День поминовения усопших отмечается у католиков 1 ноября.
   От белых, розовых, голубых фруктов, зверюшек, фигурок из марципана кружится голова.
   - Что тебе хочется получить в подарок на Новый год?
   - Коробку красок. Настоящих, в тюбиках. И палитру.
   Середина улиц тонет в темноте: там только отдельные темные тени прохожих, не уместившихся на переполненных тротуарах; трамваи еле тащатся, трезвоня без передышки. Таинственная сила увлекает нас вперед. Иногда, чтобы сократить путь, мать водит нас от всеобщего безумия в маленькую улочку; там пустынно и неожиданно холодно, но вскоре впереди, как в конце туннеля, снова маячит свет.
   Входим в магазин. Нам с братом суют две-три конфетки, чтобы умерить наше нетерпение. Самое страшное - это потеряться, и я упорно цепляюсь за мамину сетку.
   - Кристиан... Где Кристиан?..
   Он здесь, никуда не делся, но до того тихо себя ведет, что его и не заметишь.
   Нужно еще купить мяса на завтра.
   Семейный хозяйственный ритуал сложен, как обряды какой-нибудь восточной религии. Обычно мясо покупается у Годара, на углу улицы Пастера и площади Конгресса. Но когда мы оказываемся в центре, мама пользуется случаем купить мяса на крытом рынке - там оно дешевле, - и тогда покупается кусок сразу на два дня.
   Мы снова расстаемся с толпой и со светом. Огромное здание рынка со стеклянной крышей высится на темной и тихой с пустынными тротуарами улице Кларисс. Внезапно перед нами вырастает приземистая фигура и незнакомый голос окликает:
   - Анриетта!
   Мать вздрагивает, на секунду у нее перехватывает дыхание.
   - Ян!
   Этот мужчина мне незнаком: невысокий, плотный, широкоплечий, с упрямым выражением лица, с седоватой бородкой и густыми бровями, он говорит с Анриеттой по-фламандски. Я чувствую в мамином голосе растерянность и приниженность, всегда мучающие ее в обществе богачей.
   У нас замерзли ноги. Мы с братом рассматриваем незнакомца. Он долго говорит, не вынимая изо рта сигары, прежде чем замечает нас и дарит нам взгляд свысока.
   - Поздоровайтесь с дядей Яном.
   Я тянусь к нему поцеловаться, но он только пожимает мне руку и легонько треплет Кристиана по щеке кончиками пальцев.
   Мы образуем на тротуаре живой островок.
   Я знаю, что дядя Ян, Ян Вермейрен, - наш богатый родственник, муж тети Марты. Ее фотография есть у нас в альбоме, там она снята в профиль, на перламутровом фоне, с буфами на плечах. Я знаю ее дом - мама мне его много раз показывала, когда мы проходили мимо, и всякий раз предупреждала:
   - Только не подавай виду, что смотришь.
   Это просторный дом из белого кирпича; стоит он напротив мясного рынка; там же оптовый бакалейный магазин и ворота, откуда выезжают подводы. На покрывающем их брезенте огромными буквами написана фамилия моего дяди.
   О чем они там говорят по-фламандски?
   - Пойдемте, дети,- бормочет мать.
   Дядя Ян ведет нас. У него тяжелая походка и тяжелый взгляд, слова он цедит медленно и веско, сигара в зубах потухла. Время от времени он тяжко вздыхает, как будто ему трудно идти, но на самом деле его гнетет бремя жизни, которой он сумел придать такую значительность, что сам этим подавлен.
   Он толкает стеклянную дверь. Длинные прилавки, приказчики, продавцы. Но в отличие от других магазинов - никакой толчеи. Здесь царит более сдержанный, но и более мощный ритм, потому что торговля идет только оптом или мелким оптом и магазин загроможден мешками, бочонками, ящиками.
   Пересекаем торговый зал, поднимаемся на несколько ступенек, минуем застекленную контору, где горит газовая печка и работают двое служащих.
