– Это то, чем мы сейчас с вами занимаемся. В вас какая-то озабоченность, вас тоже обуревает стремление к порядку, тоска о нем, вы спросили о прейскурантах не из праздного любопытства. Я это увидела и решила рассказать. И даже не без удовольствия. Так что вам это обойдется в два доллара. Ибо! – подняла изящный пальчик Мила. – Ничего нельзя делать бесплатно. Это закон коммерции, а я, хотите вы того или нет, занимаюсь коммерцией.
   – Да, конечно… Но все-таки, какая загадка в третьем прейскуранте? Почему там ничего не указано?
   – О, куда вы! Об этом я никому не рассказываю!
   – Я вас очень прошу.
   Мила подумала.
   – Странно, – сказала она, – но я чувствую, что рассказать о третьем прейскуранте для вас – это как раз начать его выполнять… Клиенты разные. Каждый хочет разного. Некоторые вообще не знают, чего хотят. В лоб спросить: «Чего изволите?» – уличная работа. Я беру дорого, потому что угадываю. За первые несколько минут я должна понять и характер человека, и его наклонности, и потаенные мечты – и так далее. И поразить потом его тем, что – выполнить невысказанные пожелания.
   – Просто и гениально.
   – Ничего гениального, любая женщина сумеет, если захочет. От меня мало кто хочет только, извините, акта. За этим идут к другим. Но и излишеств задушевного общения тоже не нужно. Ведь приходят иногда те, у кого кроме жены есть и любовница, а то и две. Но там везде ответственность. Связь же со мной – никакой ответственности. И полная тайна. С проституткой тоже нет ответственности, но там только тело. Я же – аманта (так я себя называю), я тело – с душой, я актриса – и хорошая. Абсолютное большинство проституток тоже умеет изобразить страсть, но умный мужчина всегда это знает и, если он уважает себя, не будет иметь дело с ними. Я же, понимаете, именно актриса. Для меня наслаждение заключается не в том, чтобы просто, грубо говоря, удовлетворить клиента, а сделать так, чтобы он поверил в мою страсть. Для этого один путь: самой довести себя до страсти. И очень редко у меня не получается. Обычно я даже люблю того, с кем. На время сеанса. Сложность одна: некоторые жениться предлагают или долгие отношения… Морока, – вздохнула Мила. – Приходится говорить, что я дала клятву никому не принадлежать до тридцати лет.
   – То есть… То есть вы в прошлый раз, когда мне казалось…
   – Да.
   – Потрясающе… А зачем вы мне это рассказали? Ведь актеру, актрисе нельзя на сцене вдруг перестать играть. Вот вы рассказали – и что же? сейчас начнете меня опять охмурять? Но я-то не поверю уже!
   – Не буду охмурять. Вы не за этим пришли.
   – Да.
   – Жениться на мне хотите?
   – Да. Или…
   – Нет. Поэтому я вам и рассказала. Вы из тех клиентов, с которыми я расстаюсь навсегда. Вы даже здесь умудрились найти ответственность.
   Парфен огляделся. Все вокруг, чудившееся до этого очаровательным и лишь для него созданным, показалось таким же производственно-общим, как, например, кабинет стоматолога. Да, у стоматолога хорошее настроение, тебе показалось, что ты ему лично симпатичен, на самом же деле ты для него: челюсть – тысячная, десятитысячная, очередная челюсть!
   – Минутку! – воскликнул Парфен. – Но ведь не для одного удовольствия вы работаете! Из-за денег, Мила?
   – В первую очередь из-за них. И меня не Милой зовут.
   – Но я не просил же, чтобы вы себя так назвали! Вы сами!
   – Я угадала, что вам нужно это имя.
   – Тогда так, – сказал Парфен, чувствуя себя оскорбленным. – Я плачу втрое больше, раздевайся.
   – Ого! Вот этого я – не люблю.
   – Тысячу наличными! – швырнул деньги Парфен.
   – Хоть десять!
   – А если и вправду десять?
