По правде говоря, она не думала, что события будут развиваться так невероятно быстро. Позади осталось томительное “замедление” последних предвыборных дней: когда в последнюю субботу, в девятнадцать ноль-ноль, полуживые регистраторы, хватаясь друг за друга, встали от столов и очередь взревела, будто стадион, всех денежных остатков собралась ничтожная щепотка в четыреста десять рублей. Можно сказать, уложились впритык. Прошло еще по крайней мере два часа, прежде чем очередь, ворча и сохраняя под присмотром зычного актива свой законный нумерованный порядок, чуть ли не в затылок покинула подвал. Марине следовало еще тогда обратить внимание на этот феномен, потому что порядок, выработанный многими сутками топтания на снегу, удостоверенный потным, уже почти ядовитым химическим номером на левой руке, представлял для избирателей едва ли не большую ценность, чем пропойная пятидесятирублевка, так как был их единственным средством борьбы с несправедливостью. Но она, счастливая, что удалось не оскандалиться и дотянуть, не обратила. О чем она, собственно, думала на выборах, когда сидела, будто второгодница, за изуверски тесной партой, изнывая от унылого давления малой нужды и изрисовывая служебную тетрадку одинаковыми, будто скрепки, греческими профилями? Втайне от себя она надеялась, что Климов, все еще прописанный на территории, но в жизни никогда не голосовавший, теперь, переменившись, явится исполнить гражданский долг. То и дело Марина принимала за Климова подходящих по росту подвижных мужчин — раз это оказался пожилой татарин с жирной обритой башкой, похожей на горку блинов, осклабивший на ее призывный взгляд железные зубы, истертые, будто конская подкова. Несмотря на страх перед мужчинами, тихо сидевший где-то в глубине души, Марина так хотела перемен, что, казалось, могла бы сейчас влюбиться в каждого не-Климова: в том скрытом нервном возбуждении, в котором пребывала с утра, она была готова кричать от нетерпения увидеть мужа и точно так же была готова закрутить со всяким, кто обратил бы на нее внимание. Однако здесь преуспевала по большей части Людочка: мало кто из избирателей противоположного пола оставался равнодушным к ее выкрутасам на стуле, где она то и дело перебрасывала ногу на ногу, будто ловко гребла в извилистом течении упругим веслом, и даже апофеозовский воспитанный Гитлер в конце концов не выдержал и смылся.
   Надежда не покидала Марину до самого закрытия участка, и в последние двадцать минут, получившиеся совершенно мертвыми — школьные учительницы при полном отсутствии избирателей вставали раньше времени от своих бумаг и делали физкультуру для третьего класса, — ей померещилось, будто Климов или призрак Климова ужасно торопится, скачет напрямик по снежной целине, оставляя в ней глубокие, как валенки, синие следы. Надежды не стало совсем, когда входные двери школы заперли на ключ и погасили свет в вестибюле, где по-прежнему висели глянцевые, постаревшие под вечер кандидаты в депутаты. Председатель комиссии, он же директор школы, молодой, много моложе своих математичек и ботаничек, но грустный и грустно прилизанный человечек, сделал знак начинать, и на приготовленный стол хлынуло содержимое урны, слежавшееся на дне в плотный, как халва, с усилием выбитый слой. Пристальность, с какой Марина следила за процедурой пересчета, привела к тому, что после она почти ничего не помнила; помнила только, что некоторые бюллетени были необъяснимо грязные, заношенные и что апофеозовская брюнетка, нервно прохаживаясь за спинами считающих, пожирала, всасываясь в мякоть, рыжую сочную грушу. Сортировка бюллетеней, происходившая на столе при участии множества рук и перепончатых теней, разбудила в мозгу Марины замедлительный счет: несколько раз она отчетливо вздрагивала оттого, что слышала собственный голос, считающий вслух, но всякий раз это оказывался голос кого-нибудь из учительниц, что тихо переквакивались с директором, расплывавшимся печальной кляксой на другом конце стола. Стали подводить итоги; Марину встряхнули. Победа Апофеозова с перевесом в девятнадцать голосов была настолько курьезной и возмутительной, что, казалось, среди сегодняшней воскресной публики запросто можно было бы вычислить лишних девятнадцать граждан, которые поставили не в том квадрате птички и кресты.
