Тем более, хоть и идиотские ваши мысли, но – моим родственные, ибо и я не раз задумывался: почему в наше время кумиров и идолов в моей душе нет истинного кумира? Чтобы я, на ночь помолившись о здравии близких и родных, затем сказал бы тихо ему в даль сквозь ночь: «Живи, милый человек, ты нужен мне больше всех!» Помаленьку, а кто побольше – многие нужны, но чтобы вот так, чтобы…
   А ведь, если честно, понимаю: есть такие люди. Не может их не быть, потому что если б их не было, то и нас бы всех давно не было! Беда не в том, что нет их, а в общем недоверии души, направленном как вверх, так и вниз. Сотворять-то кумира, может, и не надо (хотя многие не понимают, что они слишком упрощенно эти слова понимают, не понимая, что они – звучный отзвук великой борьбы монотеизма с язычеством), но – быть достойным того, кто и не знает о тебе! – то есть гордо и тайно…
   И вот прижимаешь обывательские, пошлые, старинные эти свои мыслишки к обывательской цветастенькой подушке под шум ветра за окнами, чувствуешь себя сиротливо, худо, мелко, думаешь: не взять ли чекушечку… Но нет, нельзя. От чекушечки дела не будет, а я занят сейчас, в отличие от моих героев, которые, правда, тоже заняты, но такими делами, которым выпивка не помеха!


Глава двадцать восьмая,


   написанная, но полностью вычеркнутая, потому что в ней было еще одно угрюмо-покаянное лирическое отступление о питии как не веселии русском, а погибели нашей, но такого словоблудия ни один нормальный читатель вынести не сможет


Глава двадцать девятая

Ай да Парфен!


   – Вот что! – сказал Парфен. – Давно мечтаю я уехать далеко-далеко и начать новую жизнь!
   Змей и Писатель несказанно удивились. Не успел Парфен это произнести, а они уже уверены были, что тоже об этом сейчас думали, потому что тоже давно мечтают уехать далеко-далеко и начать новую жизнь. Ай да Парфен, молодец!
   – В Нерюнгри! – сказал Змей.
   – Почему?
   – Название нравится!
   – В Москву! – сказал Писатель, вспомнив о своей литинститутской юности.
   – Во Владивосток! – сказал Парфен.
   – Почему?
   – Ехать долго, за окном пейзажи… Там – океан. Я там не был никогда. И там нас ни одна собака не отыщет!
   Все доводы показались Змею и Писателю убедительными.
   – Значит, так, – втолковывал Парфен. – Сейчас меняем три тысячи долларов: билеты дорогие. Последним вечерним поездом в Москву, а оттуда сразу же на Владивосток.
   – У меня паспорта нет, – напомнил Змей. – Без паспорта билет не дадут.
   – Положись на меня, – успокоил Парфен. – Я где работаю, в конце концов? Данные паспорта помнишь?
   – Нет.
   – Неважно, из головы придумаем. А во Владивостоке сделаем тебе новый паспорт. Итак, берем билеты до Москвы и заказываем сразу на Владивосток. Остальные деньги прячем.
   – Двадцать одну, – вдруг сказал Змей.
   – Что?
   – Двадцать одну берем себе. По семь на каждого. Надо еще родственникам оставить на прожитье.
   – Маловато! – сказал Писатель.
   – А ты там жуировать собираешься? – спросил Парфен. – Мы будем работать! Мы наймемся на сейнер рыбу ловить.
   И Писатель со Змеем тут же поняли, что они именно хотели на сейнер рыбу ловить. И дружно кивнули, уважая умного друга.
   Парфен подвел итоги:
   – Прав Змей, родным надо что-то оставить. И сказать, что уезжаем. Честно. Без экивоков. Поэтому: план. Берем билеты. Договариваемся, где встречаемся. И прощаемся с теми, с кем хотим. Навсегда.
   Слово это, печальное и высокое, заставило друзей встать. И они стоя выпили.