   За несколько секунд мне открылся целый мир: зал, который кажется мне просторным, как церковь; товары, громоздящиеся до самого потолка, мужчины в синих фартуках, толкающие тележки и нагружающие подводы с фамилией Вермейрена.
   - Сюда.
   И вдруг - спокойная лестница богатого дома, запахи из кухни; над пролетом склоняется горничная и спрашивает:
   - Кто там?
   - Это я! - отвечает дядя Ян.
   Направо - кухня, вся белая, как на картинках. Дядя в нерешительности, куда нас вести - в гостиную или в столовую, и наконец решает в пользу столовой, зажигает там свет, потом газовую печку; желтые и красные языки пламени, вырывающиеся из нее, приводят меня в экстаз.
   Ян опять вздыхает и, как был, в котелке, плюхается в кожаное кресло. Зажигает сигару. Вид у него зловещий. Молчание.
   - Хочешь, я попробую? - робко предлагает мама. Тяжелый взгляд. Да. Если она хочет, пожалуй...
   - Присмотришь минутку за детьми?
   Он и не думает за нами присматривать, но мы с братом так напуганы, что не смеем шевельнуться.
   Анриетта выходит. Слышно, как она стучит в какую-то дверь. Потом раздается ее голос - ласковый, точно она хочет приманить дикого зверька:
   - Марта! Марта!
   В комнате за дверью кто-то шевельнулся на кровати.
   - Это я, Марта. Я, Анриетта.
   Я и не пытаюсь ничего понять в происходящем. Мельком гляжу на дядюшку, попутно замечаю репродукцию "Синдика суконщиков" * в рекламной раме.
   Я занят тем, что принюхиваюсь в поисках ускользающего запаха; вернее, я чувствую запах, но не тот: это внушительный, сложный, роскошный запах, куда более роскошный, чем у тети Анны, и ничуть не похожий на запах моего приятеля Рулса.
   - Марта!
   Мама пригнулась к двери, твердит что-то по-фламандски, и голос ее все теплей и теплей.
   От Рулса так разит, что это досаждает всем, кто сидит в классе поблизости от него.
   Руле - мой ровесник, на нем всегда охотничий костюмчик из коричневого вельвета. Его родители торгуют соленой рыбой на улице Пюи-ан-Сок, неподалеку от мастерской моего деда.
   Запах их тесной, темной лавки слышится издалека. На тротуаре громоздятся бочки с сельдью и ящики с копченой рыбой. С потолка свисают гирлянды вяленой трески, роняющей иногда кристаллы крупной соли.
   И всем этим пропитан охотничий костюмчик. От Рулса пахнет одновременно селедкой, вяленой треской, но сильнее всего-прогорклый запах мидий.
   "Там начинал когда-то и твой дядя Ян".
   Уже потом были куплены три старых дома на улице Кларисс, их снесли и на их месте возвели величественное здание, где мы сейчас находимся.
   Вот почему я пытаюсь уловить тот запах, но чувствую лишь тонкое благоухание кофе, корицы, какао и гвоздики, к которому примешиваются ароматы с кухни, да еще малая толика мастики и сапожного крема.
   * Имеется в виду картина великого голландского художника Рембрандта Харменса ван Рейна (1606-1669) "Синдики" (1662).
   - Марта! Это я.
   Вермейрен развалился, вытянув ноги к газовой печке,- круглое брюшко, шляпа на голове; он курит сигару, не глядя на нас. Время от времени испускает вздохи, словно делая невыносимо тяжкую работу. Вдруг тишина взрывается. В комнате тети Марты кто-то швыряет в дверь тяжелыми предметами. Слышится визгливый, омерзительный голос. В столовую влетает мама.
   Вермейрен со вздохом встает.
   Зря он притащил с улицы Анриетту.
   Уже три дня назал Марта, как в свое время Фелиси, вошла в запой. Где она достала выпивку - ведь все спиртное под замком? Где взяла денег ведь все служащие получили указание не подпускать ее к кассам?
   Вот уже три дня, как она заперлась у себя в спальне, несомнено с бутылками, и отказывается отпереть, а когда ее зовут, отвечает ругательствами.
