Алексей Слаповский
ОНИ
(Роман)
Местом действия выбрано место жительства автора; на самом деле эта история случилась в другом районе Москвы. Впрочем, она могла случиться где угодно.
А.С.
Часть I
1
Они везде.
Но режим оккупации открыто не объявлен, правила неизвестны. Поэтому трудно понять, кто они.
Приходится определять по признакам.
М. М. идет по рынку и систематически размышляет.
Оккупанты плохо владеют языком захваченной страны, мысленно формулирует он и мысленно же подчеркивает, как делал это когда-то на бумаге, будучи школьником, потом студентом, потом преподавателем общественных наук в полиграфическом институте. Но тогда мы все оккупанты, приходит он тут же к выводу, ибо все плохо говорим и еще хуже пишем на собственном родном языке, понимать же мы его часто совсем не понимаем.
Оккупанты презирают нравы, обычаи и культуру чужого народа. Но мы и сами презираем свои обычаи, нравы и культуру. Наши некоторые нравы, впрочем, уважать довольно трудно. Следовательно, и этот признак нельзя считать корректным.
Оккупанты грабят захваченную землю, гадят, где могут, и рушат все, что попадется под руку. Опять выходим поголовно мы: грабим, гадим и рушим. Но это, делает попутный вывод М. М., касается не только нашей страны, а и всего мира, т.е. Земли.
Оккупанты насилуют женщин и мордуют детей. Тут М. М. призадумывается. Детей-то мордуют, это ясно. И женщин насилуют — не только сексуально, но и всячески. Однако, по его наблюдениям, и женщины стали все больше насиловать мужчин — во всех смыслах опять же. Да и детишки все смелее мордуют взрослых. Следовательно, некоторые женщины и дети сами относятся к оккупантам? Это надо осмыслить отдельно.
Оккупанты высокомерны, самодовольны и грубы. Тут уже полегче, уже можно что-то вычленить. М. М., когда-то бывший целых два года заместителем декана заочного отделения, то есть в каком-то смысле администратором, госслужащим, не раз сталкивался с остальным чиновным миром и знает, что по этим признакам можно отнести к оккупантам почти всех, кто служит государству, ибо само государство в первую очередь высокомерно, самодовольно и грубо.
Оккупанты руководствуются не законом, а правом силы и разрешенного произвола. Это понятно: жители оккупированной страны вне закона уже в силу самого факта оккупации. Но с самим правом силы и беззакония непросто. С утра некто Н., к примеру, силен и беззаконен по отношению к своим домашним. На службе Н. сам становится объектом применения силы и беззакония со стороны начальства. Но вот он едет, к примеру, на курируемое предприятие, в подотчетную организацию — и опять вершит произвол. Возвращается, его останавливает дорожная зондеркоманда, — он опять объект произвола. И так без конца. Поневоле запутаешься.
Да еще путаница понятий и слов. Обилие иностранщины наводит на мысль об интервенции, захватничестве, мысль утешительную: ненависть к внешнему врагу делает душу крепкой, трескучей и праведно жестокой, как русский мороз. Но загвоздка в том, что и родные слова будто кто-то подменил. Уже слово утро не кажется ясным и зовущим, день не видится звонким и наполненным, вечер не томит тревогой радости, все стало только лишь сменой времени суток...
М. М. перестал доверять даже обычным названиям улиц, метро и проч. Да и самого города. Он называет мысленно Москву — Массква, Тимирязевское метро, возле которого живет, — Тюрьмогрязевским, Дмитровское шоссе — Митькиным, понимая, что отчасти это привычное русское (мрусское на языке М. М.) самоиздевательство и самоуничижение, но у него другие цели: не дать себя окончательно запутать, сохранять бдительность, чтобы не принять одно за другое. Поэтому он называет милицию зондеркомандой. Конечно, она не имеет ничего общего с фашистскими карательными отрядами, об этом и подумать жутко. Но надо быть настороже, иначе группа молодых людей в форме, которую ты, умилившись, признаешь родной милицией, а не зондеркомандой, возьмет тебя, умиленного, за руки и за ноги и ударит до смерти о тротуар — хотя бы за то, что нагло, прямо и безбоязненно смотришь, а они этого терпеть не могут.
М. М. не доверяет даже своему имени. Зондеркомандовцы довольно часто останавливают его и проверяют документы, потому что он похож на арзезина (так назвал М. М. кого-то, добиваясь прояснения смысла, но забыл, кого). Ни с того ни с сего, просто похож, особенно когда не побреется. И М. М. вполне понимает служивых. Но на их месте он не стал бы доверять документам. Документы сейчас подделывают так, что не подкопаешься. Конечно, помимо документа есть человек, который о себе понимает, что он Михаил Михайлович Немешев, мужчина шестидесяти семи лет, однако это может быть самообольщением и заблуждением. При нынешних технологиях проникновения в мозги легко представить, что ему на некоторое время внушили, чтобы он чувствовал себя Михаилом, а на самом деле он от рожденья Майк, или Мишель, или Мигель... М. М. не утверждает, будто это именно так, но вполне готов допустить. Даже если он все-таки Михаил Михайлович Немешев и никто иной, в любой момент могут поступить разъяснения, кем ему считать себя в дальнейшем.
Ведь самое ужасное не в том, что кто-то оккупировал пространство и время для своих целей, а в том, что отдельный человек, вот он, М. М., мученик мига, как иногда он себя называет, не понимает, кто он в организованной кем-то системе — только ли оккупированный или все-таки прислужник режима? Или, что не исключено, и сам оккупант? А это важно понять — чтобы действовать.
Он давно догадывался об оккупации, но окончательное прозрение пришло однажды в отделении Сбербанка, куда он пришел получать пенсию. Он стоял в очереди, читал от скуки информацию и объявления, и вдруг его как ударило. Над одним из окон висела бумажка: «ОБСЛУЖИВАНИЕ КЛИЕНТОВ ПОСТРАДАВШИХ ОТ НАЦИОНАЛ-СОЦИАЛИЗМА ВО ВРЕМЯ ВТОРОЙ МИРОВОЙ ВОЙНЫ». М. М. перечитывал это раз десять. И понял. То есть он тогда еще не понял, что именно он понял, но было ощущение озарения. Жертвы (или люди, или пусть худшее, но терпимое — «лица») превратились в холодное и деловитое — «клиенты». Фашизм превратился в национал-социализм. То же, да не то. Великая Отечественная превратилась во Вторую мировую, что отчасти верно по форме и совершенно неверно по сути! И даже презрительное отсутствие запятой после «клиентов» показалось М. М. многозначительным намеком на то, что теперь — можно. Что именно можно, он не понял и, если честно, не понимает до сих пор. Но — можно.
