Рано или поздно женщины догадываются, чем все кончится, и Виктор начинает искать способ наименее болезненного расставания. Сейчас как раз такой период: Настя, работница почтамта, утомила своей безграничной преданностью, заботливостью, а главное — все чаще просит сходить с восьмилетней дочкой Леночкой то в зоопарк, то в кино, то на аттракционы, сама оставаясь дома, ссылаясь на хозяйственную занятость. Виктор понимает эту невинную хитрость: Настя хочет, чтобы он подружился с Леночкой, общаясь с нею наедине, она видит его отцом Леночки. Виктор этого категорически не хочет: он не любит детей, ему они неинтересны.
   Животных, которых лечит всю жизнь, Виктор, пожалуй, тоже не любит. Да и никогда не любил. В основе многих судеб — недоразумение. Родители не хотели заводить собаку или кошку, Виктор уговаривал — просто из желания уговорить. У детей это бывает. Не уговорил. Тогда придумал, что он любит животных и мечтает быть ветеринарным врачом. Так хорошо придумал, что убедил сам себя. Ему советовали в актеры — внешность, в науку — светлый аналитический ум, победы в математических олимпиадах, в спорт — отличные данные, первые разряды сразу по нескольким видам спорта. Но ни актером, ни спортсменом, ни ученым быть не захотел: все это требует чрезмерного напряжения, а Виктору оно всегда было чуждо. Вдобавок он довольно рано осознал, что люди ему тоже не очень интересны, а от любого коллектива подташнивает: везде какие-то отношения, группы и группки, интересы кланов, отдельных людей, руководителей и подчиненных... Тоска! Поэтому и пошел-таки в ветеринарию, стал ветврачом, общался спервоначалу с минимумом коллег, а потом, уйдя в самостоятельное плавание, и вовсе ни с кем не общался, только с хозяевами животных, да и то поверхностно. Его это устраивает.
   Животных нельзя жалеть. Они, как дети, сразу это чувствуют, начинают кукситься, хиреть прямо на глазах, еле ползать, еле дышать. Это мешает понять их болезнь и в результате лечить их. Равнодушный, но честный врач — лучший врач, в том числе и для людей.
   Итак, Виктор не любит детей, животных и людей, но женщины для него — особые существа, как ни банально это звучит. Впрочем, банально это звучало в девятнадцатом веке и слегка в двадцатом, сейчас это опять новость. Виктор изумляется их разнообразию и одновременно похожести, их беззащитности и одновременно силе, их безмерной и ни с чем не сравнимой жестокости и одновременно мягкосердечию. Его умиляет, что каждая женщина — или почти каждая — считает, что у нее есть абсолютно четкие представления о жизни, принципы и правила, ему нравится сначала выяснить, в чем заключаются эти правила, а потом наблюдать, с какой непринужденной легкостью они нарушаются ради любимого человека. Виктор уверен, что все женщины потенциально беспринципны, все готовы предать, и это позволяет ему самому без угрызений совести совершать поступки, которые обычно называют предательством, но Виктор знает, что это не так. А если даже так, то он, пожалуй, возвращает женщинам привычную реальность. Пусть думают, что и Виктор такой же подлец, как те, кто у них были и будут. Мысль же о том, что вот был хороший человек, да упустила, может отравить существование.
   — Полчаса звоню — никто не открывает. Не случилось ли чего?
   Виктор улыбнулся, но женщина не ответила улыбкой. Напротив, строго спросила:
   — А вы кто и как в подъезд попали?
   — В подъезд попал просто: дверь кто-то из жильцов открыл, — с галантным наклоном головы объяснил Виктор. — А кто я, тоже легко объяснить: ветеринарный врач. Эти женщины пригласили меня посмотреть их собачек.
   — А что с ними? Вчера видела: гуляли.
   — Хозяйки подозревают почему-то энтерит. Они мама и дочка?
   — Сестры, обеим за семьдесят. И таксы у них тоже сестры и тоже вроде старенькие. Жесткошерстные таксы, — уточнила женщина.
   — Разбираетесь в породах?
   — Немного, у меня у самой кокер.