   – Проваливай, дядя. Вон на улицах стоят, на любой вкус.
   Парфен был унижен. Он не привык к этому. И тут Парфен вспомнил, что он представитель власти, в конце концов! У него связи, в конце концов!
   – Вот что, милочка! – сказал он, развалившись в кресле и положив ногу на ногу, – если ты сейчас не обслужишь меня по любому прейскуранту за обычную цену, завтра же это гнездышко твое прикроют. Ты ведь не знаешь, кто я…
   – И знать не хочу! – прервала Мила. – Он угрожает тут! Завтра? Ты до завтра не доживешь, через полгода твой труп выловят у Астрахани, понял? Ты от моего дома на двадцать шагов отойти не успеешь! Понял, падла, е. т. м., к. б., с. м. в.?
   – Ну вот что!.. – грозно поднялся Парфен.
   Резким движением Мила ударила его кулаком под дых – с недюжинной, надо сказать, силой. А потом носками острых туфель (очень больно!) гнала его к двери, ударяя по ногам, по ребрам, по голове (гибка, стерва!), распахнула дверь и последним ударом сбросила его на лестницу, по которой Парфен и покатился, а Мила в довершение всего харкнула вслед ему, с треском захлопнув дверь.
   …Парфен привел себя в порядок, ощупал: все цело.
   Ладно! – мысленно сказал он веско, будто не Миле, а всему поганому и опоганившему его, Парфена, человечеству.
   И я-то знаю, что означало это отчаянное и зловещее «ладно» и во что оно вылилось, читателей же покорнейше прошу потерпеть.


Глава двадцать пятая

Искушения во власти. Провал театрализации. Полный

провал. И вообще опять тю-тю


   – Искушал кого-нибудь? – спросил Писатель Парфена.
   – Хренотень это все! – ответил Парфен. – Искушения эти… Впрочем, напоследок хотел бы я на реакцию некоторых посмотреть!
   – Почему напоследок? – спросил Змей.
   Парфен не ответил, а прямиком повел друзей к большому административному зданию. Парфена внутрь согласились пустить беспрепятственно, на Писателя выписали пропуск по паспорту, который он всегда носил с собой на всякий случай, а вот у Змея паспорта не было ни с собой, ни вовсе. Он его потерял где-то лет пять назад и с тех пор не нуждался в нем. Решили, что он посидит в вестибюле под охранительной сенью милиционера-привратника, а они быстренько обернутся.
   Зайдя в одну из комнат, Парфен свойски сел к компьютеру и настучал короткий текст и распечатал несколько бумажек. В другой комнате у секретарши взял с прибаутками гербовую печать и тиснул на бумажках.
   А потом зашел с Писателем в один из кабинетов.
   Там деловито сидел лысоватый человек в очках, одной рукой что-то писал, а другой говорил по телефону. Он разрешающе кивнул, и они вошли.
   Кончив говорить, но продолжая писать, лысоватый вопросительно посмотрел на Парфена. Парфен молча положил перед ним расписку и две тысячи. И приготовился объяснять. Но не пришлось. Лысоватый, шевеля губами, прочел: «Я… согласен продать душу черту… тысячи долларов… Печать, подпись…» И опять занял делом обе руки: одной подписывал бумажку, другой теребил доллары, считая. Бумажку вручил Парфену, доллары прикрыл папкой.
   – У тебя все? – спросил Парфена.
   – Вообще-то…
   Зазвонил телефон, лысоватый начал говорить.
   Писатель и Парфен постояли и вышли.
   – Да… – сказал в коридоре Писатель.
   – Да… – сказал Парфен. – Вот тебе и театрализация злодейства. Вот тебе и артефакт, как говорит твой Гений. Ладно, еще в один кабинетик сунемся.
   Человек в другом кабинетике, похожий на самого Парфена, но чуть потолще, обрадовался ему как родному:
   – Парфеныч навестил! Проходи, дорогой! Где был с утра?