С этого и началось прогрессирующее осознание двойственности всего. Поэтому М. М. и вынужден проводить время в постоянном умственном труде, заменяя слова и понятия на более точные (хотя они при этом не обязательно сформулированы короче). Жену он, например, называет «женщина, с которой я живу» и чувствует, что это гораздо правильнее, чем хитроумное, расплывчатое и, если честно, ничего не обозначающее — «жена». А сына называет: «мужчина, рожденный женщиной с которой я живу». Тоже точнее не скажешь. М. М. проверял: смотрел на этого человека, высокого, красивого, умного, и пробовал мысленно назвать: «сын». Звучало фальшиво. Тогда исправлялся: «мужчина, рожденный женщиной, с которой я живу». Звучало правильно, честно.
Конечно, это только пересказ, грубое изложение того, что на самом деле чувствует М. М. Если попробовать передать хотя бы приблизительно его мироощущение, то сегодняшнее утро можно описать так: "Введя в организм через ротовое отверстие некоторое количество углеводов, жиров и белков, я сказал женщине, с которой живу, что пойду перемещать свое тело. Выйдя из своей бетонно-кирпичной ячейки в пространство лестниц, я встретил человека женского пола из ячейки справа и в очередной раз напомнил ему (т. е. ей), что после времени, считающегося полуночью, нельзя извлекать громкие звуки из музыкального инструмента с клавишами; она, как всегда, замахала правой верхней конечностью, стала произносить формально извинительные слова, больше, чем нужно, изгибая при этом две выпуклые полоски кожи, намазанные чем-то блестящим и алым, показывая сквозь них белые костные образования, предназначенные для размельчения пищи, и интенсивно шевеля органами зрения, пытаясь этим воздействовать на мужские половые гормоны моего тела, но они остались брезгливо равнодушны. После этого я отправился к месту массовой торговли продуктами и вещами через перебег, а не через подземную дыру у Тюрьмогрязевского метро, потому что там всегда стоят зондеркомандовцы, которые любят требовать у меня аусвайс (иначе говоря: документированное описание моих гражданских примет). Мне доставляет удовольствие (иначе говоря: слегка возбуждает соответствующие центры в головном мозгу) просто ходить и наблюдать за тем, как люди обменивают денежные знаки на ту или иную совокупность калорий, минеральных веществ, витаминов, протеина и проч., находящихся в различных плодах, произведенных землей и солнцем или расчлененных трупах домашних животных, а также рыб и круп..."
И т. п.
Но и просто прогуливаясь, М. М. напряженно размышляет и ждет. Он ждет события, которое наконец даст ему понять, кто есть кто в этой системе и кто он сам.
Он ждет. Вот-вот его призовут к действию. Или к ответу. Или к совету. Или к расправе...
Он идет по рынку, вглядываясь и вслушиваясь, привычно избегая встречи с зондеркомандовцами. Нет, он не боится их, просто пока не определился, как себя вести. Если он все-таки оккупант, следует отнестись к ним одобрительно, но при этом строго следить, чтобы они неукоснительно соблюдали процедуру, не давали поблажки, не относились к своему делу поверхностно. Если оккупированный (и тайно сопротивляющийся), надо ничем не выдать себя, своих истинных помыслов и целей. Если он всего лишь прислужник, то следует просто стоять смирно и покорно, как дойная корова...
Наверное, самый главный признак этой оккупации (именно этой, а не вообще): не дать оккупированным понять, что они оккупированы. Вот есть поговорка: «падающего толкни». То же относится и к шатающемуся, и колеблющемуся. Казалось бы, в самом деле, толкнул — и нет проблемы. Отнюдь. Шатающийся, колеблющийся и падающий надежней. Он надеется: а вдруг еще распрямлюсь, встану ровно, вдруг не упаду? Упав же окончательно, он тут же обретает почву под собой. У него больше нет выбора. Или врасти окончательно в землю — или встать, но на сей раз твердо и грозно...
М. М. остановился у ларька, витрины которого были сплошь покрыты разноцветием товара: веселящая слабоалкогольная жидкость в десятках емкостях всевозможного объема и вида, труха умеренно дурманящей травы в бумажных цилиндриках, упакованная в пачки; оттуда цилиндрики достают, вставляют в рот, поджигают и начинают вдыхать дым, выдыхая серые струи этого дыма, уже обработанные легкими; М. М. и сам когда-то курил, а теперь, бросив (и поменяв взгляд на окружающее), ловит себя на том, что наблюдение за этим процессом его неизменно удивляет — будто никогда до этого не видел. Несомненно, широкое и навязчивое распространение этой жидкости и этой трухи организовано оккупантами: им выгодны все дурные привычки, как и любая другая зависимость, позволяющая легко управлять людьми (ведь только зависимые люди управляемы, это аксиома).
Снизу послышался голос. М. М. посмотрел: на ящике сидел мужчина лет двенадцати и без выражения говорил:
— Дайте на хлеб сколько-нибудь, пожалуйста.
Вроде простая просьба. Но:
М. М. сказал болезненным голосом:
— Нету, родной ты мой, мелочи...
И пошел дальше.
Нет.
М. М. достал рубль, повертел его в пальцах, дразня и соблазняя, и сказал с сердитой улыбкой:
— Дай, дай! А полай!
Мужчина полаял, М. М. дал ему рубль и пошел дальше.
Нет.
М. М. взял человека за руку, отвел домой, умыл, накормил, уложил спать и задремал сам, а проснувшись, увидел, что квартира обворована, а жена его убита.
Нет. Ничего этого не было. М. М. молча ушел.
Вот почему он мученик мига. Чтобы поступить как-то, надо понять, как поступают в подобных случаях те, к кому ты принадлежишь, но в том-то и дело, что ты не знаешь, к кому принадлежишь, а сказки о том, будто человек принадлежит сам себе, М. М. много раз в жизни слышал, но никогда им не верил. Поэтому М. М. сделал вид, что просто ничего не заметил. Он молча ушел. А через минуту спиной почуял опасность. Обернулся и увидел, что за ним гонится какой-то человек. Точно за ним, М. М. увидел это по взгляду. И вместо того, чтобы обрадоваться (сейчас все прояснится), испугался и побежал. Трудно не побежать, когда за тобой гонятся.
М. М. побежал.
Но режим оккупации открыто не объявлен, правила неизвестны. Поэтому трудно понять, кто они.
Приходится определять по признакам.
М. М. идет по рынку и систематически размышляет.
Оккупанты плохо владеют языком захваченной страны, мысленно формулирует он и мысленно же подчеркивает, как делал это когда-то на бумаге, будучи школьником, потом студентом, потом преподавателем общественных наук в полиграфическом институте. Но тогда мы все оккупанты, приходит он тут же к выводу, ибо все плохо говорим и еще хуже пишем на собственном родном языке, понимать же мы его часто совсем не понимаем.
Оккупанты презирают нравы, обычаи и культуру чужого народа. Но мы и сами презираем свои обычаи, нравы и культуру. Наши некоторые нравы, впрочем, уважать довольно трудно. Следовательно, и этот признак нельзя считать корректным.