 
   И не прошло и часа, билеты были куплены, деньги спрятаны, каждый имел при себе наличность для родных и на собственные прощальные нужды. Встреча была назначена на вокзале за полчаса до проходящего ночного поезда на Москву. ( № 183, Астрахань-Москва, убытие в 1 час 13 мин.)


Глава тридцатая

Прощания. Змей


   Змей стоял перед матерью, и был он теперь, конечно, не Змей, а Сергей Углов, потому что Лидия Ивановна даже и не знала, что его так дразнили в школе.
   Она сидела на старом стуле, покрытом старой шалью, перед ней на круглом старом столе лежали вороха денег, она даже и оценить не могла, сколько, понимала лишь: много. Страшно много. Именно – страшно.
   – Когда ты учиться после школы дальше не пошел, а работать, я думала: ладно, не всем профессорами быть, главное – человек ты не злой, хороший!..
   – Мама, эти деньги честные, говорю же! – бубнил Углов.
   Не слышала его Лидия Ивановна, продолжала причитать:
   – Когда с женой тебе не повезло и ты один бобылем зажил, я думала: ладно, не всем под женами маяться, может, и к лучшему, главное – человек ты спокойный, честный!..
   – Сама ты посуди, где я украсть их мог? Для воровства умение надо! – с тихим отчаяньем говорил Углов, страдая за мать.
   – Когда работы ты лишился и выпивать начал, я думала: ладно, опять не повезло, главное – человек ты тихий, безответный, выпьешь – не буянишь, всегда домой придешь… да на своих ноженьках… да на постельку ляжешь… да на маму смотришь весь бледненький… виноватый!.. – совсем уж заголосила Лидия Ивановна, будто по покойнику. – А теперь да что мне и делать? Да и как людям в глаза глядеть? Да и убери ты деньги свои поганые! – с мукой и со слезами речитативом выговаривала Лидия Ивановна, и сыну стало страшно за нее.
   – Мама! – закричал он. – Да я тебе чем хочешь клянусь, нашли мы эти деньги, с утра встретились – я, Пашка Парфенов и Свинцитский Ванька, писатель, через дорогу живет, мы учились вместе, вспомни! Станет тебе писатель воровать?
   – Воровать, может, не станет, а жульничать – все могут. Сжулили вы эти деньги.
   – Да как?
   – Это вам виднее. Убери. Видеть не могу.
   – Еще раз объясняю: нашли мы их! У «Трех медведей». Голые деньги, без документов, неизвестно, кому отдавать. Ванька, Пашка! Пашка вообще в правительстве губернском, ему-то зачем воровать? – кричал Углов.
   – А чего там еще делать, если не воровать? – заметила Лидия Ивановна, но уже как-то поспокойней.
   Помолчали.
   – Не выбрасывать же их теперь, – сказал Углов. – Купим еды себе. Тебе кофточку купим розовую.
   – Старухе – розовую? Ты думай, что говоришь. Сынок, посмотри на меня.
   Углов посмотрел.
   – Скажи мне, только глазами не виляй: нашли деньги или что?
   Углов прямо посмотрел матери в глаза и сказал:
   – Нашли.
   И она поверила.
