Куда пойти Анриетте? Остальные братья вообще стерлись из памяти - их вытеснили старшие; она с трудом припоминает, как их зовут, сколько им лет. У нее нет даже* их фотографий.
   Остается Фелиси, она всего на десять лет старше Анриетты и тоже была продавщицей. Фелиси вышла замуж за хозяина кафе "У рынка", и он запрещает ей видеться с родней. Анриетта гуляет, выгуливает меня, катит коляску по улицам: доктор говорит, что детям необходим свежий воздух.
   Дезире нечувствителен к подобным тонкостям.
   Он говорит:
   - Твоя семья... Моя семья...
   По мнению Дезире, его семья - истинные льежцы, с того берега Мааса, с улицы Пюи-ан-Сок, а ремесленники они или служащие - это уж не столь важно.
   И не так уж важно, есть у тебя лоджия или нет, живешь ли ты в собственном доме или снимаешь квартиру.
   Люди отличаются друг от друга, по его мнению, только тем, что одни из них хозяева, как господин Майер, а другие - служащие, как он сам.
   Все остальное - мелочи.
   Лишь бы поесть вдоволь и вовремя, а потом посидеть без пиджака и спокойно почитать газету.
   Они любят друг друга и счастливы. Но Дезире сознает свое счастье и умеет его смаковать, как смакует по вечерам свою трубку, куря ее крошечными затяжками. А его жена не знает, что это и есть счастье.
   Она страдает по привычке, страдать - ее призвание. Боится допустить какую-нибудь оплошность. Заранее переживает: вдруг подгорит горошек, вдруг она не доложила в него сахару, вдруг в углу комнаты осталась пыль. Она переживает, ведя меня в аптеку взвешиваться: что она скажет мужу, если вдруг выяснится, что я на несколько граммов похудел или хотя бы не прибавил в весе?
   Она принаряжает меня и, поскольку отец в конторе и дома ее никто не ждет, ведет меня через Арочный мост в "Новинку".
   Здесь она тоже страдала в свое время. Страдания были, во-первых, физические. У слабенькой Анриетты после нескольких часов стояния на ногах начинало ломить поясницу. Правду сказать, поясница у нее и теперь болит по вечерам, оттого что она носит меня на руках, стирает, таскает воду и ведра с углем. Это недуг небогатых женщин, небогатых мамаш.
   Все бы не беда, если бы покупатели входили в положение. Но вот госпожа Майер, например,- она каждый день является в магазин, присаживается во всех отделах по очереди, заставляет переворошить весь товар, смотрит в лорнет, критикует, ничего не покупает, а потом еще зовет заведующего отделом, чтобы нажаловаться на продавщицу.
   А чего стоит въедливое начальство! Один только раз отважилась Анриетта украсить свое черное платье маленьким кружевным воротничком. И тут же - вызов к господину Бернгейму.
   - Я надеюсь, мадемуазель, что причиной вашего легкомысленного поступка является только ваша молодость; в противном случае мне пришлось бы поставить вам на вид, напомнить, что "Новинка"-солидная фирма, где не место барышням, одетым, как... как...
   Бедняжка Анриетта! Конечно, в том, что веки у нее теперь такие тонкие и в морщинках, словно луковая шелуха, виноваты постоянные слезы.
   Она входит в "Новинку", прогуливается по магазину, улыбается печальной и тонкой улыбкой. Она боится многого, но больше всего выглядеть вульгарной.
   Вдруг кому-нибудь придет в голову, что вот, мол, ей повезло, нашла себе мужа, а до товарок теперь и дела нет?
   Даже ликуя в душе, она считала бы своим долгом притворяться, что грустит и скучает по прошлому.
   А вдруг одетый в сюртук инспектор подумает: дескать, раз она здесь служила, то и воображает, что может теперь разгуливать по магазину в свое удовольствие! Еще скажет, чего доброго, что она отвлекает подруг от работы!