   Однако брюнетка рано улыбалась бисерными зубками и зря принимала поздравления директора, державшего ее сухую лапку в обеих своих с таким умильным видом, словно пуще всего он желал бы положить эту милую вещицу в свой разинутый карман. На других участках было не то же самое. Во весь этот погожий, с румяной снежной корочкой, идиллический день в воздухе колебались шансы. Барометром служил измочаленный Кругаль. С утра он прибыл на своем громоздком БМВ 1978 года выпуска в притихший, залитый янтарным солнцем офис профессора Шишкова. Странно похожий на раскрашенную черно-белую фотографию, с розовыми разливами на нежных сероватых щечках, кандидат в депутаты приткнулся сиротой в профессорской приемной, досуха высасывая бесчисленные чашечки кофе, подносимые испуганной секретаршей. Прибывший чуть позже, надежно накачанный лекарствами профессор обнаружил Федора Игнатовича на краешке монументального дивана, где кандидат сидел бочком, напоминая кривую беломорину, прилипшую к оттопыренной губе. Видимо, неудачливый актер, в жизни никогда не побеждавший, а теперь мечтавший о победе всеми силами своей портативной души, каким-то образом приобрел сверхчувствительность к атмосфере, в которой вероятности различного исхода выборов не просто колебались, но ходили ходуном. Вероятно, какая-то тайная часть Кругаля бессознательно фиксировала мельчайшие события, постоянно меняющие соотношение сил; в крови его словно бегали дополнительные шарики, подобные шарикам в хитрых игрушках, загоняемых укачиванием снаряда на самый верх витой пирамиды, и по кандидату было видно, как срывается успех, уже почти обеспеченный побудкой какого-нибудь большого похмельного семейства или аварией водопровода, в результате чего по улице Советской поплыло дымящееся водяное сало и многие десятки недостиравших женщин отказались от мысли идти голосовать. Терпеливая секретарша, у которой дома без присмотра осталось двое пацанов, изобретающих гексоген, сбилась с ног, ухаживая за Кругалем. В час пятнадцать пополудни Кругаль пришел в хорошее расположение духа и даже скушал принесенные из заведения внизу горячие пельмени — правда, с первых же минут походной трапезы устроив у себя в тарелке полное безобразие и свинство, что было вообще характерным свойством Кругаля. В три он снова начал бегать и потерялся, зарулив в чужие помещения, которых в этом здании было без счета; его обнаружили почти на чердаке, сидящим на табурете, заляпанном не то ремонтной масляной краской, не то голубиным пометом, — Кругаль, с детства не курящий, жадно давился неизвестно от кого полученной скверной сигаретой и перхал со звуком, напоминающим звук гнилой раздираемой тряпки. Его доставили назад, отряхнули, усадили опять на диван. Около пяти у него проснулся зверский аппетит. В половине шестого что-то вновь произошло, и черты Кругаля, непонятно дрогнув, стали вдруг простыми, будто римская цифра. Еще через сорок минут он как будто очнулся и посмотрел на секретаршу влажным человеческим взглядом. “Да, так оно и есть. И мне больше нечего сказать”, — произнес он необыкновенно отчетливо, а к чему это относилось — неизвестно. И, наконец, без восемнадцати восемь, не дождавшись даже закрытия участков, Кругаль блаженно поскучнел, зевнул, сочно хапнув душноватого воздуха приемной, и через минуту спал, поерзывая, в уютной глубине дивана, прилипнув расплющенной щекой к коричневому кожаному подлокотнику. Тогда профессор Шишков, целый день ни в чем не принимавший участия, вышел из кабинета и встал над своим произведением, задумчиво покачиваясь с пятки на носок, трогая пенициллиновыми губами дешевый, грубо пахнущий коньяк.
   Собственно, победа Кругаля по общему итогу выборов была такой же зыбкой, как и победа Апофеозова на отдельно взятом Маринином участке: оба кандидата были близки, как человек и его отражение в зеркале, и решение, кто же из них настоящий, было принято весьма условным перевесом голосов. Три дополнительных персонажа этого воскресного спектакля не оправдали надежд Апофеозова и еле проявились, набрав в совокупности ничтожные доли процента, а за единственную женщину, бывшую известную спортсменку с мужской квадратной стрижкой и симпатичными ямочками на толстых ангельских щеках, не был подан, что беспрецедентно, ни один бюллетень. В понедельник, во второй половине дня, состоялись две пресс-конференции и прямой телевизионный эфир: перед журналистами Кругаль имел примерный вид классического кролика, которого фокусник вынимает из шляпы, а профессор Шишков, представлявший избранного депутата в качестве его доверенного лица, был немногословен, говорил, привставая, глухим деревянным голоском и опирался всем сухопарым телом на расставленные пальцы, еле заметно дрожавшие. Журналисты, чьи диктофоны тихонько сопели перед профессором, наматывая пленку, задавали скучные корректные вопросы; только ведущая “Политических новостей” — ветеран областного ТВ, все еще очень живая и яркая дама с неуместно радостными круглыми глазами и в прическе как золотое воронье гнездо, сумела расшевелить Кругаля, напомнив ему какой-то анекдот из общей театральной юности, протекавшей в городе Верхний Кетлым. После этого депутат, отбиваясь ногами от стульев и проводов, полез к теледикторской ручке, в которую и ткнулся с размаха своим прямоугольным римским носом, и все это снимала возимая по студии сутулым оператором, будто мотоцикл, бесстрастная телекамера.
