Несколько дней назад мама подстригла тебе волосы, чтобы не падали на глаза; она завернула эту прядку белокурых, очень тонких волос в папиросную бумажку - так делают, наверно, все мамы в мире.
   Мы пустились в путь вдвоем, только ты да я, рука об руку; важно прошли всю длинную аллею, обсаженную каштанами, которые сейчас цветут. В них гнездятся сороки. На лугу пасутся коровы; кобыла и ослик провожают нас взглядами.
   Дальше на равнине виднеются садики, похожие на ковры разных оттенков; пользуясь праздничным днем, там работают их владельцы.
   Мир кажется необычайно просторным, и в то же время во всем чувствуется нечто домашнее, успокаивающее, какая-то гармония между миром вещей и миром живых существ.
   Мы идем, и ты ничуть бы не удивился, если бы ослик, который поднял голову и смотрит на тебя, вдруг сказал:
   - Доброе утро, Марк!
   Как-то забывается, что молоко, выпитое тобою сегодня утром, досталось нам потому, что у коровы отняли теленка.
   Быть такого не может! Для того и корова, чтобы давать тебе молоко и бродить светлым живым пятном по сверкающему лугу. Проходящий вдали поезд никуда не едет: он здесь лишь затем, чтобы свистеть и расстилать на заднем плане картины белое длинное облако дыма.
   Каждая вещь уместна, как на гравюре: вечный драматизм, заложенный в природе, сменился мягкой, совершенной гармонией.
   Мы идем, слушая, как шуршит под нашими подошвами гравий, потом выходим за решетку парка и оказываемся на пологой улочке, которая приведет нас в город.
   Вот мы на улице Республики. На ней еще безлюдно, однако вскоре нам попадаются две девушки, вставшие сегодня, как видно, совсем рано: они предлагают нам ландыши в маленькой корзинке.
   Улица оживлялась. Проходили другие девочки и мальчики, цепляясь за руки мам. Ты обменивался с ними внимательными взглядами.
   Подошел к одной малышке в голубом платье и протянул ей свои ландыши.
   - Девочка, возьми.
   Но она не брала и смотрела на тебя с опаской, как смотрят люди, не доверяя великодушию ближних.
   Идею насчет ландышей подал тебе я. Я дал тебе еще ландышей для других девочек: мне хотелось, чтобы жизнь была прекрасна, потому что сегодняшний день - не такой, как другие.
   В кафе ты уселся на банкетку, обтянутую бордовым бархатом. Я выпил стаканчик вина, тут же мужчины играли в бильярд.
   Мимо прокатила за город на велосипедах, звонко перекликаясь, компания девиц и юнцов.
   К завтраку мы вернулись домой.
   Вот и все. На закате я вновь спустился в город. Велосипедисты возвращались, их велосипеды были украшены цветами, ноги с усилием крутили педали.
   Шли пешком семьи, выбравшиеся в этот день на пикники в лес Вуван. Сирень растворялась в сиреневых сумерках.
   Мне почудилось, что на улицах больше нет отдельных людей, а в мире-отдельных живых существ: всё таяло, смешивалось; казалось, что в этот день люди и вещи жили одной жизнью, проникнуты одним и тем же блаженством. Соборная колокольня и колокольня церкви святого Иоанна, желто-белый вокзал в конце улицы Республики, белые и более низкие поблекшие облака в глубине неба - всё, даже звон стаканов и блюдец, долетавший через распахнутые двери кафе, даже запах пива, даже холодный сапожник на пороге,- все было идеально, все было прекрасно.
   А ночью мне приснился сон. Вернее, сперва я спал, а потом видение продолжалось в полусне, хотя я уже сознавал, что это все мне снится.
   Я смотрел на землю. Она была прямо передо мной-не слишком большая, так что я мог охватить ее взглядом,- и медленно, равномерно кружилась.
   Она была не пестрая, подобно географической карте, а вся покрыта зеленым сверкающим мхом.