   И Писателю вежливо кивнул, глянув потом на Парфена: следует ли знакомиться? Нет нужды, ответил взглядом Парфен.
   Двойник Парфена, видимо, до этого бездельничал, потому что гостям был рад искренне. Чаю налил, пепельницу подставил, анекдот рассказал.
   – Тут такая история, – приступил Парфен. – Выдвигаем нового кандидата.
   – Кого и куда?
   – Это я тебе потом. Но странное условие, понимаешь. Надо черту душу продать.
   – Чего?
   Парфен положил перед двойником бумажку.
   Тот прочел, вспотел и потянулся к телефону.
   – Не звони. Приказано с каждым беседовать отдельно. Вот человек из Москвы уполномочен.
   – Но условие действительно странное. Парфеныч, объясни, свои же люди! И деньги живые?
   – Вот, – выложил Парфен.
   Двойник пересчитал и вспотел еще больше.
   – И с каждым отдельно?
   – Отдельно. Все знают, что другие знают, но никто не знает, кто именно знает. Умные молчат и не задают вопросов.
   Двойник совсем взмок. Он встал и начал расхаживать по кабинету. Принял решение. Сел за стол. Сказал строго:
   – А вы знаете, что это такое? Ты, Парфеныч, знаешь, что меня мама крестила и я – вот! (рванул из-под галстука, из-под рубашки) – крестик не снимаю?! Ты знаешь, что я пощусь, в церковь хожу, что я Богу своему истинному… – тут голос двойника истерически сорвался.
   – В общем, – успокоился он, – две тысячи – это смешно. Небось другим по десять отламывают.
   – Всем по две, честное слово. Ну, тысячу могут еще накинуть.
   – Но не мне, значит?
   – Могу и тебе, – Парфен доложил оставшуюся последнюю (не считая, естественно, тех тридцати, что у Змея) тысячу.
   Двойник пересчитал, поставил подпись.
   – Что же это за времена! – горько сказал он. – Неужели других методов нету к прогрессу?
   – Нету.
   – Скурвишься с вами!
   – Расписочку-то отдай, Димыч.
   – Какую?
   – Расписку! Димыч, не шути!
   – А я разве не отдавал? – изумился двойник Димыч.
   – Он ее потихоньку на пол сбросил, – с мальчишеским ехидством сказал Писатель, приметивший это сразу, но сберегавший увиденное до времени.
   – Случайно, ей-богу! – перекрестился в запале правдивости Димыч.
   Парфен поднял расписку, положил ее в карман, сказал:
   – Прощай, иуда! Мало тебе людей продавать, ты теперь и душу свою бессмертную продал!
   – Но-но-но! При чем тут душа, когда высокая политика! Душа моя в целости!
   – Это как? – оторопел Парфен. Удивился и Писатель.
   – А так! Бумажка она и есть бумажка. А душа моя – при мне!
   – Нет, но ты же собственноручно: продаю душу черту – и подпись!
   – Подпись моя, а насчет продажи – отпечатано компьютером! Мало ли, может, меня пытали! Обманом подпись добыли! Бог, он правду всегда узнает! И оступившегося простит, а искусителей накажет!
   С этими словами Димыч достал демонстрировавшийся уже крестик и со смертной силой веры поцеловал его, а на людишек, стоявших перед ним, посмотрел черными глазами несмирившегося пророка.
   И Писатель с Парфеном, не нашедши, что сказать, удалились от него.
   – Ты чего от него хотел-то? – спросил Писатель Парфена. – Вы работаете, что ли, вместе?
   – Ну. И он немало мне подлостей устраивал. То есть я подозревал. Что он сволочь вообще. Захотел проверить.
   – Сволочь – и даже очень, – сказал Писатель.
   – А мне-то что? – закричал Парфен человеческим голосом, каким в коридорах власти кричать не принято (впрочем, и любым иным). – Что, я и без того не знал? Зачем замарался? А сам я не сволочь? Женщину сегодня за тыщу хотел купить – с душой и всем прочим! А ты – не сволочь?