Оккупанты грабят захваченную землю, гадят, где могут, и рушат все, что попадется под руку. Опять выходим поголовно мы: грабим, гадим и рушим. Но это, делает попутный вывод М. М., касается не только нашей страны, а и всего мира, т.е. Земли.
Оккупанты насилуют женщин и мордуют детей. Тут М. М. призадумывается. Детей-то мордуют, это ясно. И женщин насилуют — не только сексуально, но и всячески. Однако, по его наблюдениям, и женщины стали все больше насиловать мужчин — во всех смыслах опять же. Да и детишки все смелее мордуют взрослых. Следовательно, некоторые женщины и дети сами относятся к оккупантам? Это надо осмыслить отдельно.
Оккупанты высокомерны, самодовольны и грубы. Тут уже полегче, уже можно что-то вычленить. М. М., когда-то бывший целых два года заместителем декана заочного отделения, то есть в каком-то смысле администратором, госслужащим, не раз сталкивался с остальным чиновным миром и знает, что по этим признакам можно отнести к оккупантам почти всех, кто служит государству, ибо само государство в первую очередь высокомерно, самодовольно и грубо.
Оккупанты руководствуются не законом, а правом силы и разрешенного произвола. Это понятно: жители оккупированной страны вне закона уже в силу самого факта оккупации. Но с самим правом силы и беззакония непросто. С утра некто Н., к примеру, силен и беззаконен по отношению к своим домашним. На службе Н. сам становится объектом применения силы и беззакония со стороны начальства. Но вот он едет, к примеру, на курируемое предприятие, в подотчетную организацию — и опять вершит произвол. Возвращается, его останавливает дорожная зондеркоманда, — он опять объект произвола. И так без конца. Поневоле запутаешься.
Да еще путаница понятий и слов. Обилие иностранщины наводит на мысль об интервенции, захватничестве, мысль утешительную: ненависть к внешнему врагу делает душу крепкой, трескучей и праведно жестокой, как русский мороз. Но загвоздка в том, что и родные слова будто кто-то подменил. Уже слово утро не кажется ясным и зовущим, день не видится звонким и наполненным, вечер не томит тревогой радости, все стало только лишь сменой времени суток...
М. М. перестал доверять даже обычным названиям улиц, метро и проч. Да и самого города. Он называет мысленно Москву — Массква, Тимирязевское метро, возле которого живет, — Тюрьмогрязевским, Дмитровское шоссе — Митькиным, понимая, что отчасти это привычное русское (мрусское на языке М. М.) самоиздевательство и самоуничижение, но у него другие цели: не дать себя окончательно запутать, сохранять бдительность, чтобы не принять одно за другое. Поэтому он называет милицию зондеркомандой. Конечно, она не имеет ничего общего с фашистскими карательными отрядами, об этом и подумать жутко. Но надо быть настороже, иначе группа молодых людей в форме, которую ты, умилившись, признаешь родной милицией, а не зондеркомандой, возьмет тебя, умиленного, за руки и за ноги и ударит до смерти о тротуар — хотя бы за то, что нагло, прямо и безбоязненно смотришь, а они этого терпеть не могут.
М. М. не доверяет даже своему имени. Зондеркомандовцы довольно часто останавливают его и проверяют документы, потому что он похож на арзезина (так назвал М. М. кого-то, добиваясь прояснения смысла, но забыл, кого). Ни с того ни с сего, просто похож, особенно когда не побреется. И М. М. вполне понимает служивых. Но на их месте он не стал бы доверять документам. Документы сейчас подделывают так, что не подкопаешься. Конечно, помимо документа есть человек, который о себе понимает, что он Михаил Михайлович Немешев, мужчина шестидесяти семи лет, однако это может быть самообольщением и заблуждением. При нынешних технологиях проникновения в мозги легко представить, что ему на некоторое время внушили, чтобы он чувствовал себя Михаилом, а на самом деле он от рожденья Майк, или Мишель, или Мигель... М. М. не утверждает, будто это именно так, но вполне готов допустить. Даже если он все-таки Михаил Михайлович Немешев и никто иной, в любой момент могут поступить разъяснения, кем ему считать себя в дальнейшем.
Ведь самое ужасное не в том, что кто-то оккупировал пространство и время для своих целей, а в том, что отдельный человек, вот он, М. М., мученик мига, как иногда он себя называет, не понимает, кто он в организованной кем-то системе — только ли оккупированный или все-таки прислужник режима? Или, что не исключено, и сам оккупант? А это важно понять — чтобы действовать.
Он давно догадывался об оккупации, но окончательное прозрение пришло однажды в отделении Сбербанка, куда он пришел получать пенсию. Он стоял в очереди, читал от скуки информацию и объявления, и вдруг его как ударило. Над одним из окон висела бумажка: «ОБСЛУЖИВАНИЕ КЛИЕНТОВ ПОСТРАДАВШИХ ОТ НАЦИОНАЛ-СОЦИАЛИЗМА ВО ВРЕМЯ ВТОРОЙ МИРОВОЙ ВОЙНЫ». М. М. перечитывал это раз десять. И понял. То есть он тогда еще не понял, что именно он понял, но было ощущение озарения. Жертвы (или люди, или пусть худшее, но терпимое — «лица») превратились в холодное и деловитое — «клиенты». Фашизм превратился в национал-социализм. То же, да не то. Великая Отечественная превратилась во Вторую мировую, что отчасти верно по форме и совершенно неверно по сути! И даже презрительное отсутствие запятой после «клиентов» показалось М. М. многозначительным намеком на то, что теперь — можно. Что именно можно, он не понял и, если честно, не понимает до сих пор. Но — можно.
С этого и началось прогрессирующее осознание двойственности всего. Поэтому М. М. и вынужден проводить время в постоянном умственном труде, заменяя слова и понятия на более точные (хотя они при этом не обязательно сформулированы короче). Жену он, например, называет «женщина, с которой я живу» и чувствует, что это гораздо правильнее, чем хитроумное, расплывчатое и, если честно, ничего не обозначающее — «жена». А сына называет: «мужчина, рожденный женщиной с которой я живу». Тоже точнее не скажешь. М. М. проверял: смотрел на этого человека, высокого, красивого, умного, и пробовал мысленно назвать: «сын». Звучало фальшиво. Тогда исправлялся: «мужчина, рожденный женщиной, с которой я живу». Звучало правильно, честно.