   Ну что ж, кокер так кокер, это ни о чем не говорит. И вообще байки о том, что якобы порода собаки отражает характер владельца, сущая ерунда. Существуют, конечно, тенденции: люди мягкие и романтичные думают в первую очередь о красоте, им нравятся колли, сеттеры, доги. Люди с ущемленным самолюбием предпочитают ротвейлеров, бультерьеров, мастиффов и прочих страшилищ. Но это все очень общее и очень внешнее. Важнее то, что женщина сказала: «у меня». Не «у нас». Следовательно, она или живет одна или является в семье настоящей хозяйкой собаки. Это бывает часто.
   — Надеюсь, он здоров? — спросил Виктор.
   Нет такой собаки, которую хозяева считают абсолютно здоровой. Всегда найдется то, что их беспокоит. Шерсть почему-то лезет. Течка задерживается. Просится гулять слишком часто или, наоборот, не очень охотно гуляет. Поэтому вопрос беспроигрышный. И если его задает ветеринар, ему тут же обо всем докладывают и, когда есть возможность, показывают собаку.
   Но женщина усмехнулась, будто проникла в мысли Виктора.
   — Абсолютно здоров.
   Чертовски хорошая усмешка. Усмешка женщины, которая всем своим видом показывает: я вас знаю наизусть, меня не проведешь. И вот таких-то проводить бывает занятнее всего.
   Но женщина уходит. Она уходит, это обидно. Надо придумать, как ее остановить.
   И Виктор придумал. Сейчас он ей скажет: «Какой, однако, вы равнодушный человек! Вдруг старушки умерли?» Она ответит: бросьте, так не бывает. Умерли обе сразу? Он расскажет историю про двух сестер, которые боялись остаться друг без друга, и, когда одна из них тяжело и безнадежно заболела, они открыли газ на кухне, легли там на полу, обнявшись, и вместе умерли. Женщина должна встревожиться. Подойдет к двери, позвонит, постучит, будет прислушиваться. Старушки, скорее всего, живы и здоровы, просто дрыхнут крепким сном, это у пожилых людей случается после позднего завтрака или раннего обеда. Но будет и возможность пообщаться. Дальше само пойдет.
   — Какой, однако, вы равнодушный человек! — воскликнул Виктор.
   — Это точно, — согласилась женщина, открыла дверь из коридора на лестничную площадку, к лифтам, и вышла.
   Виктор вздохнул и хотел продолжить домогаться сестер, но в это время зазвонил телефон. Виктор посмотрел: незнакомый номер. Какой-нибудь новый клиент по рекомендации других, постоянных.
   Но это оказался отец. Со странной поспешностью сказал, что упал, ушибся, находится в больнице. Приезжай, забери.
   Вот еще новости.
   Оставив в двери записку, чтобы старушки не были в претензии, Виктор поехал в больницу. Вид отца его поразил: он словно похудел и состарился за один день. Наверное, это из-за головы — обмотанная бинтами, она стала казаться меньше. Не вставая с постели, он поманил Виктора, тот подсел, Отец спросил шепотом:
   — На машине?
   — Да.
   — Тогда поехали. Сейчас поможешь мне встать.
   — Постой. Куда поехали? Что случилось вообще?
   Отец рассказал, озираясь и понизив голос, будто выдавал великую тайну, что на него напал человек на рынке, сначала избил, а потом швырнул о землю — и вот результат.
   — Что значит — напал? Кому ты нужен, извини, нападать на тебя?
   — Мне лучше знать, кому я нужен! Слушай внимательно. Сейчас пойдем в приемный покой и проверим, сделана там запись о нападении или нет. Если не сделана, заставим сделать. А потом найдем этого негодяя и привлечем к ответственности.
   Виктор слушал его с грустью. Он давно подозревает, что отец немного не в себе. А тут еще головой ударился. В его возрасте это опасно, как, впрочем, и в любом другом.
   Он стал уговаривать отца остыть, успокоиться. И вообще, зачем ему в спешном порядке уходить из больницы? Еще неизвестно, что там с головой. Надо посоветоваться с врачом вообще-то.
   Отец отреагировал на это бурно, назвал Виктора бессердечным эгоистом, решительно зашевелился, намереваясь встать, Виктору пришлось помочь ему.