   Нечто похожее мы видим, когда пролетаем в самолете над Шварцвальдом или Вогезами.
   На этой приснившейся мне земле царила невероятно интенсивная жизнь. В гуще зеленого мха сновали, едва различимые; тысячи и тысячи существ. Подчиняясь неумолимой судьбе, они перебирались с места на место, стремились к каким-то своим целям.
   Их копошение напоминало суматоху в улье перед вылетом роя. Существа метались из стороны в сторону в самых различных направлениях.
   И я сказал вслух, глядя через лупу на этот зеленый дрожащий пласт жизни:
   - Весь мир переплескивается...
   Во сне эти слова содержали в себе точнейший смысл; ими все объяснялось. Сперва крошечные существа оставались на месте, не выходя за пределы очертаний, обозначавших, как видно, страны и континенты.
   Потом по поверхности толчками прошла дрожь. Дальнейшее напоминало морской прилив, и существа начали перемещаться, но не по доброй воле, а потому что надо было переплеснуть куда-то всех людей.
   Я уверен, что сон привиделся мне потому, что вчера в хрустальной тишине городка мы видели на улицах сотни немецких солдат в серой форме.
   Придут ли американцы в Европу? Вступит ли Америка в войну? Это сейчас главный вопрос. Вчера англичане были в Греции, а сегодня их оттуда выгнали немцы. Японцы уже в Китае, австралийцы в Египте.
   Целые народности: богачи и бедняки, мэры и полевые сторожа, старики, беременные женщины и грудные младенцы вместе с кошками, собаками и ручными канарейками - были переселены с места на место, из Польши в Румынию, из Греции в Турцию. Процесс идет все быстрее, и скоро это неостановимое движение приведет к тому, что на земле не останется неперемещенных людей.
   По-видимому, все это началось войной 1914 года. Во всяком случае, именно тогда пустились в путь целые толпы, но еще гораздо раньше мы были свидетелями отъездов и приездов, предвещавших дальнейшее. Так отдельные пчелы вылетают из ульев на разведку новых земель, прежде чем вылетит весь рой.
   Вот так году в 1907-м, таким же прозрачным, безмятежным днем, какой был вчера, перед нашим домом на улице Закона остановилась женщина.
   В нашем квартале она казалась столь же чужой, как одетые в форму немцы вчера у нас в парке.
   Она была совсем одна. Она была первая. Она опередила на несколько лет все дальнейшие переселения и бегство людских толп. Поэтому на ней, двадцатидвухлетней девушке, лежала печать значительности.
   Только за два дня до того Анриетта с помощью облатки приклеила в окне первого этажа объявление, купленное в писчебумажном магазине: "Сдаются меблированные комнаты".
   И вот зазвенел звонок. Но Анриетта знала: это не простой звонок. Взглянув из-за шторы, она обнаружила перед дверью хрупкую особу в черном, явно не из нашего квартала, и не из нашего города, и вообще будто с другой планеты.
   - Господи! Ну и уродина!
   Нет, Фрида Ставицкая не была уродиной. Она была сама собой-до крайности, до дикости, до цинизма. Мама открыла не сразу, и она принялась звонить снова, да так, что чуть не оборвала звонок, "как дикарка, как будто ее никто никогда не воспитывал".
   Когда дверь наконец отворилась, она не подумала поздороваться, улыбнуться, извиниться; она вошла словно к себе домой, оглядела желтые стены с таким видом, будто составляла опись, а потом спросила с ужасным акцентом:
   - Где комната?
   Вот так все и началось - для меня, для всех нас.
   28 мая 1941, Фонтене
   Через час - да нет, что я! - через полчаса после того, как женщина родит, даже в самом убогом доме исчезают все следы только что отшумевшего события; роженица, боявшаяся смерти, улыбается, спокойно лежа на чистой постели; вокруг нее тоже все чисто, все разложено по местам, ничего не напоминает о той кровавой сумятице, что царит вокруг рождающегося человечка.