Конечно, это только пересказ, грубое изложение того, что на самом деле чувствует М. М. Если попробовать передать хотя бы приблизительно его мироощущение, то сегодняшнее утро можно описать так: "Введя в организм через ротовое отверстие некоторое количество углеводов, жиров и белков, я сказал женщине, с которой живу, что пойду перемещать свое тело. Выйдя из своей бетонно-кирпичной ячейки в пространство лестниц, я встретил человека женского пола из ячейки справа и в очередной раз напомнил ему (т. е. ей), что после времени, считающегося полуночью, нельзя извлекать громкие звуки из музыкального инструмента с клавишами; она, как всегда, замахала правой верхней конечностью, стала произносить формально извинительные слова, больше, чем нужно, изгибая при этом две выпуклые полоски кожи, намазанные чем-то блестящим и алым, показывая сквозь них белые костные образования, предназначенные для размельчения пищи, и интенсивно шевеля органами зрения, пытаясь этим воздействовать на мужские половые гормоны моего тела, но они остались брезгливо равнодушны. После этого я отправился к месту массовой торговли продуктами и вещами через перебег, а не через подземную дыру у Тюрьмогрязевского метро, потому что там всегда стоят зондеркомандовцы, которые любят требовать у меня аусвайс (иначе говоря: документированное описание моих гражданских примет). Мне доставляет удовольствие (иначе говоря: слегка возбуждает соответствующие центры в головном мозгу) просто ходить и наблюдать за тем, как люди обменивают денежные знаки на ту или иную совокупность калорий, минеральных веществ, витаминов, протеина и проч., находящихся в различных плодах, произведенных землей и солнцем или расчлененных трупах домашних животных, а также рыб и круп..."
И т. п.
Но и просто прогуливаясь, М. М. напряженно размышляет и ждет. Он ждет события, которое наконец даст ему понять, кто есть кто в этой системе и кто он сам.
Он ждет. Вот-вот его призовут к действию. Или к ответу. Или к совету. Или к расправе...
Он идет по рынку, вглядываясь и вслушиваясь, привычно избегая встречи с зондеркомандовцами. Нет, он не боится их, просто пока не определился, как себя вести. Если он все-таки оккупант, следует отнестись к ним одобрительно, но при этом строго следить, чтобы они неукоснительно соблюдали процедуру, не давали поблажки, не относились к своему делу поверхностно. Если оккупированный (и тайно сопротивляющийся), надо ничем не выдать себя, своих истинных помыслов и целей. Если он всего лишь прислужник, то следует просто стоять смирно и покорно, как дойная корова...
Наверное, самый главный признак этой оккупации (именно этой, а не вообще): не дать оккупированным понять, что они оккупированы. Вот есть поговорка: «падающего толкни». То же относится и к шатающемуся, и колеблющемуся. Казалось бы, в самом деле, толкнул — и нет проблемы. Отнюдь. Шатающийся, колеблющийся и падающий надежней. Он надеется: а вдруг еще распрямлюсь, встану ровно, вдруг не упаду? Упав же окончательно, он тут же обретает почву под собой. У него больше нет выбора. Или врасти окончательно в землю — или встать, но на сей раз твердо и грозно...
М. М. остановился у ларька, витрины которого были сплошь покрыты разноцветием товара: веселящая слабоалкогольная жидкость в десятках емкостях всевозможного объема и вида, труха умеренно дурманящей травы в бумажных цилиндриках, упакованная в пачки; оттуда цилиндрики достают, вставляют в рот, поджигают и начинают вдыхать дым, выдыхая серые струи этого дыма, уже обработанные легкими; М. М. и сам когда-то курил, а теперь, бросив (и поменяв взгляд на окружающее), ловит себя на том, что наблюдение за этим процессом его неизменно удивляет — будто никогда до этого не видел. Несомненно, широкое и навязчивое распространение этой жидкости и этой трухи организовано оккупантами: им выгодны все дурные привычки, как и любая другая зависимость, позволяющая легко управлять людьми (ведь только зависимые люди управляемы, это аксиома).
Снизу послышался голос. М. М. посмотрел: на ящике сидел мужчина лет двенадцати и без выражения говорил:
— Дайте на хлеб сколько-нибудь, пожалуйста.
Вроде простая просьба. Но:
М. М. сказал болезненным голосом:
— Нету, родной ты мой, мелочи...
И пошел дальше.
Нет.
М. М. достал рубль, повертел его в пальцах, дразня и соблазняя, и сказал с сердитой улыбкой:
— Дай, дай! А полай!
Мужчина полаял, М. М. дал ему рубль и пошел дальше.
Нет.
М. М. взял человека за руку, отвел домой, умыл, накормил, уложил спать и задремал сам, а проснувшись, увидел, что квартира обворована, а жена его убита.
Нет. Ничего этого не было. М. М. молча ушел.
Вот почему он мученик мига. Чтобы поступить как-то, надо понять, как поступают в подобных случаях те, к кому ты принадлежишь, но в том-то и дело, что ты не знаешь, к кому принадлежишь, а сказки о том, будто человек принадлежит сам себе, М. М. много раз в жизни слышал, но никогда им не верил. Поэтому М. М. сделал вид, что просто ничего не заметил. Он молча ушел. А через минуту спиной почуял опасность. Обернулся и увидел, что за ним гонится какой-то человек. Точно за ним, М. М. увидел это по взгляду. И вместо того, чтобы обрадоваться (сейчас все прояснится), испугался и побежал. Трудно не побежать, когда за тобой гонятся.
М. М. побежал.
2
Они добреют, когда покупают и пьют пиво, поэтому Килил дежурит у этого ларька. Подходит и вежливо говорит, выбирая слова, чтобы не картавить, чтобы не показалось, будто он прикидывается ребенком:
— Дайте, пожалуйста, сколько можете.
Когда дают, когда нет. Бывает, спрашивают:
— А тебе зачем?
Килил говорит, что на хлеб.
Несколько раз ему покупали хлеб.
Килил говорил спасибо и, дождавшись, когда добрый человек уйдет, выбрасывал хлеб в мусорный контейнер, что стоит у входа в рынок, или отдавал копающимся в этом контейнере бомжам. Иногда и продавщицы принимают обратно за полцены.
Килил научился угадывать, у кого просить наверняка, а у кого лучше не просить.
Если подошли двое, он и она, то он почти обязательно даст, показывая себя перед ней щедрым.
Дают похмельные, кто поправляется и для кого весь мир становится лучше, и хочется сделать добро.
Редко дают девушки и молодые женщины. Наверно, он для них что-то вроде младшего брата, а младших братьев не балуют и вообще не любят.
Женщины постарше дают еще реже: у них свои дети есть, о чужих пусть заботятся их матери.
Не дают старики-пенсионеры: и каждый рубль на счету, и не терпят беспорядка. Ребенок днем должен находиться в школе, а не побираться. (О том, что летом не учатся, они не помнят.)
Иногда дают солидные богатые мужчины, которых, правда, здесь бывает мало.
Подростки не только не дают, но могут попытаться стукнуть. Не так просто: Килил быстро бегает...
Никогда не угадаешь в точности. Веселый поправившийся мужчина вдруг со злостью посылает матом и норовит дать пинка. А хмурая девушка, глядя недовольно и сердито, молча сует десятку. А однажды какой-то пыльный, плохо одетый, ничем не приметный дяденька рассеянно выслушал просьбу Килила и словно не понял, и Килил хотел уже отойти, а тот вдруг вытащил не из бумажника, просто из кармана мятых дешевых штанов тысячную купюру, протянул Килилу и сказал:
— Выпей за мое здоровье. Или за упокой.