   В это же самое время проходили и другие пресс-конференции, гораздо более многолюдные. В бизнес-центре отеля “Палас”, регулярно снимаемом для презентаций благотворительного “Фонда А”, бесновался целый обезьянник фотографов, носившихся по полу чуть ли не на полусогнутых и кулаках, выискивая эффектный кадр, в воздухе от их работы стояли непрерывный щелкающий шелест и мятное таянье пятен; тут же солидно работали несколько телекомпаний, включая одну столичную, над видоискателями камер горели красные огоньки. Апофеозов, весьма обрюзгший породистым лицом — на лбу его, словно пальцем на бархате, была написана как бы тяжелая мысль, — грозно горбился над хвостатыми микрофонами и поводил туда-сюда налитыми кровью сизыми глазами, под которыми лежали сургучи. Справа и слева от него располагались племянники, именуемые теперь консультантами, — один в жемчужном галстуке, другой в голубом; они деловито передавали друг другу за спиной у дяди какие-то документы, отчего страницы делались все более растрепанными и в конце концов превратились в высокий ворох компромата, в котором племянники продолжали сосредоточенно рыться и ковырять бумаги одинаковыми “Паркерами”, как бы извлекая запятые из печатного текста. Прежний, довыборный, финансовый скандал отодвинулся в тень; то, что говорил проигравший кандидат, обещая Кругалю все, какие есть, инстанции суда, рисовало незадачливого актера вторым Сергеем Мавроди. На это немедленно отреагировал бывший в зале наготове председатель местного Союза обманутых вкладчиков, небольшой мужчина с песочной сединой в рыжих волосах и почти таким же рыжим от веснушек, слегка лоснящимся лицом: он зачитал, захлебываясь некоторыми словами, вынутое из допотопного “дипломата” антикругалевское заявление — после чего его листок был приобщен к тому бумажному мусору, который племянники уже упихивали горстями в раскрытые у ног портфели. Во все это время за стеной официанты — корректные юноши с птичьими профилями, одетые так, как бедный Кругаль мог бы только мечтать, — накрывали фуршет. Тут были нежнейшие салаты в хрустящих корзинках, бледные, с кружевцами жира дорогие карбонаты, яшмовые лепестки сырокопченой колбасы и сколько угодно бутербродов с красной икрой — несколько, правда, привядшей и вязнущей на зубах у перемешавшейся, благожелательно разгудевшейся прессы. Те корреспонденты, кто уже успел до этого поглотать пустой минералки у профессора Шишкова, по достоинству оценили угощение проигравшего кандидата: эти почему-то были особенно голодны и старались взять изо всех опустошаемых блюд, где оставался хотя бы один прилипший и растерзанный деликатес, и бутылки ворковали, будто голуби, изливая в сдвинутые рюмки водку “Абсолют”. Даже вождь обманутых вкладчиков, известный своим принципиальным неучастием в фуршетах и банкетах, отдал должное благородному рыбному ассортименту, так как в прошлом был заядлый и удачливый рыбак; кое-кто заметил, как борец, придерживая на коленке плохо совпадающие створы своего фанерно-дерматинового ящика, аккуратно помещает вглубь бумаг початую, но крепко завинченную бутылку. В итоге целых пять ТВ-каналов дали по Апофеозову нужный комментарий в новостях; что же касается “Студии А”, где пока еще сидел ошарашенный, но не сломленный Кухарский, то там прокрутили целый телевизионный фильм — включавший и приватные сцены, где толстоносый клан Апофеозовых, подражая рекламе чая, пил янтарный чай за круглым уютным столом, обтянутым белой скатертью, будто барабан, и плохо вмещавшим многовалентную семью, так что иным, затиснутым, удавалось только поставить локоть на общую территорию и поучаствовать в съемках фрагментом улыбки, а семилетняя внучка политика, по-взрослому вздыхая туго обтянутой шелковой грудкой, играла на пианино, руки ее ходили по клавишам, будто маленькие кривоногие черепашки. Все это было очень умилительно, однако эпизоды, оперативно снятые около штабного подвала профессора Шишкова, вызвали у телезрителей гораздо больший интерес.