   И как не поверить, если Сергей Углов не умеет врать? С детства пробовал: не умеет. Если еще отвернется от человека, то, может, и получится. А когда в глаза – не может. И пытается, но сразу видно: врет. Поэтому попытки оставил. Нет, учителям-то врал – и даже иногда в глаза, но тут ведь общая игра: ты учитель – я дурак, ты хочешь, чтобы тебя надули, ну, я и надуваю, и оба в дураках, но к обоюдному удовольствию. Врал и по комсомольской линии, и по профсоюзной на работе; тоже ведь игра: один врет, другой кивает с удовлетворением. А вот в серьезных человеческих отношениях Углов – не врет. (Единственное, может, исключение: когда просит денег на выпивку, но тут врет не сам Углов, а его больной, надо прямо сказать, организм.) Из-за этого в свое время и ушла от него жена. О чем она ни спросит – ну, обычные супружнины вопросы: где был, почему поздно, с кем пил, куда деньги дел и т.п., заставив при этом смотреть в глаза, – Углов все выкладывает. По молодости гульнул на стороне: всего один шальной полухмельной вечер с шальной полухмельной полузнакомой бабою – и по первому же запросу-подозрению все сам рассказал, дурак! Какая женщина от мужчины подобную правдивость стерпит? И – ушла. Были, возможно, и другие причины, но эта, пожалуй, главная.
   И вот мать поверила – и вспомнила, что сын ей еще что-то молол про какой-то Владивосток.
   – Куда ты, говоришь, ехать собрался? – насмешливо спросила она, совершенно не веря его намерению и считая, что он спьяну брякнул. Мало ли: месяц назад тарахтел, что сделает вместо чердака мансарду, застекленную на все четыре стороны и наверх – чтоб, как он выразился, «спать в окружении неба и звезд».
   – Да мы решили, – сказал Углов, – поехать и на работу устроиться там. На сейнеры рыбу ловить. Заработки хорошие, говорят.
   – Это из тебя – работник?
   – А почему нет?
   – Сереженька, роднуся, ты же алкоголик! Кто тебя возьмет?
   – Сегодня алкоголик, завтра – нет. Я брошу.
   – Бросал один такой… Спрячу я деньги пока…
   И мать пошла прятать деньги, а Углов смотрел ей вслед и думал, что она хоть и не старуха полная еще, а в возрасте серьезном. Как же он уедет от нее? А – заболеет? На старшего брата не оставишь, он даже ей не рассказал о нем, чтобы не расстраивать. Как же быть? С собой – не возьмешь. Вопрос получается – неразрешимый!
   Но так устроен человек, что умеет откладывать неразрешимые вопросы на потом, надеясь, что они сами как-то разрешатся. А главное – Углов услышал голоса и заулыбался. Он ведь фуршет созвал!
   На втором этаже его дома есть веранда, верней – сушилка для белья, там стулья старые, скамьи, столы дощатые, там часто собираются местные алкаши, вот их, родимых, он и созвал, обегав всю улицу, и заранее радовался: он всегда радуется, когда имеет возможность угостить товарищей. Послал гонцов купить водки и пива, хлеба, консервов…
   Он появился на веранде, когда фуршет уже начался: тут сигналов к началу не ждут. Не те традиции. И тем, кто именно виновник торжества, не особо интересуются, поэтому появление Змея обошлось без фурора. Шумели умеренно: по местным же традициям. Люди все-таки городские, обтесанные, зачем песни горланить или скандалить, когда можно по душам потолковать?
   Змей взял стакан, плеснул в него и встал, прося этим к себе внимания.