И ушел, вряд ли сообразив, что предлагает выпить не взрослому человеку, а двенадцатилетнему подростку, который, к тому же, иногда выглядит на десять лет. Но иногда, правда, на все четырнадцать.
Некоторые из тех, кто просит, подходят ко всем подряд. Но это уже безразборные нищие, а Килил не нищий, ему деньги нужны не на жизнь, а на дело. Для дела, конечно, любые способы годятся, но все-таки Килилу интересней угадывать. Он играет.
Еще некоторые канючат и заглядывают в глаза. Людям это не нравится, но они не выдерживают и дают. Злятся на свою податливость — и все-таки дают. Килил так не любит. Он может даже подойти совсем весело:
— Дядь, а дядь, дай сто рублей! Или десять!
— А рубль? — часто спрашивает в таких случаях дядя.
— Ладно, — вздыхает Килил, — давайте рубль.
«Рлубль» у него получается. С детства картавый, что ж теперь. Поэтому Килил, а не Кирилл. Так зовут, он привык. А еще Киля или Килька.
Чаще всего Килил смотрит в сторону, переминается с ноги на ногу и говорит не громко, не нахально, не жалобно, а просто:
— Дайте сколько-нибудь, пожалуйста.
Он не лезет в глаза и в душу. Он оставляет человеку свободу, поэтому если тот даст, то по собственной охоте. Килилу это нравится. Это становится похоже на подарок.
Деньги нужны Килилу, чтобы купить дом. Он хочет жить один. Сейчас их пятеро в трехкомнатной квартире: он сам, мать, ее сожитель Геран, брат Гоша, сестра Полина. (Они чужие брат и сестра, от других отцов.) Килил живет в комнате с Гошей. Но тот постоянно его выгоняет, будто боится, что Килил что-то подсмотрит в его компьютере. Целыми днями сидит за ним. Килилу если и даст поиграть полчаса, то сам при этом не выходит. Да и дает не по доброте, а чтобы Килил не разозлился и что-нибудь не испортил в его отсутствие. Когда Полины нет дома, Килил идет к ней в комнату. В комнату же матери и Герана не попасть, она заперта, если они на работе, а если дома, Килил и сам не войдет. Впрочем, его самого не бывает дома с утра до ночи.
Прошлым летом мать и Геран поехали в деревню, взяв с собой Килила, жили у старухи, которую мать велела называть бабушкой. Старуха и мать постоянно ругались из-за чего-то, а Геран уходил на речку или в лес. Килил тоже ходил туда, но не с Гераном, а один. Однажды утром он проснулся, прищурился от солнца в окне. Прислушался. Встал: никого не было. Обычно кто-то был, а тут — никого. Было тихо, пусто и хорошо. Килил налил себе молока, взял хлеба и мед в чашке, макал хлеб в мед, запивал молоком, смотрел в окно, во двор и дальше, на лес, и подумал: вот как я хочу жить. Ну их всех, надоели. А вот так хорошо: живешь один в доме и никто тебе не мешает. Сам встал, сам поел, что захотел, пошел в лес или на реку. Красота. А в школу можно ходить местную. И кто будет против такой жизни? У матери Геран, у брата компьютер, у Полины свои дела, им не до Килила. А друзей у него почти нет. Когда был совсем маленький, его дразнили картавостью. Ему это не нравилось, приходилось драться. Дразнить перестали, кто-то даже сам захотел с ним дружить, но уже Килил не хотел. Ему мешала мысль: вот, они смотрят на меня и думают — картавый, а вслух не говорят — или боятся, или из вежливости. Ему так не надо. А так, чтобы по-другому, он не встретил. Если честно, уже и не хочется ни с кем дружить, Килилу и одному хорошо.
Когда вернулись из деревни, он начал смотреть в газетах объявления о продаже домов. Но они все стоили таких денег, каких Килилу не скопить за всю жизнь. И именно в это время (не случайное совпадение!) он услышал, как Геран рассказывал матери, что хорошо бы уехать и поселиться в деревне. В той же Вологодской области, например, где они гостили, можно купить дом за копейки. Мать ответила, что так далеко от детей уехать не может, а взять их с собой — лишить нормального образования. Да и не захотят. Тогда Геран сказал, что его знакомый купил дом на окраине Московской области — не очень близко, но и не так уж и далеко. Всего за пять тысяч долларов. Мать сказала, что да, это дешево, но не для них. Для них это сумасшедшие деньги. Ну вот, сказал Геран, а в Вологодской области за тысячу отличный дом можно купить, с водой и газом. Хоть даром, сказала мать, слишком далеко. На этом разговор кончился. А Килил стал считать. Если где-то добывать в день по сто рублей, получится три тысячи рублей в месяц. В год — тридцать шесть тысяч. То есть как раз столько, сколько надо, и даже больше.
Поэтому он с мая начал этим заниматься. Видел, как делают другие, ничего особенного. Правда, сначала его два раза прогнали: места оказались чужими. Но скоро он обнаружил незанятое место у самого метро. И там самому вскоре пришлось отгонять кулаками и ногами двух сопливых, коричневых до черноты узбечат, повадившихся сюда.
Правда, сто рублей в день сперва не получалось. Килил стал прирабатывать на рынке: принести, сбегать, отнести, подать, помочь. Его начали узнавать, доверяли ему. Тетки-продавщицы давали деньги, чтобы принес воды или пива, и знали: не украдет. Награждали мелочью. И, опять-таки, неожиданные удачи случаются вроде той тысячи от странного дяденьки. Стало получаться в среднем даже больше, чем сто рублей. Килил все чаще доставал атлас по физической географии и рассматривал Вологодскую область. Она была вся зеленой, это Килилу очень нравилось. Он представлял себе дом на краю села, чтобы за домом было поле, а потом сразу лес. И хорошо бы рядом пруд или река. С рыбой. Он будет ловить, варить и есть, вот уже и нет проблемы с едой. На хлеб и прочее денег он оставит.
Сегодня с утра Килилу не везло. Такой уж день. Это не поймешь, с чем связано. Ни с жарой, ни с холодом, ни с дождем, ни с солнцем, ни с буднями, ни с праздниками. Бывает, дают даже сердитые пенсионеры. А бывает, как сегодня, никто не дает, даже опохмеляющиеся денежные мужики.
А этот уж точно не даст. Он тут случайно. Остановился на своей большой черной машине и вышел купить не пива, а воды. Костюм черный, рубашка белая, галстук. Волосы коротко и аккуратно пострижены. Одеколоном воняет на всю улицу. Этот не даст. Сделает вид, что не видит и не слышит. Вернее, не сделает вида, зачем ему делать вид, он действительно не увидит и не услышит. Поэтому Килил остался сидеть на своем ящике, прислонившись к стенке, прищурясь на утреннее теплое солнце.