   У нее там небось и еды никакой нет!
   Спускаясь по лестнице, мама проливает несколько слезинок.
   - Пойдемте, дети.
   Вермейрен ведет нас обратно в магазин, поколебавшись, открывает коробку конфет под стеклянной крышкой и дает нам с братом по две вафельки.
   Новые колебания. Ого! Его великодушие достигает апогея: он снимает с полки две коробки сардин и сует их маме в сетку.
   На улице уже совсем стемнело, стеклянная крыша рынка еле освещена.
   Как мы припозднились! Огонь, наверное, потух. Вот-вот вернется Дезире, и жильцы сойдут в кухню.
   Анриетта торопит нас, тянет за собой, выбирая самый короткий путь по самым темным улочкам, до которых не доносится запах новогоднего праздника.
   12 июня 1941, Фонтене
   Круглая площадь Конгресса обсажена деревьями, темная листва которых с одной стороны еще черней из-за влаги. На земляной насыпи возле улицы Свободы высится огромная решетчатая башня, от которой расходятся сотни телефонных проводов.
   Улицы отходят лучами от площади Конгресса. Трамвай делит ее на две неравные части: он идет по кривой, следуя с улицы Иоанна Замаасского на улицу Провинции.
   Этим вечером площадь Конгресса превратилась в призрачное царство. Еще утром не морозило: лужицы едва затянулись хрупкой прозрачной коркой льда. Наверно, ветер переменился, пока мы сидели в школе. Тяга в печке была плохая, и брат Мансюи, пряча руки в рукава сутаны, велел нам встать в круг и кружиться по классу, чтобы согреться. Брат Мансюи - арденнский крестьянин, круглолицый, с добрыми глазами.
   Мы писали палочки, а он расхаживал между желтыми партами и зорко следил за нами, зная в то же время, что и мы следим за ним не менее зорко. Это наша обычная игра. В просторных карманах его черной с белыми брыжами сутаны всегда лежат две коробочки из папье-маше с японским узором. В одной нюхательный табак, в другой-старательные резинки в форме фиалок; такие не продаются ни в одной лавочке.
   Брат Мансюи перемещается по классу бесшумно: ты думаешь, что он в другом конце, а он вырастает
   у тебя за спиной, молча улыбаясь безмятежной улыбкой и притворяясь, что глядит совсем в другую сторону.
   Чувствуешь прикосновение его сутаны. На мгновение замираешь в надежде: а вдруг?.. Но он уже неуловимым движением фокусника положил на край твоей парты фиалковую резинку.
   Двор и вообще все вокруг залито мертвенно-синюшной белизной. Кирпичные фасады темнеют; камень, которым облицованы нижние этажи, пронзительно бел, и на нем обозначились потеки.
   Вот-вот зажгут свет. За стеклянной перегородкой ритмично и тягуче, как песню, твердят урок дылды из третьего и четвертого класса начальной школы. Кто увидел первые снежные хлопья?
   Но вот уже все смотрят во двор. Если приглядеться, заметишь крошечные снежинки, медленно летящие с неба.
   Мы как в лихорадке. Темнеет, снежные хлопья летят все быстрее, все гуще. Вот зажегся газ в комнате ожидания, налево от подъезда, где сгрудились вокруг печки матери учеников.
   Без пяти четыре. Все ученики встают и читают молитву. Из других классов доносятся более взрослые голоса, повторяющие то же самое. Топчемся на месте, строимся. Дверь распахивается.
   Не тает! Снег лежит и не тает - по крайней мере, на мостовой, между булыжников.
   Кто в черном грубошерстном плаще, кто в синем ратиновом пальто с золотыми пуговицами. Всех нас, возбужденных, похожих на гномиков, инспектор ведет строем до угла улицы. Там мы разлетаемся с шумом, рассыпаемся в зыбком, снежном, искажающем контуры тумане, из которого, подобно дальним огням в море, светят газовые фонари.
   Нам слишком просторно в квартале и даже на площади Конгресса. С нас хватает небольшого пространства поближе к улице Пастера, перед бакалеей с тускло освещенной витриной.