   В тот миг, когда глубокую тишину улицы Закона нарушили шаги Фриды Ставицкой, когда она остановилась у объявления и позвонила,- наш дом тоже был чист, так скрупулезно вымыт, вылизан, так идеально убран, точно он вообще не предназначался для жилья.
   Сама Анриетта тоже словно обновленная: она улыбается утомленно и робко, как человек, который завершил великий труд и отныне, оглушенный, опустошенный, ждет лишь небесного приговора.
   Дом готов. Вот уже два дня Анриетта ждет, непрестанно трепеща, как бы неосторожное движение или пыль не нанесли ущерба ее детищу.
   На лестнице стены "под мрамор"; Анриетта мыла их столько раз, что они стали почти белыми, а прожилки на "мраморе" еле заметны. Ступеньки она терла песком, перила начистила воском, а в желтом медном шаре можно увидеть свое крошечное отражение.
   В первой комнате, отведенной под гостиную, пахнет воском столовый мебельный гарнитур в стиле Генриха II; везде салфеточки, рамки, портреты, хрупкие дешевые безделушки - им суждено оставаться там, где их поместили, целый человеческий век.
   На подоконниках - медные вазы с комнатными растениями; двойные шторы красиво подобраны - не столько для уюта в комнате, сколько ради прохожих: пусть восхищаются.
   В пустом доме дважды прозвенел звонок, и нам предстала незнакомка, вся в черном; тугая темная коса уложена вокруг головы; на ногах высокие ботинки без каблуков, почти мужские; ни одно светлое пятно, ни одна безделушка, ни одно украшение не оживляют строгого платья с высоким воротничком; это платье похоже на форму какой-то пуританской секты.
   Она не улыбается. Нарочитая улыбка Анриетты Сименон, вводящей ее в гостиную, явно кажется посетительнице неуместной.
   - Садитесь, мадемуазель.
   - Нет.
   Просто-нет. "Нет", которое значит "нет": Фрида Ставицкая пришла сюда не садиться, не любоваться чистотой и порядком комнаты, не имеющей к ней отношения.
   Анриетту это "нет" ранит в самое сердце: сама она никогда ни с кем так не разговаривала и так боится обидеть, ранить, задеть кого-нибудь.
   - Вы студентка?
   Фрида стоит в дверях, повернувшись в сторону лестницы. Она, очевидно, не желает отвечать на вопрос, поскольку род занятий-это ее личное дело. Она повторяет:
   - Я хотела бы увидеть комнату.
   - Пройдите, мадемуазель. Я вам покажу самую лучшую, окнами на улицу. Мебель вся новая.
   Эта комната - розовая. Стены, абажур на лампе розовые. На мраморном умывальнике туалетный прибор сочного розового цвета.
   Фрида Ставицкая не дает себе труда войти внутрь.
   - У вас только эта комната?
   - Эта самая лучшая.
   Анриетте хочется рассказать обо всем сразу: что дом убран сверху донизу, а в кроватях нет клопов, а обои она наклеила собственными руками, а...
   Но Фрида уже, не дожидаясь разрешения, сама открыла вторую выходящую на площадку дверь. Задняя комната меньше. Это "зеленая комната".
   - Сколько?
   - Большая комната - тридцать франков в месяц, включая освещение. А эта двадцать пять франков...
   - Слишком дорого.
   Все. Она собралась уходить. Лицо непроницаемо. У нее прелестные глаза, черные и блестящие, как спинка у жука, но взгляд их ни на чем не задерживается, они живут сами по себе, своей внутренней жизнью, и ничего не говорят этой женщине, которая улыбается, чтобы сдать свои комнаты.
   - Послушайте, мадемуазель. У меня есть еще одна комната на антресолях.
   Она спешит: нельзя отпускать посетительницу ни с чем.
   - Эта будет поменьше и не такая веселая. Окно только одно, выходит на двор, так что темновато.
   К тому же крашенные масляной краской стены - грязно-зеленого бутылочного цвета.