И на колени ему что-то упало. Килил посмотрел. Черная небольшая сумка на ремешке, такие обычно цепляют к руке: там и бумажник, и ключи от квартиры и машины, и все прочее. Из сумки торчит свернутая прозрачная папка с бумагами. Тонкая защелка ремешка обломилась, вот сумка и упала, а хозяин не заметил: рука толстая, большая, не почувствовала сразу. К тому же, он этой рукой оперся на выступ под окошком, разговаривая с продавщицей и что-то покупая, а покупающий человек, как давно заметил Килил, становится малочувствительным к окружающему. Это понятно: люди не умеют жить одновременно в разные стороны.
Килил никогда ничего не воровал, кроме мелочей. И он хотел сказать: «Дядь, уронили!» — и подать сумку и, возможно, получить награду. Но руки вдруг сами схватили сумку, умяли туда папку, чтобы было незаметней, и запихали сумку под футболку, в штаны. Килил поднялся, чувствуя странный холод во всем теле и еще более странное онемение ног, будто он целый день сидел на ящике, не вставая. Ноги не хотели слушаться, но Килил это преодолел. Шаг, другой, третий — и вот он за углом ларька. И побежал.
Мужчина хлопнул себя по руке. Посмотрел вниз. Оглянулся на свою машину. Пошел к ней, но остановился: брелок с ключами от машины и пультом сигнализации тоже в сумке. Значит, он взял ее с собой. Он вернулся к ларьку. Вытирая пот, спросил продавщицу:
— Ничего не видели?
— А чего я отсюда увижу?
Мужчина бросился за угол ларька. И увидел убегающего. И помчался за ним.
— Дайте, пожалуйста, сколько можете.
Когда дают, когда нет. Бывает, спрашивают:
— А тебе зачем?
Килил говорит, что на хлеб.
Несколько раз ему покупали хлеб.
Килил говорил спасибо и, дождавшись, когда добрый человек уйдет, выбрасывал хлеб в мусорный контейнер, что стоит у входа в рынок, или отдавал копающимся в этом контейнере бомжам. Иногда и продавщицы принимают обратно за полцены.
Килил научился угадывать, у кого просить наверняка, а у кого лучше не просить.
Если подошли двое, он и она, то он почти обязательно даст, показывая себя перед ней щедрым.
Дают похмельные, кто поправляется и для кого весь мир становится лучше, и хочется сделать добро.
Редко дают девушки и молодые женщины. Наверно, он для них что-то вроде младшего брата, а младших братьев не балуют и вообще не любят.
Женщины постарше дают еще реже: у них свои дети есть, о чужих пусть заботятся их матери.
Не дают старики-пенсионеры: и каждый рубль на счету, и не терпят беспорядка. Ребенок днем должен находиться в школе, а не побираться. (О том, что летом не учатся, они не помнят.)
Иногда дают солидные богатые мужчины, которых, правда, здесь бывает мало.
Подростки не только не дают, но могут попытаться стукнуть. Не так просто: Килил быстро бегает...
Никогда не угадаешь в точности. Веселый поправившийся мужчина вдруг со злостью посылает матом и норовит дать пинка. А хмурая девушка, глядя недовольно и сердито, молча сует десятку. А однажды какой-то пыльный, плохо одетый, ничем не приметный дяденька рассеянно выслушал просьбу Килила и словно не понял, и Килил хотел уже отойти, а тот вдруг вытащил не из бумажника, просто из кармана мятых дешевых штанов тысячную купюру, протянул Килилу и сказал:
— Выпей за мое здоровье. Или за упокой.
И ушел, вряд ли сообразив, что предлагает выпить не взрослому человеку, а двенадцатилетнему подростку, который, к тому же, иногда выглядит на десять лет. Но иногда, правда, на все четырнадцать.
Некоторые из тех, кто просит, подходят ко всем подряд. Но это уже безразборные нищие, а Килил не нищий, ему деньги нужны не на жизнь, а на дело. Для дела, конечно, любые способы годятся, но все-таки Килилу интересней угадывать. Он играет.
Еще некоторые канючат и заглядывают в глаза. Людям это не нравится, но они не выдерживают и дают. Злятся на свою податливость — и все-таки дают. Килил так не любит. Он может даже подойти совсем весело:
— Дядь, а дядь, дай сто рублей! Или десять!
— А рубль? — часто спрашивает в таких случаях дядя.
— Ладно, — вздыхает Килил, — давайте рубль.
«Рлубль» у него получается. С детства картавый, что ж теперь. Поэтому Килил, а не Кирилл. Так зовут, он привык. А еще Киля или Килька.
Чаще всего Килил смотрит в сторону, переминается с ноги на ногу и говорит не громко, не нахально, не жалобно, а просто:
— Дайте сколько-нибудь, пожалуйста.
Он не лезет в глаза и в душу. Он оставляет человеку свободу, поэтому если тот даст, то по собственной охоте. Килилу это нравится. Это становится похоже на подарок.
Деньги нужны Килилу, чтобы купить дом. Он хочет жить один. Сейчас их пятеро в трехкомнатной квартире: он сам, мать, ее сожитель Геран, брат Гоша, сестра Полина. (Они чужие брат и сестра, от других отцов.) Килил живет в комнате с Гошей. Но тот постоянно его выгоняет, будто боится, что Килил что-то подсмотрит в его компьютере. Целыми днями сидит за ним. Килилу если и даст поиграть полчаса, то сам при этом не выходит. Да и дает не по доброте, а чтобы Килил не разозлился и что-нибудь не испортил в его отсутствие. Когда Полины нет дома, Килил идет к ней в комнату. В комнату же матери и Герана не попасть, она заперта, если они на работе, а если дома, Килил и сам не войдет. Впрочем, его самого не бывает дома с утра до ночи.
Прошлым летом мать и Геран поехали в деревню, взяв с собой Килила, жили у старухи, которую мать велела называть бабушкой. Старуха и мать постоянно ругались из-за чего-то, а Геран уходил на речку или в лес. Килил тоже ходил туда, но не с Гераном, а один. Однажды утром он проснулся, прищурился от солнца в окне. Прислушался. Встал: никого не было. Обычно кто-то был, а тут — никого. Было тихо, пусто и хорошо. Килил налил себе молока, взял хлеба и мед в чашке, макал хлеб в мед, запивал молоком, смотрел в окно, во двор и дальше, на лес, и подумал: вот как я хочу жить. Ну их всех, надоели. А вот так хорошо: живешь один в доме и никто тебе не мешает. Сам встал, сам поел, что захотел, пошел в лес или на реку. Красота. А в школу можно ходить местную. И кто будет против такой жизни? У матери Геран, у брата компьютер, у Полины свои дела, им не до Килила. А друзей у него почти нет. Когда был совсем маленький, его дразнили картавостью. Ему это не нравилось, приходилось драться. Дразнить перестали, кто-то даже сам захотел с ним дружить, но уже Килил не хотел. Ему мешала мысль: вот, они смотрят на меня и думают — картавый, а вслух не говорят — или боятся, или из вежливости. Ему так не надо. А так, чтобы по-другому, он не встретил. Если честно, уже и не хочется ни с кем дружить, Килилу и одному хорошо.