   И Анриетта демонстративно покупает что-нибудь. Во весь голос рассуждает о катушке ниток или о мадаполаме. И тут же шепотом, украдкой, улучив минуту, когда никто не смотрит, пускается болтать, расспрашивает девушек о том о сем и все время тревожно поглядывает по сторонам.
   Валери, Мария Дебёр и другие, чьих имен я уже не помню, тоже боязливо оглядываются, прежде чем взять меня на руки и расцеловать в обе щеки.
   - Я продала бы тебе со скидкой... Если бы снять ярлык...
   - Нет-нет, Валери! Умоляю!..
   Еще не хватает, чтобы ее сочли мошенницей!
   - Я хочу платить столько же, сколько все. У нас, конечно, лишних денег нет, но...
   Единственное, что способно вывести Дезире из себя, это разговоры насчет отсутствия лишних денег. А мысли об этом неотступно преследуют мою мать.
   - Слушай, Дезире, теперь Жорж уже подрос, ему два годика. Что, если я заведу небольшую торговлишку?
   У нее это в крови. В ее родне все, или почти все, торговцы. И все преуспевают, кроме дяди Леопольда, который пошел по дурной дорожке.
   Торговать! Чистенькая, хорошенькая лавочка, с премилым звонком на двери. И чтобы звонок был слышен на кухне, где можно спокойно хозяйничать. Сладостная музыка! Быстро вытереть руки, проверить, нет ли пятнышка на переднике, привычным движением поправить шиньон, приятно улыбнуться...
   - Добрый день, госпожа Плезер. Тепло сегодня, не правда ли? Что вам угодно?
   - Понимаешь, Дезире, если бы я завела маленькую лавочку...
   - У нас бы тогда уже ни один обед не прошел спокойно. Зачем, если у нас и так все есть?
   У отца всегда все есть. Анриетте вечно всего не хватает. В этом разница между ними.
   - Через год-другой я буду получать сто восемьдесят франков в месяц. Господин Майер мне на это намекал еще на прошлой неделе.
   Ему никогда не понять, что можно жертвовать покоем ради денег. Он будет бороться до конца, с улыбкой отстаивая свое право на инертность.
   - Вот уж самый настоящий Сименон! В семье и во всем мире отчетливо обозначаются два клана - Сименонов и Брюлей!
   - Много тебе помогали братья и сестры, когда вы остались вдвоем с матерью?
   - Я работала! А теперь, если с тобой что-нибудь случится, я останусь одна, без средств и с ребенком.
   Правда ли, что Дезире жесток, что он чудовищный эгоист? Он сам постарается внушить это всем вокруг, и Анриетта не раз упрекнет его в эгоизме.
   Снова утыкаясь в газету, он отвечает с видом человека, которому надоело спорить:
   - Опять пойдешь работать.
   Мне два года, ему двадцать семь, ей двадцать два.
   "Что-нибудь случится" - на языке мелкой сошки значит умереть.
   Итак, ему нипочем, что в случае его смерти жене придется вернуться в "Новинку", бросить дома ребенка и встречаться с господином Бернгеймом, и говорить ему... и унижаться перед ним...
   Мать плачет. Отец и не думает плакать.
   - Работаешь в страховой компании, а самому даже в голову не придет застраховать свою жизнь!
   Сколько раз в детстве слышал я эти разговоры о страховании!
   А Дезире молчит.
   Он молчит, бедняга. Дело в том, что еще до моего рождения он надумал заключить договор о страховании собственной жизни. Однажды утром он ушел из конторы в неположенный час и занял очередь в приемной у врача, обслуживавшего компанию.
   Долговязый Дезире обнажил свою слишком белую, слишком узкую грудь. Фальшиво улыбался, пока доктор его выслушивал. Ему было слегка страшно.
   Страшно, несмотря на то, что в конторе Майера всегда посылают клиентов к этому доктору Фишеру и смотрят на него как на своего человека.
   - Ну как, доктор?
   - Гм... Да-а... Гм... Послушайте, Сименон...
   Мы обо всем этом узнали куда позже, через двадцать лет, когда Дезире умер от приступа грудной жабы.