   - Сколько?
   - Двадцать франков.
   Тут на лице Фриды Ставицкой впервые появляется нечто напоминающее нормальное человеческое выражение. Сожаление? Пожалуй, нет - просто она остановилась, молниеносно оглядела комнату и, быть может, почувствовала, что здесь ей было бы неплохо.
   Но в тот же миг она поворачивается и начинает спускаться по лестнице.
   - Я могу платить только пятнадцать франков.
   - Знаете, мадемуазель, я могла бы сделать вам скидку. Вы первая, кто пришел по объявлению, и я...
   Анриетте хотелось бы все ей рассказать - как долго она воевала с Дезире, в какие расходы пришлось ей войти, какую бешеную энергию развить, а теперь все уже готово, объявление висит целых два дня...
   - Мы могли бы договориться на восемнадцати франках.
   - Я могу платить только пятнадцать франков.
   - Ладно, согласна.
   Фрида смотрит на нее и как будто не догадывается о драматизме положения.
   - Когда вам угодно въехать?
   - Сегодня.
   - Мне еще нужно кое о чем вас предупредить. Не будьте на меня в обиде, это вопрос деликатный. У меня дети, сестры...
   Покраснев, Анриетта договаривает:
   - У меня не допускаются посещения.
   Фрида и бровью не ведет, но в глазах у нее вопрос.
   - Я хочу сказать, вы не должны приглашать в гости неизвестно кого... Понимаете? Крайне нежелательно, чтобы у вас бывали мужчины, это не принято и...
   Анриетте, наверно, начинает казаться, что она объясняется с существом, прибывшим с другой планеты. Фрида не возмущается. В уголках ее тонких губ разве что промелькнуло презрение.
   - Ладно! Я плачу.
   Она извлекает из потертой сумочки пятнадцать франков.
   - Зайдите же на минутку. Выпьем чашечку кофе?
   - Нет.
   - Кофе уже на огне. Я быстро.
   - Я же сказала, нет. Вы мне дадите ключ? Ушла. Вернулся Дезире.
   - Сдала!
   О цене Анриетта умалчивает.
   - Кому?
   - Девушке. Она из России. Скоро придет. Когда все сидели за столом на кухне с застекленной дверью, в замке повернулся ключ. Анриетта бросилась зажигать газ в фонаре с цветными стеклами.
   - Дайте ваш чемодан, мадемуазель Фрида.
   - Благодарю, я сама.
   Она отнесла чемодан к себе в комнату, и моя мама не посмела пойти за ней.
   Зайдя в комнату, Фрида тут же закрылась на задвижку.
   Нам было слышно, как она ходит взад и вперед как раз над нами.
   - Я уверена, что она не обедала. Все прислушиваются. Что она делает? Где она ест?
   - Куда ты?-спрашивает Дезире. Мама поднялась по лестнице. Немного волнуясь, постучала в дверь.
   - Что такое?
   - Это я, мадемуазель Фрида. Дверь не отворяется. Молчание.
   - Я пришла узнать, - может, вам что-нибудь нужно. Я ведь понимаю, в первый день...
   - Нет.
   Мама в замешательстве желает жилице спокойной ночи, но ответа не получает. Готовая расплакаться, спускается по лестнице. Отец поднимает голову от газеты:
   - Ну что?
   - Ей ничего не надо.
   Отец отрешенно выдыхает табачный дым. Мама убирает со стола и бормочет себе под нос:
   - Кажется, лучше было бы сдавать только мужчинам.
   29 мая 1941, Фонтене
   Позже в наш дом, в нашу жизнь на более долгий или более короткий срок войдут другие лица, явившиеся с разных концов света, но Фрида Ставицкая - самая первая из всех. Этим вечером мы слышим, как она, невидимая и загадочная, расхаживает у себя на антресолях, и кажется, что в доме сгущена атмосфера, что газовый рожок под абажуром с бисерной бахромой светит как-то безжизненно, а в полутемном коридоре по ту сторону застекленной кухонной двери таятся ловушки.