   – Сволочь, – согласился Писатель.
   – Так что ж мы херней-то занимаемся? То благодетели, то искусители! Да нормальные люди что делают? Они основное прячут, а на часть начинают душу отводить, праздновать, безобразничать! До самого дна подлости доходят! Ты писателем считаешь себя, ты должен все насквозь пройти до последний степени низости, чтобы на своей шкуре… До самого, повторяю, дна!
   – А где оно? – грустно спросил Писатель.
   – А вот мы и узнаем! – заорал Парфен. И остолбенел.
   – Ты что? – спросил Писатель.
   – Змея нет, – сказал Парфен, указывая вниз, в вестибюль.
   – Опять тю-тю? – сказал Писатель, вспомнивший вдруг, что он давно уже хочет выпить.


Глава двадцать шестая

Благородное остолбенение. Куда уходит уходящий. Судьбы и

жизни. Гимн русскому человеку


   Итак, приятели наши стояли и столбенели. Кажется, нехорошо так говорить и нельзя так говорить. «Остолбенение» – не процесс, а явление мгновенное, то есть взял человек и застыл, как столб, от какого-либо потрясения. А потом оживает (или нет – в зависимости от обстоятельств, ибо есть люди, остолбеневшие навсегда – от любви, например; чтобы не быть голословным, автор ссылается на собственный пример: он как остолбенел в оны лета, так и не отстолбенел еще и никогда уж, наверное, не отстолбенеет).
   Есть страна, и есть в ней такие люди, для которых столбенение – именно процесс! Как в ударившемся о преграду поезде (упаси, Господи, – и прости за неудачный пример!) вещи и люди долго еще будут нестись с прежней скоростью (что, кажется, и происходит на некоторых магистральных рейлвеях нынешнего нашего бытия), так и в остолбеневшем русском человеке все долго еще несется и движется, пока не застынет в настоящем полном столбняке. И даже более того, одна часть остолбеневает, а другие движутся – и часто совсем в разных направлениях. Вместо того чтобы вихрь двух тел, как в голливудском (не к ночи будь помянут) боевике, ринулся к привратному менту, чтобы выпотрошить его, подлюку, и дознаться, куда делся Змей, взвихрились потоки не телесные, а мыслительные.
   Ну, во-первых, и Писатель, и Парфен в очередной раз подумали, что вместо того, чтобы заниматься дурью, давно бы они сидели у домашних очагов, осыпанные долларами и поцелуями близких, разговаривая дельно, как истинные отцы семейств, о шубах, новых телевизорах и о прочих позволительных теперь роскошествах: например, выписать на год сразу два литературно-художественных журнала!
   Потом они представили, что Змея, может, сдал сам милиционер своим собратьям, так как ему показался подозрительным вид человека в затрапезе с дорогим портфелем в руках, да еще пристегнутого к нему наручниками! И уж из милиции портфеля не выцарапать теперь, денег не видать ни в жизнь! Но еще хуже, если Змеем, увидев несуразность в его облике, заинтересовались бандиты, которые сюда так и шастают по разным своим делам. Тогда не только портфеля и денег не видать, но и самого Змея: отпилят ему в самом деле руку, зря он так шутил, а потом и самого распилят на части, и следов его не найдешь! – содрогнулись Писатель и Парфен.
   Потом Писатель подумал (за время, которого привратнику не хватило бы и глазом моргнуть), что вот исчез Змей, а он даже не успел расспросить его, как и чем он жил в последнее время. Были школьные дружки, потом разошлись, у каждого своя судьба, но ведь есть же точки соприкосновения, уж кому, как не Писателю, уметь их найти! Не спросил: как ты, Змеюшка, почему ты один живешь, о чем не спишь по ночам, о чем думаешь, глядя на улетающий в небе гусиный караван, на щебечущих на земле детей? Не спросил! Ушел человек – и теперь не спросишь!