Когда вернулись из деревни, он начал смотреть в газетах объявления о продаже домов. Но они все стоили таких денег, каких Килилу не скопить за всю жизнь. И именно в это время (не случайное совпадение!) он услышал, как Геран рассказывал матери, что хорошо бы уехать и поселиться в деревне. В той же Вологодской области, например, где они гостили, можно купить дом за копейки. Мать ответила, что так далеко от детей уехать не может, а взять их с собой — лишить нормального образования. Да и не захотят. Тогда Геран сказал, что его знакомый купил дом на окраине Московской области — не очень близко, но и не так уж и далеко. Всего за пять тысяч долларов. Мать сказала, что да, это дешево, но не для них. Для них это сумасшедшие деньги. Ну вот, сказал Геран, а в Вологодской области за тысячу отличный дом можно купить, с водой и газом. Хоть даром, сказала мать, слишком далеко. На этом разговор кончился. А Килил стал считать. Если где-то добывать в день по сто рублей, получится три тысячи рублей в месяц. В год — тридцать шесть тысяч. То есть как раз столько, сколько надо, и даже больше.
Поэтому он с мая начал этим заниматься. Видел, как делают другие, ничего особенного. Правда, сначала его два раза прогнали: места оказались чужими. Но скоро он обнаружил незанятое место у самого метро. И там самому вскоре пришлось отгонять кулаками и ногами двух сопливых, коричневых до черноты узбечат, повадившихся сюда.
Правда, сто рублей в день сперва не получалось. Килил стал прирабатывать на рынке: принести, сбегать, отнести, подать, помочь. Его начали узнавать, доверяли ему. Тетки-продавщицы давали деньги, чтобы принес воды или пива, и знали: не украдет. Награждали мелочью. И, опять-таки, неожиданные удачи случаются вроде той тысячи от странного дяденьки. Стало получаться в среднем даже больше, чем сто рублей. Килил все чаще доставал атлас по физической географии и рассматривал Вологодскую область. Она была вся зеленой, это Килилу очень нравилось. Он представлял себе дом на краю села, чтобы за домом было поле, а потом сразу лес. И хорошо бы рядом пруд или река. С рыбой. Он будет ловить, варить и есть, вот уже и нет проблемы с едой. На хлеб и прочее денег он оставит.
Сегодня с утра Килилу не везло. Такой уж день. Это не поймешь, с чем связано. Ни с жарой, ни с холодом, ни с дождем, ни с солнцем, ни с буднями, ни с праздниками. Бывает, дают даже сердитые пенсионеры. А бывает, как сегодня, никто не дает, даже опохмеляющиеся денежные мужики.
А этот уж точно не даст. Он тут случайно. Остановился на своей большой черной машине и вышел купить не пива, а воды. Костюм черный, рубашка белая, галстук. Волосы коротко и аккуратно пострижены. Одеколоном воняет на всю улицу. Этот не даст. Сделает вид, что не видит и не слышит. Вернее, не сделает вида, зачем ему делать вид, он действительно не увидит и не услышит. Поэтому Килил остался сидеть на своем ящике, прислонившись к стенке, прищурясь на утреннее теплое солнце.
И на колени ему что-то упало. Килил посмотрел. Черная небольшая сумка на ремешке, такие обычно цепляют к руке: там и бумажник, и ключи от квартиры и машины, и все прочее. Из сумки торчит свернутая прозрачная папка с бумагами. Тонкая защелка ремешка обломилась, вот сумка и упала, а хозяин не заметил: рука толстая, большая, не почувствовала сразу. К тому же, он этой рукой оперся на выступ под окошком, разговаривая с продавщицей и что-то покупая, а покупающий человек, как давно заметил Килил, становится малочувствительным к окружающему. Это понятно: люди не умеют жить одновременно в разные стороны.
Килил никогда ничего не воровал, кроме мелочей. И он хотел сказать: «Дядь, уронили!» — и подать сумку и, возможно, получить награду. Но руки вдруг сами схватили сумку, умяли туда папку, чтобы было незаметней, и запихали сумку под футболку, в штаны. Килил поднялся, чувствуя странный холод во всем теле и еще более странное онемение ног, будто он целый день сидел на ящике, не вставая. Ноги не хотели слушаться, но Килил это преодолел. Шаг, другой, третий — и вот он за углом ларька. И побежал.
Мужчина хлопнул себя по руке. Посмотрел вниз. Оглянулся на свою машину. Пошел к ней, но остановился: брелок с ключами от машины и пультом сигнализации тоже в сумке. Значит, он взял ее с собой. Он вернулся к ларьку. Вытирая пот, спросил продавщицу:
— Ничего не видели?
— А чего я отсюда увижу?
Мужчина бросился за угол ларька. И увидел убегающего. И помчался за ним.
3
Они вечно упираются, ищут отговорки, тянут время вместо того, чтобы откровенно сказать: «Дай денег!» Об этом думал полчаса назад этот человек, которого зовут Юрий Иванович Карчин, думал без раздражения и уныния, скорее с некоторой злостью, а злость вещь веселая и продуктивная.
Юрий Иванович любит свою работу и свою жизнь. Он архитектор, он строитель этого города. Еще когда был студентом, увлекался мегапроектами: дом-город, дом-остров, дом — вверх на сто этажей, вниз, под землю, — на пятьдесят. С восхищением рассматривал эскизы проектов татлинской башни и даже ужасающего Дворца Советов: восторгал масштаб. Любовался реализованными и невоплощенными замыслами Ле Корбюзье, Гропиуса, Мендельсона, бразильца Нимейкера и многих других. Кто-то дал на ночь альбом на немецком языке, изданный в 40-х годах: Альберт Шпеер, нацистский гений. Карчин рассматривал и думал: ясно, что фашизм, имперская помпезность, но — красиво. (Мозаичный зал рейхсканцелярии до сих пор приводит в восторг, особенно стеклянная крыша... Крыша, крыша, черт бы ее побрал, именно из-за нее теперь столько хлопот, из-за нее он едет к мелкой чиновной сволочи на поклон с утра пораньше.) Курсовые же и дипломную работу Карчин писал, наоборот, по малым архитектурным формам, а после окончания института года три сидел в конторе, проектировавшей эти самые формы, сиречь песочницы, детские качели, лесенки, горки и прочее, что входит в планировку дворов, включая озеленение, — все везде одинаково. Изредка разрешали добавить декоративный валун, фигурную стенку из кирпичей, еще что-то по мелочи. Было скучно. Потом удалось попасть в группу, проектировавшую не отдельные дома, а целые проспекты. Это увлекло лишь сначала: скудость возможностей ограничивала фантазию. Расставь костяшки домино хоть так, хоть эдак — разница небольшая, проспекты и кварталы выглядели красиво только на бумаге и в белоснежных макетах, да еще, может быть, уже построенные, с вертолета. Потом наконец пришло время масштабного и при этом не типового строительства, и Карчин теперь один из тех людей, которые реально меняют облик Москвы. Он не столько проектирует, сколько выдвигает идеи, он видит город в целом, поэтому трудно бывает объяснить суть замысла людям, кругозор которых ограничен зоной обычной видимости. Они ужасаются проектам 115-этажного здания «Россия» и планам построить десятки небоскребов, они говорят, что там нельзя жить и работать, сравнивают их в этом смысле со сталинскими высотками. Глупо. Да, комнатки в высотках малы и непропорционально вытянуты вверх, людям не очень уютно, но попробуй их уговори съехать оттуда! Человек, к счастью, не настолько примитивен, чтобы, живя внутри стен, не чувствовать (горделиво и постоянно), как замечательно они выглядят снаружи. Причем, господа, эти здания на самом деле очень небольшие, они даже маленькие! Уже с уровня 7—10 этажей они начинают сужаться, вытягиваясь вверх, к шпилям. Посмотрите зато, что обязательно изображают на открытках с видами Москвы, кроме Кремля и прочих древностей: высотки!