   Дезире помалкивает. Он читает газету и по своему обыкновению курит трубку. Смотреть на потолок избегает, но ясно, что ему стыдно позволять собой командовать, стыдно за себя и за нас, словно мама взяла да и продала нас всех за пятнадцать франков в месяц этой явившейся из России особе.
   Анриетте, пожалуй, тоже стыдно, да к тому же и страшновато, но она изо всех сил это скрывает.
   - Пора укладывать детей.
   - Спокойной ночи, отец.
   - Спокойной ночи, сын.
   Дезире чертит большим пальцем крестики на лбу у меня и брата - так крестил его самого на ночь старый Кретьен Сименон, а того - его отец.
   - Не шумите на лестнице.
   Мы минуем загадочную дверь, за которой происходит какое-то движение. Поднимаемся в нашу мансарду, где всю ночь горит ночник, похожий на лампаду дарохранительницы. От его пламени по комнате пляшут тени, как на хорах пустой церкви.
   Мы с Кристианом спим в одной постели. Жмемся друг к другу, как цыплята. Мама спускается: родители спят на первом этаже, так что теперь нас с ними разделила эта иностранка.
   В шесть утра Анриетта уже на ногах. На весь дом гремит уголь, потом кочерга в кухонной печи.
   Сколько помню, в наших печах вечно не было тяги. Сколько помню, я всегда слышал, еще лежа в кровати, отзвуки ежеутренних схваток моей мамы с печью, а потом чуть позже до меня доносился характерный незабвенный запах керосина, который лили на не желавший разгораться огонь. Это сопровождалось вспышкой, сильным притоком воздуха, иногда язык пламени даже вырывался из поддувала, и я знал, что бывали случаи, когда женщины, лившие керосин в огонь, сгорали живьем. Помню "Малую иллюстрированную газету" с кошмарными цветными картинками - я ее видел в киосках:
   "Мать семейства превратилась в живой факел..."
   Но я опять погружаюсь в дрему, и скоро в мою мансарду проникает уже другой, тоже привычный запах. Пахнет кофе, который мололи перед тем в кофейной мельнице, потом доносится запах шипящего на сковороде сала. К нашему появлению на кухне Анриетта заливает его яйцами.
   Интересно, встала ли иностранка? Завтракала или нет? Невольно напрягаем слух, стараемся говорить потише. Слышно, как над головой ходят мелкими мышиными шажками, потом внезапно дверь наверху отворяется и с грохотом захлопывается.
   Мы не привыкли к тому, чтобы двери грохотали.
   Жилица спускается. Может быть, заглянет к нам? Анриетта уже растянула губы в улыбке и подбежала к кухонной двери, убедившись сперва краем глаза, что на кухне как следует прибрано.
   Но мы видим только спину и черную шляпку. Снова грохнула дверь - на сей раз входная.
   Наверно, сдавая комнату женщине, Анриетта надеялась, что та хотя бы сама будет у себя убирать. Она открывает дверь к жилице, и ее охватывает внезапное разочарование и чувство унижения: она чует запах, запах чужой женщины, спавшей на этой разобранной постели, мывшейся в этом тазу, полном мыльной воды, разбросавшей по мрамору умывальника скрученные шарики черных волос.
   На столе несколько книг, все по медицине. Расческа с обломанными зубьями. Зубная щетка с остатками неизвестной Анриетте розовой пасты. Анриетта заглядывает в шкаф, но там обнаруживается лишь одна грязная, без вышивки, без кружев, сорочка, пара дырявых чулок да стоптанные домашние туфли.
   За раму зеркала засунута фотография: на пороге странного деревянного домишки женщина необъятной толщины, вне всякого сомнения мать Фриды, какая-то девушка, застывшая в напряженной позе, и наша жилица в возрасте пятнадцати лет или около того.
   Каждые пять минут Анриетта стремглав летит вниз, чтобы убедиться, что Кристиан спокойно сидит в своем креслице, а обед не подгорает.