   Но нет, спросишь! – осенило тут Парфена, который по удивительному совпадению думал на ту же тему. Не от нас уходит человек, а – в нас уходит! Живший, бывший с нами, он нас меньше беспокоил и интересовал, а как уйдет, начинаешь и его вопросами пытать, и на его вопросы отвечать, и вдруг снится он, снится, снится, до слез! Живший, он в себе жил, ну, и около нас немного, а в нас – совсем чуть-чуть. Уйдя же, он полностью переходит в нас!
   Но значит – и Писателя осенило! – мы страшным образом богаче становимся! Тяжелее… Мудрее… Начинаем больше думать о тех, в ком мы сами останемся. Больше о себе думать – в высшем смысле!
   А тут и я, то есть автор, который пристолбенел рядышком, засовестился, что, уписав столько страниц, не удосужился толком рассказать, а что они за люди-то: Змей, Парфен, Писатель, а иначе говоря – Сергей Викторович Углов, Павел Павлович Парфенов и Иван Алексеевич Свинцитский… Отделался скороговоркой, а ведь за каждым из них – Жизнь и Судьба. О, если б не проклятые законы жанра, не позволяющие надолго останавливать движение! – оно должно нестись стремительно, как гоголевская птица-тройка! Правда, Гоголь, сочиняя по жанру то же, что и, извините, автор данного текста, то есть плутовской роман в реалистической транскрипции, мог позволить себе лирические отступления. Но то, как вы правильно заметите, Гоголь!..
   Если б не эти законы, я бы о каждом из моих героев написал отдельный роман – и чего б там только не было! О когдатошней любви, например, Змея к той, кто стала его женой, а потом бросила его, и он забыл о ней, а она, между прочим, его все ждет, все ждет, а он и не знает… Или о любви жены Парфена к Парфену, которую она скрывает ехидством и бытовой злостью, со страхом чувствуя странное желание вызвать отвращение в Парфене к себе, чтобы он бросил ее и стал счастлив, – разве не глубокая трагедия, самого Шекспира достойная? А сколько о Писателе мог бы я написать! – и о метаниях его в стороны, не сходя с места, и о романах его – коммерческих, художественных и тех, что в жизни были, и об одной загадочной загадке в жизни и мыслях жены его Иолы…
   Но тут неожиданно, созерцая остолбеневших своих героев, я стал прислушиваться к себе, к какой-то внутренней музыке, и понял вдруг, что там сам собою слагается гимн русскому (независимо от национальности) человеку! Да, он подчас медлителен. Он семь раз отмерит, один раз отрежет – или вообще плюнет на это дело. Да, да, да! Но не просто так он медлит, не просто так отмеряет. Он в это время – думает. Он занят производством мысли как продукта! Никогда, к сожалению, вроде бы не углублен русский человек в проблему целиком и полностью, вечно у него путаются под ногами какие-то приблудные мысли. Вот строит он дом, выкладывает из кирпича стену. Ну и думай об этом, старайся, чтобы стена была ровна и красива, кирпич к кирпичу. Да, и он думает об этом, но еще, посвистывая, решает в голове совсем никчемный и посторонний вопрос: с какой высоты должен упасть кирпич на непокрытую голову прораба, чтобы прораба до смерти не убить, а только поувечить? Насколько это зависит от тяжести кирпича? Насколько от крепости головы прораба и ее наклона в данный момент? Насколько от наличия волос на голове? А от толщины их? И сколько могут веса выдержать, допустим, десять сплетенных волосков длиной десять сантиметров? Вроде бы – несуразица, но вот он придет домой, расскажет сынишке об этих мыслях, а тот призадумается, сострижет собственный чуб, начнет экспериментировать, а там вырастет, выучится, увлечется технологией полимерных нитей – и, может, мы скоро уже будем раскатывать не на металлических рельсах, а на полимерных, а дом, двадцатиэтажный дом, можно будет засунуть в карман, как авоську, и поехать к морю всей улицей, а там растянуть авоську, покрыть прочнейший каркас прочнейшими же нитями: вот и гостиница в полосе прибоя на двести номеров.