   Наконец-то замерзли ручейки вдоль тротуаров, и по ним скользят старшие мальчишки; на спинах у них ранцы.
   Толкотня. Кто-то падает, ему помогают подняться. Лица смутно белеют под капюшонами, глаза блестят, нас все больше лихорадит, насыпь на площади обрастает снегом; вокруг черных ветвей вязов появляется снежная кайма.
   Какой-то верзила веско объявляет:
   - Здесь каток не для малышей! Пусть идут и катаются в другом месте.
   Мы возимся в снежной темноте-пятнадцать - двадцать человечков. Пальцы озябли, носы мокрые, щеки тугие и красные от холода. Дыхание чистое, с губ слетает теплый пар.
   Каток все глаже, все длиннее. Кто легко скользит, раскинув руки, кто начинает на корточках, а на середине выпрямляется в полный рост, приводя нас в восторг отвагой.
   Женский голос издалека:
   - Жан! Жан!
   - Иду, мам!
   - Живо домой!
   - Иду, мам!
   Еще один круг. Еще два.
   - Жан!
   Мимо проходят тени - это мужчины в темных зимних пальто, женщины с припудренными снегом волосами, прикрывающие грудь концами черных платков.
   - Жан! Если я сама за тобой пойду, будет хуже!
   Дыхание все чаще, оно становится хриплым.
   Нас лихорадит все сильней и сильней. Отблеск бакалейной витрины ложится на иссиня-черный лед, кажущийся глубоким, как озеро.
   Кто-то из нас открывает рот, высовывает язык и ловит на него снежинку. Во рту от нее привкус пыли.
   - Как хорошо!
   Как хороши в самом деле этот вечер, и первый мороз, и первый снег, и весь преобразившийся город: размытые контуры крыш на размытом фоне, огни, почти ничего не освещающие, и люди, словно плавающие в темноте!
   Трамвай похож на волшебный корабль с желтыми окнами, плывущий куда-то в снежные просторы.
   Завтра...
   Об этом еще не смеешь и мечтать: слишком много часов отделяет нас от завтрашнего дня, и если о нем думать, то от нетерпения станет совсем худо.
   "Большой универсальный" торгует сегодня до полуночи, а то и позже. Потом упадут железные ставни; у вконец вымотанных продавцов и продавщиц ноги будут подгибаться, а голова - гудеть; полки и прилавки опустеют.
   О святой Николай, мы тебя зовем
   О святой Николай, приходи в наш дом
   Матери беспокоятся, выкликают в таинственную тьму наши имена.
   - Виктор! Виктор!
   Компания тает. Вот нас уже шесть, потом пять. Теперь весь каток в нашем распоряжении, но уже нет сил по нему скользить.
   - А тебе что принесет Санта-Клаус?
   - Во-первых, никакого Санта-Клауса нет...
   - А кто же тогда?..
   - Родители!
   - Неправда!
   Спотыкаясь, бреду вдоль стен по улице Пастера. Вот и улица Закона. Сквозь замочную скважину вижу мирный свет на кухне, тихонько стучусь в почтовый ящик.
   С морозу щиплет глаза; хорошо бы лечь спать прямо сейчас, без ужина, чтобы поскорее настало завтра.
   - Кто такой святой Николай?
   - Покровитель всех детей.
   - А Леду сказал, что это родители.
   - Леду - глупыш.
   - Он сам видел.
   - Что он видел?
   - Как его отец бросал через форточку орехи.
   Вторую неделю святой Николай то и дело напоминает о своем присутствии. Ни с того ни с сего из форточки или из окна, распахнутого в темноту, вдруг проливается дождь орехов и миндаля.
   - Ешь...
   Окна и двери законопатили. Печка вдруг принимается гудеть, видимо, откуда-то потянуло сквозняком. Из ее нутра слышится глухое "пыхх!" - мы знаем, что это к добрым вестям.
   Дезире пришел с работы, но он не спешит переодеться в старый пиджак и шлепанцы. Анриетта одета для выхода. У мадемуазель Полины заговорщицкий вид.