   В тот вечер он вернулся домой своим широким пружинящим шагом и, как всегда, объявил с порога:
   - Я проголодался!
   А ведь ему отказали в страховании - рассыпаясь в любезностях, сердечно похлопывая по худым лопаткам.
   - Ничего серьезного. Так, сердце слегка увеличено - с этим до ста лет живут. Но правила Компании... Вы не хуже меня знаете, Сименон, как разумны наши правила.
   Понимаешь теперь, сынишка? Со мной приключилась такая же история или почти такая же - в прошлом году, за несколько дней до того, как я сел писать эти воспоминания. Может, потому я за них и взялся.
   Мне было тогда не двадцать шесть, а тридцать восемь. У меня был ушиб в области ребер, а боль все не проходила.
   Однажды утром, самым что ни на есть обыкновенным утром, я пошел на рентген. Прижался грудью к экрану. Улыбнулся вымученной улыбкой.
   - До ушиба у вас никогда не бывало болей слева?
   - Никогда.
   - Гм... Вы много курите, не правда ли? Много работаете, много едите, вообще, себя не жалеете? Меня прошиб холодный пот.
   - Боже мой, конечно!
   - То-то и оно!
   Чего же ты хочешь, сын? Такая уж у врача работа: здоровый человек для него - животное, обитающее в неведомых ему краях.
   А этот врач сам болеет, и мне кажется, что он бессознательно мстит мне за это.
   - Много занимались спортом?
   - Много.
   - Больше никакого спорта! Сколько трубок в день выкуриваете?
   - Двадцать - тридцать...
   - Впредь не больше одной. Утром и после обеда по часу лежать в затемненной комнате, в тишине, а перед этим выпивать по бутылке минеральной воды "Эвиан". Или нет, пейте лучше "Контрексевиль". Или...
   - А работа?
   - Если уж иначе нельзя, работайте, но понемногу, без спешки, от случая к случаю. Прогулки пешком, медленным шагом. Есть как можно меньше.
   - Грудная жаба?
   - Я этого не утверждаю. Сердце расширенное, изношенное, усталое. Если не будете беречься, больше двух лет не протянете. Вот ваша рентгенограмма. С вас триста франков.
   Он отдал мне красиво вычерченную красным карандашом схему моего сердца.
   Я вернулся домой. Посмотрел на тебя и твою мать. Тебе было полтора года. Полтора да два будет три с половиной.
   Понимаешь?
   Но я не повел себя таким героем, как Дезире, который двадцать лет кряду выслушивал упреки в эгоизме из-за этого злополучного страхования жизни, от которого упорно отказывался.
   Я поговорил с твоей матерью. Обратился к другим врачам, к так называемым светилам. Получил другие рентгенограммы. И меня уверили и поныне продолжают уверять, что рентгенолог из Фонтене допустил грубую ошибку.
   Когда-нибудь узнаем, кто был прав. Так или иначе, в тот день я понял, что можно быть нормальным человеком, с улыбкой войти к врачу, минут десять листать старые газеты, дожидаясь очереди, а часом позже выйти и с холодным отчаянием посмотреть на улицу и на солнце.
   Мама моя думала только о своей торговлишке.
   А отец думал, что через несколько лет...
   Он до последнего дня сохранил безмятежную улыбку, до последнего дня излучал вокруг себя совершенно ненаигранную жизнерадостность.
   С тех пор как я последний раз писал эти записки, прошли месяцы.
   Югославия пала под мощными ударами противника; Греция наполовину захвачена; сотни самолетов каждую ночь бомбят Лондон.
   Неизвестно, останется ли завтра хоть что-нибудь из того, что было раньше; и сейчас, когда в муках рождается мир, в котором тебе придется жить, я цепляюсь за хрупкую цепочку, связующую тебя с теми, из чьей среды ты вышел, с миром маленьких людей,- теперь они беспорядочно мечутся, как и ты будешь метаться завтра, в поисках выхода, цели, смысла жизни, пытаясь понять, что это такое - счастье и несчастье, надежда и безмятежность.