   Впечатляет?
   Но вернемся к нашим героям.
   Хорошо, бросились бы они к милиционеру, растерзали бы его, поувечили бы, не дай бог! Они же остолбенели типичным русским остолбенением. И оно, конечно, не вечно, но…
   Но когда они все же собирались сбежать и терзать-таки милиционера, мягко скрипнула дверь в фальшиво-мраморной стене и оттуда благодушно вышел Змей.
   – Что-то вы долго, – сказал он. – А я тут в туалет… А то пиво-то пили… Круговорот воды в природе, святое дело!
   Как тут не прослезиться? Слава круговороту воды в природе, слава остолбенению, слава Судьбе и Жизни, слава русскому человеку, слава, слава, слава!


Глава двадцать седьмая,


   в которой герои решают вопрос кумиров, зиждителей, отцов отечества и т.п., а автор по веской причине собирается их прикончить, но вместо этого впадает в еще одно лирическое отступление

 
   Конечно же, встретившимся друзьям захотелось выпить, что они немедленно и исполнили в ближайшей забегаловке.
   – Я когда там в туалете был… – сказал Змей. – Там чисто, светло… Отделка хорошая… Уважаешь себя… И мысли такие… Высокие… И я подумал: зачем нам бедным помогать, их слишком много! Богатых или злодеев деньгами губить? – они сами себя погубят! А вот бывают, например, премии…
   – Снова здорово! – сказал Парфен. – Все! Никакой благотворительности! Хочу пить, гулять и лобзать младых красоток! Не согласны – отдайте мою долю.
   – Ты не уважаешь меня? – спросил Змей.
   – Я уважаю, но…
   – А уважаешь – дослушай. Именно, кстати, об уважении. Давайте подумаем, кого мы больше всего уважаем. И отдадим ему деньги. Чтобы он жил и процветал на благо человечества. То есть такая как бы премия – от нас.
   – Я уважаю больше всего себя! – заявил Парфен.
   Писатель подумал, что вслух этого не скажет, но тоже уважает себя, пожалуй, больше всех. А уж премии-то достоин как никто за многолетний свой бескорыстный труд на литературной ниве.
   – Я согласен, но это не в счет, – сказал Змей. – Я тоже уважаю больше всех себя. И маму. Но – кроме нас, понимаете?
   – Не сойдемся, – сказал Парфен. – У каждого будет своя кандидатура.
   – А мы отыщем такую, чтобы все согласились. Потому что, конечно, я тоже больше всех уважаю дорогого, земля ему пухом, Владимира Семеновича Высоцкого, но его уже нет!
   – А я, – серьезно сказал Писатель, – академика Л., но у него и так премий много, да и откажется он. За это и уважаю, что откажется.
   – А я не уважаю никого, – сказал Парфен. – Не сотвори себе кумира!
   – Это плохо, – огорчился за него Змей. – Нельзя жить без маяка в душе. Чтобы вспомнить: есть такой человек! – и легче.
   Все трое призадумались. Все трое честно стали перебирать в уме людей, славных жизнью и делами, которых они взяли бы в пример себе. Писатель, поразмыслив, даже академика Л. отверг. Уважать-то он его уважает, а чтобы вот именно – Кумир… Нет, не чувствуется этого в душе.
   – Полным-полно у людей идолов, – сказал он. – А у нас, получается, никого? Как же мы дошли до жизни такой?
   Они стали думать, как дошли до жизни такой.
   – Вот что, – сказал Парфен, доставая блокнот и ручку. – Давайте рационально, по порядку. Политика, наука, культура, спорт и так далее.
   Друзья радостно согласились.
   Они составили список деятелей политики – и вычеркнули одного за другим всех, у каждого найдя недостаток.
   Потом составили список экономистов – и вычеркнули всех, у каждого найдя недостаток.
   Потом составили список так называемых бизнесменов – и, едва глянув на него, перечеркнули весь разом с брезгливыми гримасами.