   В коридоре встретили врача-женщину, курирующую эту палату. Она удивилась. Виктор, говоря с ней привычно обходительно, объяснил, в чем дело, слегка намекая интонацией, что он тут ни при чем.
   Женщина была слишком озабочена, чтобы отдать должное обходительности Виктора, и начала громко возмущаться:
   — Вы с ума сошли, у него там рана открытая, кость задета, мы еще даже не просветили ему голову, он на ногах не стоит! Марш обратно в палату!
   Отец, настороженно наблюдавший, как Виктор говорит с женщиной, при этих словах вскипел, стал отрывать от себя руку Виктора, чтобы доказать, что он вполне способен сам держаться на ногах.
   — Не надо меня просвечивать! — закричал он. — Вы лучше скажите, вы вот это зафиксировали в документах — что кость задета?
   — Все зафиксировали, идите в палату, вам говорят!
   Отец уперся. Потребовал, чтобы его отвели в приемный покой и показали книгу записей. Его отвели, показали. Милая девушка, сидевшая здесь, сообщила, что были из милиции, все проконтролировали, записали данные пострадавшего, милиционер обязательно позвонит. Он даже свой номер оставил. Отец тут же позвонил по этому номеру. То, что он услышал, его обрадовало.
   — Этот подлец у них сидит! И будет сидеть: безнаказанно людей бить нельзя! Едем туда сейчас же!
   Виктор и женщина-врач уговаривали его вернуться в палату, полежать, но он не желал слушать.
   — Поймите, я не имею права вас отпускать! — втолковывала женщина. — Мне за это знаете что будет?
   — Знаю! — ответил отец странным голосом, настолько странным, что Виктор и женщина переглянулись.
   — Ну, тогда, — сказала женщина Виктору, — пусть он пишет отказ от госпитализации. Или вы пишите.
   Отец заявил, что пока еще дееспособен и напишет сам.
   И написал.
   После этого ездили в милицию. Там их охотно принял какой-то лейтенант, сочувствовал отцу, советовал не оставлять это дело без последствий, дал бумагу, отец составил подробное объяснение. Не без помощи лейтенанта, который помогал подбирать формулировки.
   И, похоже, это лишило отца последних сил: в машине он полулежал на заднем сиденье, тяжело дышал, прикрывал глаза. Виктор посматривал на него в зеркало, размышляя, не отвезти ли его все-таки в больницу. Но на перекрестке, где был поворот в две стороны — по направлению к больнице и по направлению к дому, отец коротко приказал:
   — Домой.

12

Эта глава является лирическо-публицистическим отступлением,
которое те, кому интересен преимущественно сюжет,
могут пропустить
 
   Они, то есть зондеркомандовцы, как называет их М. М., а говоря строго и официально, представители правопорядка, работают не только за деньги и выгоды, а еще за честь, совесть и самолюбие.
   Нынешнее время, о котором мы ведем речь, было смутным. (Это неграмотное «было» вырвалось невольно и надо бы исправить, но — пусть так.) Милиция в эту пору стала замкнутой структурой, натуральным хозяйством, она занялась коммерческой деятельностью, ибо государство оказалось не в состоянии ее прокормить. Такой же деятельностью занялись и прочие силовые структуры. ФСБ при этом традиционно прихватило и политическую функцию: амбиции никуда не денешь. Данные конгломераты, сидящие на бюджете, сделались лихоимными и беззаконными не потому, что это свойственно их натуре. Создалась уникальная и, говоря прямо, жуткая ситуация: в стране фактически не осталось ни одного дееспособного человека, который мог бы сказать, что чист перед законом, что ничего не украл, не сжульничал, не преступил хоть однажды закон. Ужас в том, что, если все воры, то кого сажать? А сажать-то надо — хотя бы для того, чтобы соблюсти видимость функционирования закона. Или сажать всех — или не сажать никого, так получается. Государство на это пойти не может. Оно сажает по мере возможности. То есть произвольно (от слова произвол). Вместо «сажает» можно подставить: преследует, гнетет, ущемляет. Поэтому и беззаконие силовых органов стало всего лишь отражением беззакония страны, государство помалкивало, прекрасно видя произвольность их действий, ибо других и быть не могло. Стало просто невозможно исполнять закон, вот в чем главный ужас, потому что следствие его — узаконенное беззаконие.