   Была в магазине "Новинка" крошечная продавщица, малокровная и чувствительная, с копной растрепанных волос; был в конторе Майера молодой человек ростом метр восемьдесят пять и с красивой походкой, по прозвищу Длинный Дезире.
   Было это в те времена, когда люди боялись войны и Национальная гвардия стреляла в забастовщиков, добивавшихся права объединяться в профсоюзы.
   22 апреля 1941, Фонтене, замок Тер-Нёв
   Гийом сходит с поезда на вокзале Гийемен, с потоком пассажиров пробирается к выходу, выныривает на залитую солнцем площадь и там на миг застывает, блаженно зажмурившись.
   Сейчас часов девять, не больше. Из Брюсселя он уехал очень рано, когда его магазин зонтов и тростей был еще закрыт. Гийом заходит в парикмахерскую напротив вокзала, там его укутывают с шеи до пят в белоснежный пеньюар, а он сдержанно улыбается в зеркало своему отражению.
   Выйдя из парикмахерского салона, он чувствует, что солнце сияет специально для него - чтобы освещать его бежевое пальто, сшитое по последней моде, короткое, как говорится, до пупа; чтобы отражаться в его лаковых ботинках, длинных, остроносых, со светлыми гетрами; чтобы играть на золоченом набалдашнике его трости, на массивном золотом кольце, на рубиновой булавке в галстуке...
   Гийом благоухает лавандой. Свежевыбритые щеки слегка припудрены. Указательным пальцем он небрежно подкручивает кончики усов, благодаря ухищрениям косметики твердых, как пики.
   В его карих, блестящих глазах та же детская жизнерадостность, что у Дезире.
   Он проходит несколько шагов. Официанты протирают мелом окна кафе и ресторанов. Вокруг сплошное мытье.
   В девять часов утра Льеж моется, и Гийом, сам чистый, как стеклышко, вдыхает этот вкусный запах утренней свежести.
   Он мог бы дойти до конторы Дезире - это в двух шагах от вокзала, но Дезире не способен оценить брата во всем великолепии. Можно наведаться в дом, принадлежащий церковному совету прихода св. Дениса, где живет сестра Франсуаза, но запах ладана едва ли удачно сочетается с благоуханием дорогого лосьона, исходящим от Гийома.
   На улице Пюи-ан-Сок, куда надо бы сходить поздороваться с матерью, Гийома почти наверняка осмеют.
   Сименоны враждебны всему, что существует по ту сторону мостов; брюссельские замашки могут вызвать у них только насмешку и презрение.
   А Гийом теперь - плоть от плоти Брюсселя, и не просто Брюсселя, а его коммерческого центра, Новой улицы: там, в двух шагах от площади Брукер, находится его магазин.
   Он садится на трамвай No 4, окрашенный в желтый и красный цвет, причем кричаще-желтой краски пошло куда больше, чем красной. Трамвай No 4 трясется, словно пытаясь то и дело сойти с рельсов, дребезжит вдоль по улице и внезапно останавливается, взвизгнув тормозами и взметнув облачко песка.
   Повсюду - в торговых кварталах, в тихих улочках- продолжается мытье и чистка. Солнце провело границу по каждой улице: одна сторона освещена, другая в тени. Едва заметная дымка, легкое дрожание воздуха обещают жаркий полдень.
   Моя мать еще не одета. В наших двух комнатах на улице Пастера идет уборка. На подоконниках проветриваются матрасы, в ведрах плещется мыльная вода. И вдруг -два звонка у дверей. Анриетта свешивается из окна.
   - Боже мой, Гийом!
   Она кричит, не успев запахнуться:
   - Сейчас спущусь!
   Она творит чудеса. У нее отрастает десяток рук. Она распихивает неизвестно куда все, отдаленно напоминающее о беспорядке, хватает свой шиньон, прикалывает его при помощи шпильки, меняет фартук, усаживает меня получше.