Впрочем, Карчин сейчас занят не глобальными проектами, у него конкретное дело: развлекательный комплекс «Стар-трек». Название придумал он, концепцию внешнего вида тоже. Строение будет отчасти похоже на здание оперы в Сиднее, но крыша не раковинами, а волнообразными уступами, общая площадь перекрытий около 50 тысяч квадратных метров. Комплекс фактически построен, дата открытия уже назначена и приурочена ко Дню города, но работы у Карчина не меньше, а еще больше. Он как-то подсчитал, что еще до начала постройки было собрано около 6 (шести) тысяч разрешительных подписей (и каждая давалась потом, кровью и нервами!), а потом были вполне обоснованные изменения в проекте, которые тоже требовали согласований, утверждений, подписей. Сейчас вот надо добыть последнюю подпись под бумагой, уже завизированной в 18 (восемнадцати) инстанциях. Бумага вполне дельная: о необходимости применения более прогрессивного покрытия для крыши, причем не везде. Чуть дороже, но крепче, надежнее и, главное, красивее. И все это понимают сразу же, но любой чиновник скорее удавится, чем поставит подпись с первого запроса, причем часто морочит голову даже не ради выгоды, а просто развлекается, куражится. Юрий Иванович сам чиновник, но никогда не мытарит людей только ради мытарства, поэтому его и злит эта канитель.
Юрий Иванович любит свою работу и свою жизнь. Он архитектор, он строитель этого города. Еще когда был студентом, увлекался мегапроектами: дом-город, дом-остров, дом — вверх на сто этажей, вниз, под землю, — на пятьдесят. С восхищением рассматривал эскизы проектов татлинской башни и даже ужасающего Дворца Советов: восторгал масштаб. Любовался реализованными и невоплощенными замыслами Ле Корбюзье, Гропиуса, Мендельсона, бразильца Нимейкера и многих других. Кто-то дал на ночь альбом на немецком языке, изданный в 40-х годах: Альберт Шпеер, нацистский гений. Карчин рассматривал и думал: ясно, что фашизм, имперская помпезность, но — красиво. (Мозаичный зал рейхсканцелярии до сих пор приводит в восторг, особенно стеклянная крыша... Крыша, крыша, черт бы ее побрал, именно из-за нее теперь столько хлопот, из-за нее он едет к мелкой чиновной сволочи на поклон с утра пораньше.) Курсовые же и дипломную работу Карчин писал, наоборот, по малым архитектурным формам, а после окончания института года три сидел в конторе, проектировавшей эти самые формы, сиречь песочницы, детские качели, лесенки, горки и прочее, что входит в планировку дворов, включая озеленение, — все везде одинаково. Изредка разрешали добавить декоративный валун, фигурную стенку из кирпичей, еще что-то по мелочи. Было скучно. Потом удалось попасть в группу, проектировавшую не отдельные дома, а целые проспекты. Это увлекло лишь сначала: скудость возможностей ограничивала фантазию. Расставь костяшки домино хоть так, хоть эдак — разница небольшая, проспекты и кварталы выглядели красиво только на бумаге и в белоснежных макетах, да еще, может быть, уже построенные, с вертолета. Потом наконец пришло время масштабного и при этом не типового строительства, и Карчин теперь один из тех людей, которые реально меняют облик Москвы. Он не столько проектирует, сколько выдвигает идеи, он видит город в целом, поэтому трудно бывает объяснить суть замысла людям, кругозор которых ограничен зоной обычной видимости. Они ужасаются проектам 115-этажного здания «Россия» и планам построить десятки небоскребов, они говорят, что там нельзя жить и работать, сравнивают их в этом смысле со сталинскими высотками. Глупо. Да, комнатки в высотках малы и непропорционально вытянуты вверх, людям не очень уютно, но попробуй их уговори съехать оттуда! Человек, к счастью, не настолько примитивен, чтобы, живя внутри стен, не чувствовать (горделиво и постоянно), как замечательно они выглядят снаружи. Причем, господа, эти здания на самом деле очень небольшие, они даже маленькие! Уже с уровня 7—10 этажей они начинают сужаться, вытягиваясь вверх, к шпилям. Посмотрите зато, что обязательно изображают на открытках с видами Москвы, кроме Кремля и прочих древностей: высотки!
Впрочем, Карчин сейчас занят не глобальными проектами, у него конкретное дело: развлекательный комплекс «Стар-трек». Название придумал он, концепцию внешнего вида тоже. Строение будет отчасти похоже на здание оперы в Сиднее, но крыша не раковинами, а волнообразными уступами, общая площадь перекрытий около 50 тысяч квадратных метров. Комплекс фактически построен, дата открытия уже назначена и приурочена ко Дню города, но работы у Карчина не меньше, а еще больше. Он как-то подсчитал, что еще до начала постройки было собрано около 6 (шести) тысяч разрешительных подписей (и каждая давалась потом, кровью и нервами!), а потом были вполне обоснованные изменения в проекте, которые тоже требовали согласований, утверждений, подписей. Сейчас вот надо добыть последнюю подпись под бумагой, уже завизированной в 18 (восемнадцати) инстанциях. Бумага вполне дельная: о необходимости применения более прогрессивного покрытия для крыши, причем не везде. Чуть дороже, но крепче, надежнее и, главное, красивее. И все это понимают сразу же, но любой чиновник скорее удавится, чем поставит подпись с первого запроса, причем часто морочит голову даже не ради выгоды, а просто развлекается, куражится. Юрий Иванович сам чиновник, но никогда не мытарит людей только ради мытарства, поэтому его и злит эта канитель.