   Проходит угольщик, потом зеленщик, потом разносчик молока. При их появлении на порогах возникают хозяйки. Анриетта еще мало с кем знакома.
   - Ну как дела? У вас уже появилась жилица? Это соседка, госпожа Петере.
   - Да, госпожа Петере! Боже мой, надо же что-то зарабатывать, не так ли?
   Анриетта смущена: во взгляде соседки читается осуждение и даже как будто беспокойство - у госпожи Петере собственный дом, не рассчитанный на посторонних, построенный по вкусу и потребностям хозяев. На улице Закона почти все живут в собственных домах.
   Нет надобности ходить друг к другу в гости: соседки и так между собой знакомы и, как члены большой семьи или, того лучше, как обитатели одной деревни, встречаются вокруг тележки зеленщика.
   В квартале, правда, изредка селятся иностранцы, но на этой улице их еще не бывало.
   Поэтому женщины на порогах вытягивают шеи и косятся на дом No 53 и на эту белокурую госпожу Сименон, у которой двое детей и которая ищет жильцов.
   Этим утром, несмотря на уборку, обед и Кристиана (к счастью, толстого, спокойного, задумчивого малыша), Анриетта нашла время сбегать на улицу Пюи-ан-Сок и купить цветов. Она выбрала самую свою красивую вазу в форме фужера из радужного поддельного хрусталя и поставила Фриде на стол.
   Девушка вернется около половины двенадцатого. Быть может, заглянет на кухню поздороваться? Или хоть из коридора кивнет через застекленную дверь?
   Не тут-то было! Она проходит по коридору, словно по улице, где полным-полно незнакомых. Интересно, знает ли она хотя бы, что у Анриетты двое детей? Ей это безразлично. Она входит, в руках - учебники, кроме того, маленький белый сверток.
   Значит, она ест у себя. Но в комнате нет плиты, а камин по летнему времени не топится; следовательно, она сидит на сухомятке.
   Отца дома нет Будь он здесь, Анриетта не отважилась бы выполнить то, что задумала. Она наливает в чашку бульон и, убедившись, что мы с братом не шалим, поднимается к жилице.
   Перед дверью в антресоли она медлит, наверняка борясь с искушением пойти на попятный: на полу перед дверью стоит ее ваза с цветами. Там же валяется портрет Валери - он был повешен в комнату ради золоченой рамки.
   - Что такое?
   - Откройте на минутку, мадемуазель Фрида. Дверь на задвижке. С какой стати запираться? Можно подумать, что дом внушает жилице недоверие.
   Дверь приотворяется. На столе, среди медицинских учебников, мама видит початый кусок хлеба и надкушенное яйцо вкрутую.
   - Простите, я подумала... Взяла на себя смелость...
   Черные глаза сурово в упор смотрят на дымящийся бульон в чашке.
   - Это еще что?
   - Я решила, что капелька горячего бульона...
   - Вас что, просили о чем-нибудь?
   - Но в вашем возрасте, да если еще учиться, непременно нужно...
   У Фриды исхудалое лицо аскета.
   - Я сама знаю, что мне нужно.
   - Я позволила себе поставить к вам цветы, чтобы немножко оживить вашу комнату.
   - Терпеть не могу цветы. А насчет портрета - ненавижу, когда перед глазами торчат лица незнакомых людей.
   - Прошу прощения! Дело в том, что это моя подруга.
   - Ваша, но не моя. Кстати, уберите заодно все эти ненужные вещи.
   Она имеет в виду салфетки и безделушки, которыми Анриетта, как любая хозяйка, украсила комнату, чтоб было повеселей и поуютней.
   - Вы питаетесь не в семейном пансионе?
   - Я питаюсь там, где мне угодно. Ей ничуть не стыдно за ломоть хлеба и крутое яйцо на столе.
   - Позвольте хотя бы предложить вам чашечку кофе?
   - Мне не надо кофе.