   И вот она внизу. Улыбается:
   - Вот это сюрприз!.. Ты приехал без жены, Гийом?
   Здесь триумф Гийома будет полным. Он - житель столицы, владелец магазина на Новой улице, одетый так, как не посмеет одеться ни один льежец.
   Потому-то он и выбрал для первого визита дома Анриетты, что знает: она оценит и от ее взгляда не ускользнет ни одна великолепная подробность.
   - Садись, Гийом. Не обращай внимания на беспорядок. Если позволишь, я сейчас...
   Она летит на площадь Конгресса. Объясняет бакалейщику:
   - Мне на двадцать пять сантимов настойки. Это для моего деверя, он приехал из Брюсселя.
   В доме никогда не бывает водки, вина, ликера. Кому-нибудь другому предложили бы чашку кофе, вечером- кусок торта. Но Гийом - дело иное.
   - Будьте добры, сухих пирожных. В этом доме Гийом может обозреть пройденный им путь и насладиться своим могуществом.
   - Скажи, Анриетта, ты мне доверишь на часок вашего малыша?
   Он - богач, чуть ли не американский дядюшка, снизошедший до простых смертных.
   - Боже мой, Гийом, я уверена, что у тебя на уме какие-нибудь безумства.
   - А как же иначе! А как же иначе! Он уводит меня за руку. Я пока еще ношу платьица. Мы переходим через Арочный мост, и все встречные, должно быть, думают так: "Вот идет брюссельский дядюшка. Сейчас малыш племянник с того берега Мааса получит от него какой-нибудь сюрприз".
   Мы входим в "Новинку". Глядя на нас, барышни-продавщицы, наверно, шушукаются: "Это брат Дезире, деверь Анриетты. Сейчас он купит племяннику подарок".
   От нафабренных усов Гийома исходит смешанный запах парикмахерской парфюмерии и только что выпитого аперитива. Меня ставят на прилавок из светлого дуба. Здесь отдел трикотажа. Меня раздевают - а ведь все эти барышни знают, что мать никогда бы не позволила раздеть меня прямо в магазине.
   Гийом, наверно, тоже об этом догадывается. Но он из Брюсселя, в церкви не венчался и не боится шокировать окружающих: для него это изысканное удовольствие.
   Я влезаю в первые в жизни штанишки. Их оставляют на мне.
   На улице Пастера мама высматривает нас из окна. Едва мы подходим к дверям, они тут же отворяются.
   - Боже мой, Гийом!
   Она улыбается, хотя в душе готова расплакаться. Лепечет:
   - Ты хотя бы сказал дяде Гийому спасибо?
   Он уходит, как актер, исполнивший свой номер и удаляющийся под гул аплодисментов. Дядя отмочил недурную шутку, и я убежден, что сам он это отлично понимает и испытывает демоническое удовлетворение, выслушивая поток маминых благодарностей.
   Мы снова идем в кухню, мама со слезами раздевает меня. Она плачет оттого, что Гийом с макиавеллиевским коварством купил мне костюм красного цвета, а я ведь посвящен деве Марии. Это значит, что до седьмого года жизни я должен одеваться только в голубое и белое.
   Вся "Новинка" видела меня в красном. И улица
   Леопольда тоже! Я прошел через целый город, выряженный в кричащекрасный костюм.
   На меня вновь натягивают платьице. Я успел сделать пи-пи в новые штанишки, и мама тщательно их стирает, сушит на солнце, гладит.
   Заметно? Или незаметно?
   Возвращается Дезире.
   - Приехал твой брат Гийом. Он потащил ребенка в "Новинку" и купил ему красный костюм.
   - Как это на него похоже!
   - Попытаюсь обменять. К сожалению, он уже... Штанишки рассматривают.
   - Нет,- утверждает Дезире,- уверяю тебя, ничего не заметно.
   Продавщицы в "Новинке" не удивились, когда в три часа пополудни появилась моя мама со свертком.
   - Бедненькая Анриетта...