   Потом составили список ученых, кого знали, – и вычеркнули всех, у каждого найдя недостаток.
   Потом составили список деятелей культуры – и вычеркнули всех, у каждого найдя недостаток.
   Потом составили список спортсменов – и вычеркнули всех, у каждого найдя недостаток.
   Пригорюнились.
   Сидели же они, между прочим, в одном кафе, что на улице Немецкой (бывш. просп. Кирова, бывш. ул. Немреспублики), неподалеку от крупнейшего в городе книжного магазина. Это не просто к слову говорится, потому что произошло следующее: Писатель что-то вспомнил, подхватился, убежал и мигом вернулся с толстой книгой «Кто есть кто в России».
   – Мы же не знаем многих! – увлеченно сказал он. – Поэтому сделаем так: наугад откроем, ткнем, в кого попадем, тому и достанется. Ведь это деньги судьбы, случая, пусть случай и решит! Тут все-таки семьсот деятелей, за что-то их втиснули, а?
   Парфен пожал плечами, увидев фотографии на обложке и подумав, что он никому бы из этих обложечных не дал, что тогда говорить о тех, кто внутри? А Змей обрадовался:
   – Можно мне?
   Ему дали книгу. Он положил ее перед собой и стал ощупывать пальцами.
   И с треском открыл, тут же ткнув пальцем.
   И зачитал вслух:
   – «Слаповский Алексей Иванович. Впервые шумный успех выпал на долю саратовского прозаика и драматурга в 1994 г., хотя к этому времени он давным-давно печатался, а пьесы его шли во многих театрах российской провинции. Именно в тот год Слаповский (которого столь авторитетный критик, как А. Немзер, считает одним из самых значительных писателей поколения) попал в список финалистов английской премии Букера за лучший русский роман года. Он, филигранно, мастерски владеющий искусством построения авантюрного сюжета, умеющий блеснуть недюжинным умом и не чуждый иронии, считался одним из главных претендентов на премию. И даже признание председателя жюри критика Л. Аннинского, не скрывавшего, что сознательно (и вполне удачно) противодействовал „лауреатству“ Слаповского, даже это воспринималось как своего рода негативная составляющая успеха. Где удача, там неприязнь, вражда, а подчас и зависть. (В том числе зависть уходящего поколения к энергии и силе „восходящих звезд“.)»
   – Ну хватит! – перебил раздраженно Парфен. – Чего он сочинил-то?
   – Тут список есть. Я не читал. А ты? – обратился Змей к Писателю. – Он же, между прочим, саратовский, оказывается. Вот так живешь рядом – и не знаешь! Ты-то должен знать! Может, он даже приятель твой.
   – Так, знакомили… – вяло сказал Писатель. – И читал кое-что. Занятно, не более.
   – Ну и нечего баловать! – подвел черту Парфен.
   Змей, тоже разочаровавшись в идее, отложил книгу.

 
   Ладно, братцы… Это я вам говорю, родитель ваш, автор. Ладно, спасибо. Не надо мне ваших денег! Пусть я в долгах как в шелках, и перспективы туманные… Ничего! Выкручусь!
   А вот как выкрутитесь вы, обидевшие меня (особенно ты, Свинцитский, мои книги хваливший и в глаза, и заглазно!)? Вы даже и не подозреваете о том ужасе, который навис над вами. Буквально навис! – ибо такова авторская воля и мощь, что он потолок на вас может обрушить, заложив бомбу на этаже над вами, где проживает богатый человек, которого решили убрать конкуренты. И – мокрое место от вас и от ваших идиотских рассуждений. Хоронить нечего будет!
   И уже рука занеслась, уже виделась соблазнительная сцена огня, летящих обломков, криков, стонов…
   Нет, не получается. Во-первых, живые все-таки люди, а во-вторых, это я бахвалюсь только, на самом же деле нет моей уже воли над вами, а ждет вас то, что вы сами приуготовите для себя.