Глава тридцать первая,


   в которой Змей, подняв стакан для тоста, смотрит вокруг и понимает вдруг, что любит эту малую свою родину, он любит эти до сучочков и царапин знакомые серые доски, любит эти шаткие перила лестницы, которые однажды обрушились под его неверной рукой, и пришлось ему с переломом ребра в больнице полежать, любит это тощее дерево с десятком последних желтых листьев, а главное, он любит этих людей: и Андрюшу Немизерова, голубоглазого блондина, имеющего обыкновение после полубутылки водки заводить обличительные речи, исполненные гражданского негодования, и Сережу Боровкова, статного румяного мужчину, который славится умением бутылку водки поровну на восемнадцать человек разлить, и Андрюшу Дмитровского, у которого была когда-то редчайшая профессия «воскобой», и он вот уже лет семь про эту профессию рассказывает, этим и живет, и Витюшу Поливного, дед которого у Чапаева служил, а если кто не верит, Витюша выбегает с ножнами от дедовской сабли и бегает за обидчиком до изнеможения и падения с разбегу в пустоту черного сна, и Аню Сарафанову, вечно не имеющую работы, но столько ухажеров, что ее пятеро детей с голода не пропадают, и при этом никто из ухажеров не сумел похвастаться победой над Аней, и двоюродную сестру Ани Веру Лавлову, которую однажды приезжали снимать из центрального журнала, потому что она оказалась по внешности лица точной копией поэтессы Марины Цветаевой; сняться-то Вера снялась (о Цветаевой досель не зная), но когда съемщики собрались уезжать, не дав денег и даже «фунфырика» не поставив, разъяренная Вера разбила их аппараты, их морды, а также и машину, на которой они приехали, вот что значит довести человека: ведь тишайшая женщина и прекрасная мать, готовая за двух своих сыночков любого убить; а вот громогласная и вечно веселая Надюша Свирелева, которая если уж ругает кого, то лучше тому человеку сразу под землю провалиться, но если кого полюбит и начнет хвалить, то уёму ей нет, сутками она полюбившегося человека славословит, несмотря на упреки соседей и предупреждения милиции о соблюдении тишины; а вот Леша Антипенко, бывший актер с рыкающим голосом (и рост – два метра с кепкой), умеющий за столом одной рукой одну женщину по коленке гладить, другой рукой другой женщине поясницу голубить, а ногой под столом еще и третьей женщины ножку ласкать – и никто на него не в обиде, зная почти детскую его простоту и доброту, несмотря на бывшую жестокую актерскую профессию; а вот пенсионер Роман Братман, любящий по-нашенски клюкнуть и закусить солененьким и заслушивающийся сладострастно богатством русской речи, ценя ее переливы и ее мощную грусть; а вот Эдик Бойков, пьющий ежедневно и обладающий при этом феноменальной способностью говорить гладко, даже падая и засыпая, встает же он таким, что соседи сбегаются смотреть: брюки со стрелочкой, рубашечка чистая, словно не на полу человек спал, а в воздусях обретался, – и никто не знает этому объяснения; а вот Валера Володько, человек, после бутылки водки начинающий стискивать зубы и обводить всех тяжелым взглядом, тут важно вовремя крикнуть ему в ухо: «Жить!» – и он почему-то от этого слова светлеет, обаятельнейшим образом улыбается, спрыгивает с веранды и бежит по улицам города, счастливый, с одной ему известной целью, и бегает так час или два и возвращается уже спокойный; а вот Игорь Букварев, в квартире которого живут три собаки, пять кошек, две канарейки и черепаха – и всех он кормит, отказывая себе в последнем, кроме вина, ибо без вина у него что-то вроде паралича: еле ходит и двух слов не может связать; а вот Владик Горьков, человек огромного мужества: сам себе плоскогубцами три больных зуба выдрал, – и теперь к стоматологам никто не ходит, пользуясь его услугами (сто грамм – зуб); а вот Михаил Петухов, справедливейший человек, всегда строго следящий за ходом застолья и безобидно покрикивающий: «Саньке налить полста!.. Ваське двойную!.. Нинке не наливать до следующих указаний!» – и таким образом режиссирующий питье так, что оно течет ровно и благородно; а вот Ольга Дмитрук, бывший бухгалтер, знаменитая способностью, посмотрев в течение трех секунд на любой стол, определить с точностью до рубля стоимость всех напитков и кушаний; уважая этот талант, ее даже на свадьбы с этим аттракционом приглашают; а вот Саша Филинов, бывший подводник, то и дело восклицающий: «Идем на погружение!» – при этом никто никогда не видел его в состоянии полного погружения; а вот Витя Шушаков, известный тем, что предсказывает политические события в стране на полгода вперед, перед его домом регулярно останавливаются черные машины и выходят таинственные люди в черном, другой бы на своем даре капиталы нажил, а Витя довольствуется за любой прогноз одним и тем же гонораром, который он, не уважая свой легкий труд, называет – «пузырь»… И это только собравшиеся здесь, а сколько не сумевших прийти – милых, славных, близких, – аж слезы подступают…

 
   И Змей, дождавшись тишины, возгласил сквозь спазмы прощальных рыданий:
   – За Владивосток! Ура!