   Круговая порука воровства была выгодна многим. Укравший копейку не смеет упрекнуть укравшего рубль, укравший рубль морально равен с укравшим миллион[1]. Воровство стало наглым, откровенным и хвастливым. Но тут обозначилась довольно занятная тенденция: на фоне продолжающейся вакханалии начали раздаваться патриотические клики. Были предприняты серьезные меры по внедрению в массы квасных идей, героями экранов, книг и газет стали «наши парни». С чего бы? Легко объяснимо: понадобилось сплотить и успокоить страну. Те, кто наворовал уже достаточно (хотя им всегда мало), озаботились о сохранности уворованного, т. е. о некоторой стабильности общества. Те, кто наворовать не успел, с обидой увидел, что воровать или нечего, или требуются значительно большие усилия, чем раньше. Им тоже не нужны были колыхания в массах: когда доишь корову, лучше, если она стоит спокойно и не отмахивается хвостом от мух (поэтому они не любят журналистов, представляющихся им этими мухами). Бандиты, поделившие сферы влияния, надели костюмы и сели в банковских, фирменных, государственных и прочих офисах. Им тоже понадобился покой. А вокруг по-прежнему стреляли, взрывали, подламывали, подсиживали, мочили — и все чаще среди бела дня, ибо тайные убийства стали обыденностью и не вызывали никакого эффекта. Захотелось гармонии. Неоднократно отмеченное явление: воры в законе возопияли, урезонивая беззаконных воров — дескать, грабьте хоть не так явно, суки позорные! Ведь народ рассерчать может! Народ меж тем хоть и серчал, но пассивно, позволяя делать над собою что угодно, потому что в ту пору он не был народом. Пресса время от времени апеллировала к сознанию общества — тщетно, не было ни сознания, ни общества, да и прессу считали продажной, что являлось в очень многих случаях правдой.
   Наиболее матерые грабители, жулики, казнокрады и неправедно разбогатевшие стали строить церкви, заниматься благотворительностью и радеть о патриотическом воспитании и объединении людей вокруг чего-нибудь. Россия без идеи не может жить, вспомнили они. А умники подсказали: идея должна быть обязательно масштабной. Не раз припомнили слова Столыпина, холерического политика начала XX века: не нужны нам, мол, великие потрясения, а нужна великая Россия. Воры всех мастей, объединенные и в частные банды, и в государственные, смекнули: пора объявить, что мы воровали не для себя, а ради идеи, ради процветания нашей державы!
   Конечно, это не совесть заговорила, а некоторая уже утомленность. Устали грабить, устали сами от себя, устали жить в вечном напряжении: сегодня ты, завтра тебя. Устали от окружающей и взаимной ненависти. Захотели объединить народ идеей величия. (Терроризм в этом смысле помог. Но это особая тема.) Были люди, робко сказавшие непозволительные слова: не нужна нам великая Россия. А Китаю не нужен великий Китай, а Америке — великая Америка[2]. Нам нужна нормальная страна. И им тоже. Вот и все. А самая насущная для нас национальная идея заключается всего лишь в двух словах, одно из которых предлог: «не воруй!»[3].
   Идея, да, тихая. Небольшая. Слишком уж скромная. Да еще и подразумевающая пояснение: «не воруй так бессовестно». (Ибо — см. выше — мир на воровстве стоит, дело в размерах.)
   Эта идея прошла мимо внимания. А вот государственная, патриотическая, тронула сердца многих. Не сразу, не разительно, но тронула. Поэтому то, что сказано в начале этой главы про честь, совесть и самолюбие, не издевка. Конечно, сплошь и рядом эти понятия подменяются корпоративными, но иногда в человеке всплывают и в высшей степени государственные мысли, и душа его вдруг загорается не желанием выгоды и суетной тщетой отмывания запачканного вдрызг мундира, а стремлением заступиться за Родину, защитить ее хотя бы на отдельном участке невидимого фронта.
   Именно этим стремлением загорелась душа лейтенанта Ломяго.