   Мы с братом греемся в нашей комнате на третьем этаже, прижимаясь в постели спинами друг к другу. В свете ночника по комнате пляшут тени. Слышу, как открывается, а потом затворяется входная дверь и удаляются по улице шаги.
   Спустившись, я застал бы на кухне мадемуазель Полину, которая стережет дом, переписывая между тем конспекты лекций.
   Дезире и Анриетта оказываются вдвоем перед входом в "Новинку" только вдвоем, как в былые времена.
   Она держит его под руку, как когда-то; он настолько выше, что словно несет ее по воздуху.
   На улице Пюи-ан-Сок их сразу подхватывает и увлекает за собой толпа, проплывающая перед витринами. Все в этот час на улице - все, у кого есть дети. Покуда тысячи детей спят беспокойным сном, взрослых лихорадит и глаза у них разгораются при виде кукол в человеческий рост, деревянных коней с настоящими гривами и обтянутых настоящей кожей, заводных поездов и пряничных санта-клаусов.
   - Погоди, Дезире. Это нам не по карману. Лучше поменьше, но уж самое лучшее...
   Для варшавянки Файнштейн этот день ничем не отличался бы от других разве что она может спокойно посидеть одна в кухне, где так тепло, что по запотевшему оконному стеклу, завешанному суровой шторой, стекают капли влаги.
   Слышу сквозь сон шум и голоса. Просыпаюсь раз, другой, третий, щурюсь на пламя ночника. Может, уже пора?
   Наконец-то привычные звуки: в плите разводят огонь.
   - Кристиан!
   Босой, путаясь ногами в длинной ночной рубашке, бросаюсь вниз. Не успел даже сунуть ноги в ночные туфли. Пол холодит ступни. Ломлюсь в дверь столовой, но она заперта.
   - Погоди, Жорж, сейчас отец отопрет.
   Дезире встает, натягивает брюки; спущенные помочи бьют его по ляжкам.
   Никогда еще мы не вставали так рано; поэтому еще острее чувствуем необыкновенность дня.
   Кристиану никак не проснуться, он спит на ходу и при виде распахнутой двери разражается слезами.
   Все это для него чересчур! Столовую не узнать! С порога на нас обрушивается необычный запах - пахнет пряниками, шоколадом, апельсинами и чем-то еще.
   На покрытом скатертью столе - блюда и тарелки, они полны марципаном, цукатами и прочими лакомствами.
   Кристиан шмыгает носом. Избыток счастья его пугает. Барабан. Кепи. Хлыстик. Труба. Строительный материал!
   Он не в силах смотреть на все подарки сразу и машинально сжимает в руке апельсин, с которым похож на младенца Христа, держащего увенчанный крестом шар, олицетворяющий весь мир.
   - Ты доволен?
   - Да.
   Я лучше владею собой. Приступаю к разбору богатств, особенно любовно разглядываю коробку с красками в настоящих тюбиках
   - Жорж! Ты видел вот это?
   Это конструктор. Я и не мечтал получить конструктор, но теперь даже не поднимаю головы, зачарованный новыми красками. В сотнях и тысячах домов дети в ночных рубашках восхищаются так же, как мы.
   Дезире подходит к Анриетте и неуклюже, как всегда в подобных случаях, преподносит ей крошечный футляр с брошью. Но Анриетта, даже получая подарок от мужа, смущается и бормочет:
   - Боже мой, Дезире, я даже не ожидала... Ах, спасибо!
   На глазах у нее слезы.
   - Какая красота! Слишком роскошно для меня! А я тебе приготовила только вот это.
   Трубка. Трубка с изящным тонким мундштуком, по маминому вкусу.
   - Тебе нравится?
   Отец тут же набивает ее и закуривает натощак - сегодня можно все что угодно. Жильцы еще спят. Мы в столовой, и ставни пока что закрыты, и газ горит, словно вечером. От нас еще пахнет постелью, мы не замечаем холода. Лакомимся шоколадом, инжиром, изюмом. Кусаем то от марципановой фигурки, то от сдобной булочки.