   - Представь себе, Мария, малыш наделал в... Но по-моему, совсем незаметно. А вдруг они все-таки скажут...
   - Дай сюда!
   Мария Дебёр отправляется испросить у господина Бернгейма разрешение принять назад покупку. Господин Бернгейм разрешает, даже не взглянув на вещь. Напрасно они волновались. Напрасно за десятью прилавками переживали эту драму и страдали из-за нее.
   - Что ты возьмешь взамен?
   Размышления. Долгие колебания. Какую жгучую проблему поставил этот непредвиденный капитал! Материю на фартуки? Простыни?
   Мы возвращаемся с небольшим свертком глазированной шуршащей бумаги, по которой большими буквами идет надпись "Новинка". Что там внутри, я не знаю.
   Во всяком случае, не мой первый костюм.
   Я рассказываю тебе, малыш Марк, об этом случае потому, что с тех пор он не раз повторялся и такие истории доставляли мне немало огорчений.
   К сожалению, все поступки делятся на пристойные и такие, какие не принято совершать, чтобы не опуститься.
   Целых полчаса ярким весенним утром носил я прекрасный костюм из красного трикотажа, но его у меня тут же забрали.
   Потом то же самое получилось с шоколадом, и это не менее печальная история.
   Одновременно это история и о том, как я не получил наследства.
   Каждые полгода Дезире ходил за очередным страховым взносом к одной старой даме, которая жила на бульваре Пьерко, в самом аристократическом районе Льежа. Разговоры об этом начинались еще за несколько дней. Отец одевался тщательнее, чем обычно. Мама говорила:
   - Я, кажется, тебя уже к ней ревную. Дезире, насколько я знаю, рассказывал обо мне старой даме, и она интересовалась:
   - Как он поживает? Сколько зубов? Заговорил уже?
   Отец возвращался от нее оживленный, слегка возбужденный тем, что очень богатая дама несколько минут беседовала с ним как с равным.
   Всякий раз он приносил маленький белый сверток - килограмм шоколада "Озэ", который старая дама покупала накануне специально для меня.
   А я этого шоколада ни разу не попробовал. Один бог знает, как мне хотелось его, именно этого шоколада, а не другого! Плитки состояли из отдельных, сплавленных между собой кубиков, и мне казалось, что такие кубики должны быть вкуснее.
   Увы, у "Озэ" этот шоколад считался второго сорта, его называли "пансионерский".
   Для мамы это составляло почти такую же трагедию, как костюмчик из красного трикотажа. Первый сверток пролежал у нее месяц. Потом она бережно перевязала его цветной ленточкой и отважно пошла в магазин "Озэ".
   - Простите, сударь...
   Твоя бабушка, малыш Марк, всегда просит прощения у людей, которым не сделала ничего дурного. Наверное, это следствие привычки к неприятностям.
   - Представьте себе, мы получили в подарок шоколад...
   И она объясняет, объясняет. Пальцы у нее дрожат, на скулах красные пятна.
   - Понимаете, сударь, я предпочла бы доплатить и...
   Господин Озэ - приземистый человек в белом фартуке. Ему плевать на обстоятельства моей мамы и на ее тревогу. Он небрежно оборачивается к продавщице:
   - Обменяйте этой даме шоколад. Как все просто!
   - Благодарю вас, сударь. Видите ли, если бы...
   Бедная мама - такая гордая и такая смиренная, так вышколенная жизнью! И ей так хочется всем угодить, и чтобы никто не подумал о ней плохо!
   Увы, шоколад первого сорта был обыкновенными длинными брусочками, а не кубиками. А мне хотелось кубиков.
   Каждые полгода, пятнадцать лет подряд, богатая старая дама дарила нам одинаковые свертки, а потом и по два таких свертка: подарок удвоился, когда родился мой брат.
   А мама пятнадцать лет подряд шла наутро в магазин "Озэ" менять "пансионерский" шоколад на первосортный.
   - После моей смерти вас, господин Сименон, ждет приятный сюрприз.