13

   Они совсем охамели, гневно размышлял Ломяго, имея в виду начальственного Карчина и этого азера. Уже считают, что им все с рук сойдет. Нападают на милицию в ее же помещении!
   Он уже выяснил (это называется пробить по базе, т. е. собрать сведения по централизованной компьютерной базе данных), кто такой Юрий Иванович Карчин. Ничего сногсшибательного. Комиссия по архитектуре и строительству при структуре, которая является частью другой структуры. С одного бока у этого Карчина, следовательно, заказчики, с другого подрядчики, он посередине, поэтому странно, что таскает наличными в бумажнике только десять тысяч, а не сто. Связи у него, конечно, есть, и он будет на них надеяться, но Ломяго тоже не дурак, он объяснит своему начальству суть происшедшего: зарвавшийся чиновник чуть не убил самовольно старика (кстати, надо узнать, не загнулся ли тот), а когда его задержали, он, считая себя выше и лучше всех, начал буянить. Начальство поверит: именно так эти типы себя и ведут. Обнаглели окончательно, думают, что на них нет закона! Ездит каждый с мигалкой, как важная шишка, такого даже остановить нельзя!
   С азером же совсем просто: приемный отец беспризорника и сам фактический беспризорник, без документов, за него и спроса не будет. И тоже ведь, сволочь, распускает руки, будто он тут не в гостях, а дома! Его бы, Ломяго, воля, он бы их завтра депортировал из Москвы. Всех. И пусть не брешут, что с них большая выгода. Хлопот, во-первых, больше, а во-вторых, выгоду и без них можно найти. Со своих и брать не так противно, а тут берешь и чувствуешь себя иногда как-то неловко, будто что-то нехорошее делаешь, меж тем если с них не брать, то они совсем распустятся.
   Ломяго в этот момент чувствовал себя на страже порядка, он с удовлетворением ощущал свое бескорыстное благородство, он представлял, как Карчин и азер будут сулить ему деньги за освобождение, а он — не возьмет. Теперь ни за что не возьмет, сколько ни предлагай, — за самую душу зацепили!
   А тут и пострадавший старик явился с сыном, как подарок. Ломяго тут же снял с него показания. Вкупе с диагнозом «открытая травма головы с повреждением черепной оболочки» теперь все очень хорошо смотрится.
   Еще раньше Ломяго снял показания и с командированного, ставшего свидетелем недавнего нападения на милицию. В сущности, нормальный мужик, свой человек, провинциальный журналистишко, оторвался от семьи, от детей, от рутины, глотнул одуряющего воздуха столицы и, чтобы не очуметь от массы впечатлений, выпил вчера как следует и не рассчитал, с кем не бывает. Ломяго вернул ему документы и изъятые на временное хранение деньги, оставив себе некоторое количество в виде штрафа. Командированный от счастья чуть не плакал и, хоть явно спешил опохмелиться, подробно описал в письменном виде, как и что было.
   А как с пацаненком быть? И опять у Ломяго что-то теплое зашевелилось в душе. С чего они взяли, будто мальчик украл сумку? Кто это видел? Сам Карчин? Ничего он не видел, только предполагает. А мальчишка, между прочим, скромный, не наглый. С толпами таких же, как сам, бандитенышей не ходит, просит у ларька на жвачку и на курево или услуживает торговкам. Ломяго не раз его видел и не припомнит, чтобы с ним была связана какая-то неприятность. Не он виноват, а проклятое наше общество, сокрушался Ломяго. В газетах писали: миллион с лишним беспризорных детей, куда это годится? У этого, правда, вместо отца азер, но, похоже, тот ему ни копейки не дает, вот и приходится побираться. Мамаша тоже хороша — небось для чернож... любовника у нее и кусок колбасы всегда имеется, и выпивка, чтобы тот имел силы на нее влезть. Но и ее понять можно, у нее (Ломяго и в данном случае пробил по базе, основываясь на адресе, который ему сообщил Геран) трое детей, попробуй проживи в одиночку. Какая бы ни была, она — мать. Не вернется сегодня мальчишка — будет переживать, думать неизвестно что.