 


Глава тридцать вторая

Прощания. Парфен. Мила


   Парфен, то есть Парфенов Павел Павлович, направился было домой, но по пути передумал и велел нанятому шоферу поехать на улицу Окосечную, что у Волги.
   Окосечная улица колоритна: с одной стороны столетние хибары, с другой – овраг, поросший бурьяном, а посреди вечно грязная дорога, зато вдали чудный вид на Волгу. Может, за этот колорит и облюбовали улицу художники, которые здесь селятся. Когда-то хибары были добротными домами в два с половиной этажа, считая верхний деревянный полуэтаж, который следовало бы мансардой назвать, но неудобно. Эти-то полуэтажи и снимают художники под свои мастерские, а часто там и живут, потому что с семьями у них вечная неразбериха.
   Здесь, в одном из домов, и устроилась теперь с новым своим возлюбленным Мила, бывшая любимая женщина Парфенова.
   Парфенов поднялся по темной лестнице, постучал в ветхую деревянную дверь.
   – Открыто! – послышался такой узнаваемый, сразу все всколыхнувший голос.
   Парфенов вошел.
   Мила лежала на чем-то, напоминающем нары, грызла большое яблоко и читала журнал «Огонек» за 1989 год.
   Парфенов с некоторым удовлетворением увидел вокруг полный беспорядок: кучами и где попало – краски, кисти, холсты, рамы, чудовищно намалеванные картины, разрисованные стены, на столе грязные тарелки, в банке из-под кофе – окурки.
   – Привет, – сказала Мила.
   – Привет.
   – Ты ко мне?
   – А к кому же?
   – Может, к Кириллу. К нему часто клиенты ходят.
   – Картины покупают?
   – А то!
   – Неужели эти картины кому-то нравятся?
   – Мало ли идиотов.
   – То есть они и тебе самой не нравятся? – удивился Парфенов.
   – Что я, дура?
   – А зачем же ты тут живешь? Он как мужчина тебя устраивает?
   – Ты его видел? Шимпанзе нарядить: он! Но гонора!
   – Зачем же… Не понимаю.
   – Надо же где-то жить, – сказала Мила, – не с родителями же дома. Заедят.
   И Парфенов вспомнил, что она еще очень молода, ей всего двадцать один год. Он подумал, что жизнь с этой девочкой, которая вскружила ему голову оптимистичным своим цинизмом и молодой телесной страстностью, была бы ужасной, а ведь он, дурак, подумывал о такой жизни! И не просто так подумывал, ему казалось, что Мила привязалась к нему и даже по-своему – любит.
   – А я уезжаю, – сказал он.
   – Командировка?
   – Уезжаю навсегда. Во Владивосток.
   – Перевод по службе?
   – Нет. Просто бросаю все и уезжаю.
   – Нормально, – оценила Мила.
   – Удивительно, – сказал Парфенов. – Недавно подумал о тебе и понял, что никогда тебя не любил.
   – А я знала.
   – Нет, действительно не любил.
   – Да знаю я.
   – Ты не веришь?
   – Вот заладил. Если б любил, не ушла бы.
   Парфенов был ошарашен.
   – Постой. Это ты меня не любила, поэтому ушла. А я – любил.
   – Ни капли. Просто нравилось со мной постелькаться, вот и все.
   – Это неправда. Уж кого я в жизни любил, если честно, то тебя.
   – Ври больше.