   - Дезире, сходи принеси им туфли, а я пока зажгу огонь.
   Дома всё сегодня еще необычайнее, чем на заснеженной площади Конгресса. Из кухни долетает запах керосина. Мама мелет кофе и кричит нам:
   - Дети, не наедайтесь, сейчас сядем за стол.
   По улице Иоанна Замаасского идет первый трамвай с рабочими. Колокола на приходской церкви возвещают первую службу. Наверно, в церкви, освещенной только свечами, мальчик-служка звонит сейчас в колокольчик. Впрочем, нет! Сегодня утром служек не будет- их заменяет ризничий.
   На завтрак все выбирают себе по сдобной булочке, один Кристиан не решается откусить: ему попалась булочка в форме барашка и мой брат жалеет его.
   Вокруг сплошные сласти, весь дом пресно-сладкий. Отец оделся.
   - Одевайтесь, дети, а то простудитесь.
   Из соседнего дома слышится тонкий звук трубы. Рассвет как будто не решается наступить. Городские звуки никак не сольются в привычный оркестр. Даже боязно поднимать ставни.
   Уже девять, я мы все еще в ночных рубашках; животы переполнены, глаза щиплет от недосыпу. Отец уже ушел.
   Пора тушить лампы, начинать день. Ставни поднимаются, и мы видим заколдованную улицу.
   Весь мир куда-то исчез; монастырская школа, которая так близко от нас, виднеется или, скорее, угадывается где-то вдали, за пеленой морозного тумана, липнущего к окнам. Проходят люди, пряча руки в карманах, а головы втягивая в поднятые воротники; они выныривают на мгновение из тумана и снова тонут в тусклом небытии.
   Трамвай звонит, звонит, тащится, как черепаха; тележка мусорщика похожа на волшебную колесницу.
   Сегодня мы имеем право кататься по земле, валяться, пачкаться, есть что попало и не мыться с утра до вечера.
   Мадемуазель Фрида окидывает наши игрушки равнодушным взглядом и уходит. Кажется, она будет резать трупы в анатомичке. Мадемуазель Полина зябнет и не выходит из комнаты. Вот и хорошо: мама вымоет нас в кухне, у плиты, горячей водой. Смоченной расческой она пытается причесать на пробор мои непослушные волосы.
   - А теперь, дети, дайте мне ваши пряники и шоколад...
   Потому что праздник не кончится до самого апреля. Апельсины кислые и холодные. Вжимаешь в кожуру кусок сахару и сосешь, сосешь, пока не выберешь сок и мякоть.
   В узких улочках вокруг церкви святого Николая оборванные, замурзанные дети копошатся в сточной канаве, пахнущей бедностью. Все они в деревянных башмаках. Женщины стоят на порогах, выпятив животы, уперев руки в бока и визгливо перекрикиваясь через улицу.
   - Самим есть нечего, а денег на праздники тратят побольше, чем богачи,- замечает Анриетта.
   Их дети получают трехколесные велосипеды, заводные поезда с рельсами и вокзалами, духовые ружья, кукол в человеческий рост с настоящими волосами.
   На то они и бедняки. У них нет сберегательных книжек. Они никогда не купят себе домов. Если заболеют-лягут в больницу. Если потеряют работу обратятся в благотворительный комитет.
   Они проедают все, что зарабатывают. Своих сорванцов они не посылают в коллеж святого Андрея: те ходят либо в городскую школу, либо в бесплатную монастырскую школу.
   Рядом с нашей школой имеется для них другая, бесплатная: классы там грязнее, двор немощен, вход отдельный. Братья, преподающие у них, не такие опрятные и вообще попроще, чем наши.
   Все жалованье отцов пошло на игрушки и на лакомства.
   И не все ли равно, что завтра им придется есть требуху и черный хлеб с колбасой из конины?
   О святой Николай, покровитель детей
   Двор перед школой пуст. В коридорах, где пахнет немытой посудой, как в доме без хозяйки, бродят несколько черных сутан с белыми пятнами брыжей.