   Если же он и украл, как заставить его сознаться? Ломяго приходится иметь дело с уличным пацаньем, это такие бывают Павлики Морозовы, такие пионеры-герои, хоть расплавленным свинцом им на голову капай, если в чем упрутся — не прошибить. А сознания у них еще нет, давить не на что. Бить же детей — у кого рука поднимется? Нет, в сердцах можешь иногда дать по башке, но такие слезы, такие сопли начинаются — поневоле жалко.
   Ну — и украл. У кого украл? У богатого дядьки. Для дядьки эти деньги — раз чихнуть, а пацану такое счастье! Ломяго некстати (или кстати) вспомнил, как сам однажды в детстве нашел пятерку (тогда пять рублей были деньги!). Конечно, потратил на всякую ерунду: мороженое, кино, еще что-то. Но не в этом ведь суть, а в радости, которая запомнилась на всю жизнь: шел себе и шел, был обычный день, и вдруг на глаза попалась свернутая бумажка, он поднял ее, не веря удаче, развернул... И так ведь и не верил до тех пор, пока продавщица ее не приняла у него, не усомнившись. Вот когда было счастье! Первую машину свою покупал — не было такого счастья.
   И Ломяго приказал привести к себе мальчика.
   Килила привели.
   — Ну что? — спросил Ломяго улыбаясь. — Не научился еще воровать?
   — Не брал я!
   — А если и взял, деваться тебе некуда. Я тебя знаю, я за тобой следить буду. Как начнешь деньги тратить, так я тебя в тюрьму!
   — Не брал я! Дядька не понял ничего! — ныл и жаловался Килил. — Я сидел, никого не трогал. Он подъехал, подошел. Тут у него сумка упала. А он вместо поднять за мной побежал.
   — А ты от него?
   — Ну да.
   — Зачем? Сказал бы: уронили, дядя!
   — Испугался я.
   — А потом почему не сказал, когда мы тебя взяли?
   — Говорю же, испугался. Мы же потом вернулись, а сумки нет. Кто-то подобрал...
   Ишь, шкет, подумал Ломяго почти с уважением. Не просто так тут сидел, обдумывал. Умней взрослых оказался.
   — Писать умеешь? — спросил он.
   — Само собой.
   — Напиши то, что сейчас рассказал. Подробно. Понял?
   — Понял.
   И Килил написал. И Ломяго отпустил его. На прощанье посоветовал:
   — Ты вот что. Если узнаешь, кто взял, или сам вдруг найдешь, я тебе советую: ты лучше сумку подбрось. Возьми себе сколько-то, а остальное подбрось, я тебе серьезно говорю.
   — Не брал я!
   — Ладно, иди. Чудик. «Не блал!» — передразнил Ломяго Килила, но не зло, а шутя. Можно сказать, отечески.

14

   Они с Михаилом Михайловичем живут вместе вот уже сорок лет с лишним, но Анна Васильевна никогда не привыкнет к переменчивости его характера. Вот например: то сидел себе тихо на своем месте в институте, месте высоком и хорошем, то вдруг разбушевался из-за чего-то, Анна Васильевна даже и не помнит, из-за чего, начал воевать, отстаивать, публично выступать где надо и не надо, чуть не потерял и место, и партийный билет — и вдруг успокоился, утих, будто разом устал. Или загорелся дачным участком, который институт выделил по профсоюзной линии, копал, сажал, прививал, опылял, строил, радовался, а потом в одночасье остыл — навсегда. Анне Васильевне теперь приходится ездить туда одной. Ее привозит и увозит сын, а сам не остается, но, судя по некоторым приметам, бывает там без нее. С кем-то.
   Или отношение к болезням. Любая мелочь его пугает, он прислушивается к себе, покупает какие-то травы, настаивает и пьет, при этом не любит, когда спрашиваешь, что с ним, огрызается, умалчивает, переживает в себе, один. Даже обидно. Свои же люди, почему не пожаловаться? А попал вот в серьезную переделку — и били, и ударился головой и, казалось бы, должен перепугаться. Нет, бодрится, веселится, убежал из больницы, весь какой-то энергично напряженный. Виктор велел присматривать, сказал, что это похоже на психологический шок.