   Так сказала старая дама. Отец пересказал эти слова моей маме, а мама - мне.
   - Она всегда принимала в нас участие, особенно в тебе. Наверное, хочет упомянуть в завещании.
   Она умерла.
   Но в завещании не оказалось о нас ни слова, да и шоколада тоже не стало.
   Ты, наверно, удивишься, что в моих записках оказался такой перерыв: с самого Нового года до Пасхи!
   Только что ты заглянул ко мне в кабинет. Все вокруг изменилось.
   Правда, война продолжается. Теперь она разворачивается на Балканах. В течение нескольких недель были разгромлены подряд две или три страны.
   А ты об этом не ведаешь и безмятежно переходишь от радости к радости, от одного солнечного луча к другому. На все смотришь, все понимаешь, все замечаешь. Ты лакомишься жизнью в свое удовольствие.
   Твоя бабушка пишет, что волосы у нее почти совсем побелели. Ей шестьдесят пять лет. Она живет воспоминаниями о днях, прожитых рядом со мной и моим братом, когда мы были такими, как ты, и копошились на полу.
   "Как мы были счастливы!" - пишет она.
   Наша двухкомнатная квартирка, улыбчивый Дезире, который приходил домой всегда в одно и то же время своей упругой походкой, напевая себе под нос. Как позже стали делать и мы, он объявлял с порога:
   - Я проголодался! Или:
   - Обед готов?
   А потом изображал мне барабанщика и таскал меня на плечах, так что я головой почти касался потолка.
   Национальный гвардеец Дезире, он так радовался жизни, местечку, уготованному ему судьбой! Умел ценить каждую кроху счастья... Между ним и тобой, между тобой и Анриеттой - целый мир: и дядя Гийом, и дядя Артюр, и тетя Анна, и тетя Марта; вас разделяют две войны и нынешний исторический момент и то величественное усилие народов, те мучительные роды, последствий которых мы не в силах предугадать. Но мне хотелось, чтобы ты узнал обо всем этом не только из учебников.
   Вот почему, сынишка (так называл меня Дезире в приливе нежности), вот почему с самого декабря я взвалил на себя всякие довольно скучные дела, имея в виду единственную цель: освободиться наконец, освободиться от всех обязательств и спокойно продолжать эти записки.
   А ты между тем дожил уже до первых штанишек. Хорошо, что они у тебя не красные и тебе не грозит разочарование лишиться их после одной-единственной короткой прогулки по солнечным улицам.
   Дядя Шарль, ризничий церкви святого Дениса, обладатель мягкой, как овечья шерсть, шевелюры, увлекается не только фотографией. Он плетет из веревки сетки для продуктов. У каждой сестры или невестки есть сетка его изготовления.
   Где только выучился этому моряцкому искусству человек, никогда не покидавший своего прихода и в глаза не видевший моря? По-видимому, двор монастыря бегинок, где он живет, располагает к спокойным и молчаливым занятиям.
   У меня тоже есть своя сеточка, совсем маленькая. Отец еще в постели, его усы смешно торчат из-под одеяла, дрожа при каждом вздохе.
   Весна или лето. Мы с мамой выходим из дому в половине седьмого утра. Улица Пастера и весь квартал пусты.
   Между Новым и Арочным мостами, на границе предместья и центра, есть широкий деревянный мост, который все называют просто "мостик". Так короче и привычнее. Обитатели того берега Мааса смотрят на мостик как на свою собственность: его переходят без шляпы, выскочив из дому на несколько минут.
   Поднимаешься по каменным ступеням. Доски моста поют и дрожат под ногами. Спускаешься на другой стороне, и в семь часов утра этот спуск все равно что приземление на другой планете.
   Повсюду, куда только достанет взгляд, шумит рынок; налево идет торговля овощами, направо - фруктами; тысячи корзин из ивовых прутьев образуют настоящие улицы, тупики, перекрестки; сотни коротконогих кумушек в трех слоях юбок с карманами, набитыми мелочью, зазывают покупателей или переругиваются с ними.