   О святой Николай, мы тебя зовем
   О святой Николай, приходи в наш дом
   - Поешь хоть супу, Жорж.
   Но я не могу. Я объелся, желудок набит до отказу, на языке вкус марципана, апельсинов, сдобы, шоколада. Моя тарелка почти опустела. Я откусил по куску от каждой пряничной фигурки. У Санта-Клауса не хватает головы, у ослика - ноги.
   А Кристиан, запасливый, как щенок, все отложил на потом, припрятал; время от времени он осторожно извлекает из укромного местечка шоколадку, но не откусывает от нее, а только лижет.
   Недели две, не меньше, его запасы будут храниться в неприкосновенности, а дай ему волю, так и дольше.
   Сегодня мы толком не знаем, чем заняты взрослые. Отец вернулся и снова ушел. Жильцы выходят, приходят. Вот и лампы зажигаются и запирают дом; наступил вечер, а скоро уже и ночь.
   Завтра надо будет возвращаться к реальной жизни, вставать в семь утра, к восьми идти в школу. Брат Мансюи снова будет ходить между рядами и раздавать направо и налево свои фиалковые стиральные резинки.
   Холодный двор, мамы учеников, поджидающие в маленькой комнате со стеклянными стенами.
   Палочки на классной доске...
   Остается потерпеть не так уж много. До Рождества всего две недели. Мы уже поем в классе:
   Гряди, божественный Мессия, Сердца заблудшие спасай, Гряди, божественный Мессия, Спасенье миру возвещай
   Пряничные санта-клаусы в витринах сменяются яслями. Все покупают гречневую муку и коринку для рождественских гречишных пирогов.
   Этот месяц - самый необычный, самый таинственный в году. И каждый праздник приносит с собой особые кушанья, за рождественскими гречишными пирогами придет пора печь новогодние вафли.
   В конторе на улице Гийомен 31 декабря, едва часы пробьют шесть, Дезире подает знак сослуживцам, и те, поправив галстуки, пойдут за ним в кабинет господина Майера. А господин Майер, как всегда в этот день, прикинется удивленным.
   - Господин Майер! В этот последний день старого года мы почитаем своим приятным долгом принести вам наши сердечные пожелания здоровья и процветания в новом году.
   Тощий унылый господин Майер встает и пожимает руки.
   В кабинете пахнет старой бумагой, старой кожей. На камине рядом с бронзовой статуэткой приготовлена бутылка портвейна и нужное количество рюмок.
   - Если не возражаете, выпьем за здоровье...
   Тут же традиционная коробка сигар. Все берут по сигаре и закуривают. В воздухе плавают голубые струйки дыма. Портвейн цедят маленькими глотками. В оголенном зимнем саду блестят обледенелые дорожки.
   - За ваше здоровье...
   Все кончено. Господин Майер берет коробку с сигарами и протягивает ее Дезире.
   - Не откажите в любезности разделить это между сослуживцами.
   Дележ происходит в конторе. По четыре сигары на человека.
   - С Новым годом, господин Сименон!
   - С Новым годом, господин Лардан!
   - С Новым годом, господин Лодеман!
   Крыльцо по случаю гололеда посыпано золой. По тротуарам надо ходить осторожно. От портвейна во всем теле тепло. По дороге можно закурить сигару...
   С Новым годом!
   18 января 1945, Сабль-д'Олонн
   Ты видишь, мой мальчик, что между последними страницами 1941 года и этими строками оказался большой пропуск. Может быть, я и соберусь когда-нибудь его заполнить. А покамест пишу тебе нечто вроде письма, как написал бы тебе, двадцатилетнему, будь ты далеко.
   Мы живем в гостинице в Сабль-д'Олонн. Ты играешь у себя в комнате с Буль и двумя друзьями - детьми официанта Жозефа из ресторана, а я сижу у себя в комнате один.
   Только что мне захотелось написать сказку или рассказ, потому что я чувствую себя не в форме, да и голова не тем занята, чтобы углубиться в роман.