   "Она слишком гордая, - утешает себя Анриетта. - Русские вообще такие".
   Она ретируется с улыбкой и, спустившись вниз, думает о фотографии за рамкой зеркала.
   До сих пор она считала, что студент, а уж тем паче студентка,- это непременно дети богатых родителей: кто же еще в силах оплатить образование сына или дочери!
   Так обстоит дело в Бельгии. Могла ли Анриетта предположить, что там, в России...
   Мать Фриды - толстуха с фотографии - явно деревенская, неотесанная женщина. А уж эта их деревянная лачуга...
   В два часа в замке поворачивается ключ. Пришел Дезире. Анриетта хватает лежавшие на столе цветы и поспешно швыряет их в огонь. Как прикажете объяснить мужу появление цветов? Для себя мы их не покупаем. Маме не хочется признаваться, что какая-то там пятнадцатифранковая квартирантка...
   Эта Фрида... Молодая девушка, а похоже, нарочно старается себя обезобразить. Скромный белый воротничок на платье - и тот сделал бы ее помиловиднее. И прическу выбрала себе самую что ни на есть строгую и совсем не к лицу. И не улыбнется никогда. Никакой любезности. Цветов не любит. Что у нее на уме, то и на языке. А ведь сделать приятное людям так нетрудно!
   Она не ходит в ресторан, обед ее состоит из крутого яйца. Пьет воду из-под крана. И все же когда-нибудь станет врачом.
   Анриетта не предчувствует, что это еще не вся правда, и долго не будет знать, что на все про все Фрида получает почтовым переводом пятьдесят франков в месяц и на эти пятьдесят франков ей нужно снимать квартиру, одеваться, есть и, кроме того, покупать или брать напрокат учебники, платить за обучение в университете...
   Для Анриетты жилец - это некто заведомо богаче, чем она сама.
   Но если все иначе... Если бывают такие, как Фрида... Что, если все жильцы такие же, как она? Куда в таком случае годятся все ее расчеты?
   Ее вера в будущее поколеблена. Опереться не на кого. Дезире ответит:
   - А что я тебе говорил? Или так:
   - Ты сама этого хотела!
   Неправда! Она хотела завести скромное дело, все равно какое, зарабатывать понемножку, избавиться от неотвязной мысли о самом необходимом, стряхнуть с себя кошмарный страх перед тем, что будет с нею и с детьми, "если что-нибудь случится".
   Глядя на студентов нашего квартала, она подумала...
   А весь этот дом, который она столько скребла, чистила, скоблила, подновляла? Дом, который сама обставила, украсила шторами, медными блямбами, цветными абажурами, салфетками?..
   Где это видано отправлять детей учиться, если не имеешь возможности их обеспечить?
   Разве может Анриетта себе представить, что на Востоке Европы живут миллионы мужчин и женщин, несокрушимо верящих в то, что образование ведет к освобождению?
   Анриетта не знает, что отец у Фриды в Сибири. И как недоверчиво воззрилась бы моя мать своими голубыми глазами на того, кто сказал бы ей, что Фрида принадлежит к группе нигилистов и в один прекрасный день в новой России ей, может, суждено стать народным комиссаром!
   Мама сказала бы, покачав головой:
   - Не может этого быть!
   Нигилисты? Это что-то вроде анархистов! Как тот молодчик с улицы Святой Веры, который подложил адскую машину под кровать своих родителей, кстати сказать, вполне добропорядочных людей - тетя Анна их знала. Кто бы мог подумать...
   Бедная, бедная мама, со всей своей мебелью, с купленными по случаю тазами, с литографиями, медными подставками для цветов, салфетками и цветными абажурами!
   К счастью, появился господин Зафт, снявший зеленую комнату, а потом госпожа Файнштейн из Варшавы - она поселилась в розовой комнате.
   Но госпожа Файнштейн неряха, по ее комнате там и сям валяются волосы.
   А на робкие замечания моей мамы она возражает:
   - Ведь я же вам плачу!