в комнате не имеет смысла... Вам стол нужен?
Анриетте надо бы сказать "да", ей действительно нужен стол - пора уже накрывать к обеду. Но она говорит "нет".
- Останьтесь, мадемуазель Полина. Муж придет еще не сейчас.
Чтобы картошка не остыла, блюдо ставят на крышку плиты. Я заговариваю в полный голос.
- Тише! Ты же видишь, мадемуазель Полина занимается.
А мадемуазель Полина и не спорит. Она впрямь занимается, заткнув уши пальцами и безмолвно шевеля губами.
- Оставь брата в покое... Кристиан! Перестань шуметь, слышишь?
Отец уже вернулся, а эта Файнштейн по-прежнему занимает половину стола. Спускается Фрида. Ее бледная физиономия показывается за дверным стеклом. Она открывает дверь и говорит, глядя на Полину:
- Я думала, уже едят.
- Ну разумеется, мадемуазель Фрида. Минуточку... Вы не возражаете, мадемуазель Полина, если я начну накрывать на стол?
И с тою же медлительностью, с какою она ест, Полина принимается складывать книги. Она поняла фокус с кухней. Тепло и свет, за которые' не надо платить! Отныне, если только она не на лекциях, лучшее место за столом с утра до вечера будет за ней.
- Тише, дети! Вы же видите, что мадемуазель Полина занимается... Жорж! Не приставай к брату... Сиди тихо.
Поэтому, мой маленький Марк, твоего отца, а потом и твоего дядю Кристиана стали отправлять играть на улицу.
На улице Леопольда Анриетта с Дезире жили почти в одиночестве; одна только Валери заглядывала в квартирку у Сесьона.
Перебравшись на улицу Пастера, они стали ходить по воскресеньям к старикам Сименонам, где собирались все носители фамилии Сименон - и мужчины и женщины с младенцами.
Какое внезапное сродство, какая новая поляризация привела Дезире и Анриетту во двор монастыря бегинок позади церкви святого Дениса, к Франсуазе и ее мужу-ризничему?
Отныне эта чета распростится с одиночеством. Уединение продлилось не более двух лет, пока рождался и подрастал первенец. Но почему именно к Франсуазе, а не к Селине, не к Люсьену, не к Артюру?
Клан Сименонов пока преобладает, притягательная сила Сименонов еще велика.
Контакты с Брюлями, напротив, мимолетны: бывает, заглянет Леопольд посидеть на кухне, пока Дезире нету дома; порой Анриетта по дороге забежит поцеловать Фелиси по секрету от мужей обеих женщин.
Дезире покуда один содержит весь дом - разве не он истинный глава семьи?
А про Брюлей даже не известно наверняка, где они живут, разбросанные в большом городе. Ребенком я их еще не знал и мог бы пройти мимо тетки или дяди на улице, не подозревая, что они мне родня.
Дезире женился на славной безродной сиротке.
Но сиротка, пуская в ход терпение и хитрость, еще раз перебирается из ячейки в ячейку. В доме на улице Закона она уже чувствует себя главнее Дезире: здесь трудится она.
И теперь уже надолго входит в обычай, пренебрегая недальней улицей Пюи-ан-Сок, отправляться по воскресеньям на набережную Сен-Леонар. Здесь приходит черед Дезире чувствовать себя чужаком на кухне у тети Анны, позади магазина, пахнущего пряностями и можжевеловой водкой. А из коридора сочится аромат ивовых прутьев.
Сименоны окончательно побеждены. Полоса тети Анны сменится иными полосами. Но за незначительными и случайными исключениями все это будут периоды Брюлей. С этих пор по воскресеньям наша маленькая компания из четырех человек, принарядившись во все новое, станет пускаться в путь по пустым улицам исключительно ради кого-нибудь из братьев, сестер, кузенов или кузин моей мамы.
Мало того, что наше жилище заполонили иностранцы из России и Польши и Дезире теперь одинок дома еще больше, чем на улице; даже минуты воскресного отдыха мы будем делить с иностранцами - с фламандцами из Лимбурга.
Вот уже несколько дней, как в монастырской школе зажигают в половине четвертого два тусклых газовых рожка. На зеленой стене-лубочная картинка, она наклеена на полотно, покрыта лаком и поэтому кажется нарисованной на слоновой кости На ней изображена зимняя ярмарка, скорее всего рождественская, в маленьком прирейнском городке. Наш класс весь увешан немецкими картинками.
Готические домики, зубчатые щипцы островерхих крыш, окна с маленькими квадратиками стекол. Город укрыт снегом; на переднем плане девушка, закутанная в меха, сидит на санках, которые толкает элегантный господин в выдровой шапке.
На площади-ларьки и палатки, битком набитые игрушками и разной снедью; здесь же поводырь с медведем и флейтист в длинном зеленом плаще.
Везде оживление: близится Рождество, и город лихорадит.
А у нас через несколько дней будет Новый год, детский праздник. И вот в последний предпраздничный четверг мы несемся по городу, по темной улице, вдоль которой уже метет поземка. Анриетта снова спешит. Она до отказу подбросила угля в плиту и плотно закрыла, потому что знает: ни мадемуазель Полина, хоть та и сидит, придвинув ноги к самому огню, ни мадемуазель Фрида, которая занимается у себя в комнате, не подумают позаботиться о плите.
- Просто не понимаю, как могут женщины...
Да что говорить! Они же дикарки! Тем хуже для их мужей, если только они когда-нибудь выйдут замуж. Одной рукой Анриетта тащит за собой Кристиана; ему три годика, он без конца спотыкается, потому что смотрит куда угодно, только не под ноги. В другой руке зажата неизменная сетка с продуктами и пухлый кошелек, который истерся до того, что совсем утратил цвет.
- Жорж, держись за меня, а то потеряешься.
Кажется, что город дышит совсем иначе, чем обычно. В дни перед Новым годом воздух разительно меняется. Промозглого осеннего холода, царящего всегда в день поминовения *, летучих облаков, порывов ветра как не бывало. Под неподвижным небом, не серым, а скорее белесым, наступает морозное оцепенение.
Даже когда нет снегопада, в воздухе дрожат мельчайшие, как пыль, частички льда, особенно заметные в сияющем вокруг витрин ореоле.
Все на улицах, все куда-то спешат. Женщины волокут за собой детей, которых приманивает каждая витрина.
- Иди, Кристиан, переставляй ноги... То же твердят своим малышам сотни, тысячи мамаш.
- Осторожно, трамвай...
Кондитерские, кафе, бакалейные лавки набиты битком, как ларьки с лубочной картинки. Сладкий, ароматный запах пряников и шоколада сочится из дверей, которые беспрестанно открываются и закрываются. Витрины снизу доверху загромождены фламандской сдобой - с медом, с разноцветными засахаренными фруктами.
Там выставлены пряничные овечки и санта-клаусы в человеческий рост с белыми ватными бородами, коричневатые или цвета ситного хлеба, и все это сладкое, ароматное, съедобное.
- Мама, гляди...
- Идем.
На площади святого Ламбера, в "Большом универсальном", толпа валит по проходам, растекается по отделам, двигаясь мелкими шажками, и десять лифтов, переносящих покупателей с этажа на этаж, не справляются с нею. Мужчины выходят из магазина, неся на плечах огромных деревянных коней; а женщины потом приносят этих коней обратно, чтобы обменять их на какую-нибудь говорящую куклу.