   Парфенов усиленно соображал.
   – Постой. Но если так… Получается недоразумение. Ты думала, что я тебя не любил, поэтому ушла. А я думал, что ты разлюбила, поэтому ушла. Но если выясняется, что я тебя любил – и люблю и что ты тоже, то тогда… Зачем тогда мне Владивосток? Я останусь, и мы…
   – Красивый город, говорят. Океан, сопки…
   – Ты меня слышишь? Давай…
   – Что? Поженимся?
   – Ну, хотя бы. Да. Поженимся.
   Парфенов подошел к Миле и присел на край нар, взял ее за руку. Рука была холодная и вялая.
   – Нет, не любишь ты меня. Сам же сказал. Вошел и сразу: я тебя не любил.
   – Я с досады! Мало ли что человек с досады!.. Мне обидно, что ты…
   – Все. Слово не воробей, вылетит – не поймаешь.
   – Да люблю я тебя, дура, люблю, Мила, Милочка, радость моя… – целовал Парфенов холодную руку.
   Мила хрустнула яблоком и сказала набитым ртом:
   – Бубу, гага росые мууки самами кукут!
   – Что?
   Она прожевала:
   – Люблю, когда взрослые мужики соплями текут. Жалкий вид у них. Вы, мужичье, после сорока все такие жалкие делаетесь. Как ни крути, а молодость кончилась.
   – Постой, – не обращал внимания на обидные слова Парфенов, глупо улыбаясь. – Ты скажи еще раз: значит, я ошибся? Значит, ты меня любишь, но тебе показалось, что я тебя не люблю, а… ну… ну, держу как любовницу?
   – Именно так, то есть не совсем. Ты меня не любил, я тебя тоже, вот какой расклад.
   – Но только что…
   – Только что было без пятнадцати, а сейчас без десяти! Бежит время!
   Парфенов вспомнил проститутку Милу и свою обиду. Он почувствовал вдруг в себе желание сдавить пальцами это хрупкое горло – до смерти. Все они для одного созданы: морочить нас!
   – Убил бы тебя! – сказал он.
   – Вот в это верю. А остальное выдумки, Пал Палыч. В вас всё – выдумки. А жаль, человек-то вы в принципе хороший. И любить вас можно. Кто-то даже прямо до смерти полюбит, я вполне могу представить. Ох, не завидую ей!
   – Почему?
   – Потому что вы хоть замечательный, но тухлый. Впрочем, все тухлые, – тут же успокоила Мила Парфенова.
   Он встал.
   – Ладно. Ты изволишь изображать из себя черт знает что… А на самом деле ты дешевка. Ты спишь с каким-то павианом…
   – Шимпанзе!
   – За угол, за банку консервов и бутылку вина! И при этом считаешь себя интеллектуалкой. И при этом смеешь говорить про любовь! Да ты не знаешь, что это такое и никогда не узнаешь, потому что у вашего поколения атрофирован тот орган, которым любят!
   – А каким? – поинтересовалась Мила и посмотрела куда-то в направлении своих ног.
   – Мразь. Сучка мелкая. Подстилка богемная.
   – У вас богатый словарный запас. Вы поэт в душе, я всегда это знала. Но вы поэта в себе убили. Зачем?
   Это поколение ничем не проймешь, думал Парфенов о Миле и заодно о сыне Павле и о многих других, общаться с которыми неприятно, поскольку все они напускают на себя независимый вид пофигизма, скрывая этим несостоятельность и пустоту своих мыслей и чувств!

 
   Но Миле он не стал этого говорить (метать бисер!), он поступил мужественно: молча вышел. И, спускаясь по лестнице, похвалил себя за мужество.
   А Мила полежала, доела яблоко, встала, налила стакан воды, потом достала давно на этот случай припасенный пузырек с таблетками: они были разные, она собирала их несколько месяцев, большей частью – транквилизаторы. От них, говорят, будто засыпаешь…
   Она высыпала таблетки на ладонь и горстями забрасывала в рот, запрокидывая голову, как у куста в солнечном саду горстями сыплют в рот смородину, и так же при этом морщась, хотя таблетки были абсолютно безвкусными.


Глава тридцать третья,

являющаяся продолжением тридцать второй


   Парфенов перед тем, как прийти домой, завернул в рюмочную на Ульяновской и выпил полстакана водки. Не для того, чтобы успокоиться. Не для того, чтобы горечь залить. Не потому, чтобы укрепить себя в мужестве перед разговором с женой. Не оттого, что просто хотелось выпить (впрочем, хотелось). Ему требовалось подогреть в себе радостную энергию освобождения. Вы говорите, не вникая в смысл своих слов, руководствуясь только настроениями! – думал он о Миле, об Ольге, о сыне Павле и о многих других, так вот и я не хочу утруждать себя взвешенностью речей!
   Дома его встретили вкусные запахи.
   Ольга и Павел обедали на кухне.
   – Повадился родителей обжирать! – сказал Парфенов Павлу. – Или дома жена не кормит?
   Павел округлил глаза и засмеялся, а Ольга сказала:
   – Папа у нас седня выпимши. Ему покуражиться хочется.
   – Вот именно, – не отрицал Парфенов, сам налил себе супа, начал есть и как бы между прочим положил на стол билеты.
   Павел взял их.
   – Саратов-Москва-Владивосток транзитом! Вот это поездка! – сказал он.
   – Что это? Твоего любимого губернатора переводят во Владивосток? – спросила Ольга с улыбкой.
   – Я сам себя перевожу. Уезжаю.
   – Почему во Владивосток-то? – спросил Павел.
   – А подальше от вас, – сказал Парфенов. – Надоели вы мне.
   Наступила пауза. Павел отца просто не понимал, потому что никогда его таким не видел, а Ольга думала о том, что муж, давно не любящий ее, нашел какую-то себе пассию, наверняка красивую и молодую, и вот уезжает навсегда. Почему-то во Владивосток. Может, она из Владивостока… И Ольга, давно готовившая себя к чему-то подобному, оказалась не готова. Но вида не подала.
   – Что ж, скатертью дорога, – спокойно сказала она. – Надолго едем?
   – Навсегда.
   – Нет, но почему? – таращился Павел, сразу утративший обычный свой лоск и ставший похожим на того круглоглазого карапуза, которого Парфенов двадцать лет назад любил к потолку подбрасывать.
   – Я ж говорю: мне все тут осточертело! Вы в том числе. Что смотришь, сынок? Ты не уважаешь меня, ты считаешь, что я в коридорах власти пристроился пол языком мести, разве не так? Ты давно не любишь меня, я давно не нужен тебе. Равно как и тебе, – отнесся Парфенов к Ольге. – Но я не в претензии! Какие претензии, если я вас тоже давно не люблю, родные мои. Вы мне надоели. Мне скучно с вами. Я иссяк для семейной жизни. Что, так и буду вертеться, хитрить, любовниц на стороне искать?
   Ольга издала легкий звук, показав глазами на сына.
   – Да брось ты! – махнул рукой Парфенов. – Он не маленький! Если он сам не трахает подруг своей жены – и надо ж такую уродину отыскать! – то он последний дурак!
   – Ну знаешь!.. – начал было Павел, но Парфенов пресек:
   – Не будем! Не будем лицемерить. Простимся спокойно и достойно. Кстати, Оля, я знаю, у тебя с деньгами нет проблем, но все-таки на первое время… – и он выложил пачку денег.
   Павел присвистнул:
   – Ты что, банк ограбил?
   – Очень может быть. Ну, слезы прощанья будут? Не будет слез. Очень хорошо.
   Парфенов и впрямь не увидел слез прощанья. Он видел только растерянность. Но сожаления, печали, потрясения – не увидел он. И понял с горечью, что прав: не любят его давно ни жена, ни сын. И – не надо.
   Но вот быть дома до поезда – невыносимо. Он, в сущности, простился, ему тут больше нечего делать.
   Куда пойти?
   Есть Роберт, друг по работе и другим делам, он тоже сегодня свободен. Надо позвонить ему.
   Парфенов позвонил.
   Ответил приятный баритон друга Роберта, всегда спокойного, знающего цену вещам и людям.
   – Здравствуй, Роба, – сказал Парфенов. – Я тут во Владивосток уезжаю.
   – Очень хорошо, – сказал Роба. – И сколько надо выпить, чтобы поехать во Владивосток?
   – Я слишком трезв. И в трезвом уме говорю тебе, Роба: жаль, но я всегда тебя презирал. Твое спокойствие. И вообще. Ты холоден, как сом. И с усами, кстати.
   – Ладно. Завтра поговорим, – ответил Роберт.
   – Повторяю, я трезв! Я сегодня ночью уезжаю во Владивосток. И хочу, чтобы ты напоследок знал: ты дерьмо! Я тебя ненавижу.