 
   Весь понедельник, отпущенный наблюдателям для отдыха, Марина проспала; известие о победе, полученное по телефону лично от Шишкова, наполняло ее усталое сознание блаженным свинцом. Утром во вторник, не дозвонившись до профессора, находившегося вне зоны обслуживания или отключившего телефон, она по необходимости и долгу идти на работу отправилась в штаб, полагая уже оттуда влиться в новую деятельность и в новую жизнь. Еще на подходе к подвалу, с другой стороны обледенелой улицы, гнавшей в обе стороны жестяные шаткие трамваи, было заметно, что двор перед штабом полон народу, вытекавшего и в соседние дворы. Все сугробы, точно приморские скалы в районах птичьих гнездовий, были заняты покатыми фигурами очередников, не обращавших друг на друга ни малейшего внимания, но словно высматривающих что-то общее в мельтешении беленьких точек, образующих в перспективе мощную белую зыбь и изменяющих даль; в дополнение картины над двором взметались и, перестелившись, падали чирикавшие воробьиные оравы, точно в мутное небо забрасывали сеть, а черные сердца деревьев, обнажившиеся из-за полного отсутствия листвы и видные теперь в переплетении сосудов, были воронами.
   Во дворе и правда было некуда пройти от агитаторов, которые стояли даже в песочнице; старые окна хрущевок, обитатели которых тоже были поголовно записаны на премию, казалось, участвовали в событии, как участвуют в собрании развешенные по стенам таблицы и плакаты. Замешкавшуюся Марину, которую пока никто не опознал, толкнула и обогнала приземистая женщина в сутулой мутоновой шубе; двигаясь торопливой побежкой, словно пиная перед собой виляющую ледышку, женщина устремилась к подвалу, и Марина, ускорив шаги, заспешила за ней. Краем глаза она замечала, что люди во дворе стоят не просто так: отдельные группы ожидающих были связаны между собою каким-то неявным порядком, и если кто-то отходил от своего натоптанного места, то обязательно указывал на это соседям, деловито кивавшим. Женщина между тем уже пробилась к лестнице в подвал: привставая на цыпочки, она подобострастно диктовала что-то тетке из актива — ее Марина узнала по круглым железным очочкам, в которых не то, так другое стекло всегда горело на свету слепым сердитым огнем. Тетка записывала сообщаемые сведения в тетрадку, которую поднимала выше вздернутого, опеночком, носа просительницы, и Марина заметила только теперь, что тетради у актива такие же точно, как и те, какими все это время пользовались регистраторы: в черных дерматиновых обложках, чье тиснение всегда напоминало Марине шелковую подкладку какого-то давнего любимого пальто. Наконец активистка кончила записывать, и женщина, торопливо сдернув огромную, будто лапоть, вязаную варежку, протянула неожиданно крошечную белую ручонку; активистка, послюнив химический карандаш на полосатом, как арбузная корка, языке, принялась рисовать на протянутой ладони — аккуратно и хозяйственно, точно резала хлеб. Потом она начальственно махнула рукой, и женщина побрела в указанном направлении, то и дело протягивая лапку со свеженарисованным номером окружающим агитаторам; те, в свою очередь, предъявляли ей свои ладони и махали дальше — туда, где на сугробах торчали крайние, покуривая маленькие, как спички, миниатюрно дымящие сигаретки.
   “Здравствуйте”, — вежливо сказала Марина, пытаясь обойти актив и нащупывая в кармане грубый, в железных заусеницах, полуподвальный ключ. “О! Ну наконец-то! Явились! — воскликнула активистка, и блик в ее очках забегал слева направо и справа налево. — Вчера вас ждали целый день, хоть бы кто-то пришел!” “У нас был выходной после выборов”, — попыталась объяснить Марина, улыбаясь замерзшим лицом. Теперь она увидела, что актив перекрывает вход в подвал практически в полном составе. Разумеется, тут был и художник, за последний месяц привыкший к холоду, будто северный олень: папироса его дымила едко, точно паяльник, и вместо черного кожана на нем красовался грязный бежевый тулуп с талией как периметр тарного ящика, местами рваный и заклеенный скотчем, отчего художник время от времени неожиданно взблескивал. Клумба по каким-то причинам отсутствовала, и это показалось Марине хорошим знаком. Однако место ее занимал невысокий плотный господин с удивительно рыжим лицом, напоминающим какую-то белую сантехнику с налетом от ржавой воды. Человек этот явно пользовался авторитетом, но был малоподвижен: его меховые боты, оттоптавшие только кромочку на мягкой пороше, казались обведенными на бумаге тупым карандашом, его мохнатая шапка, высоко и воздушно покрытая снегом, напоминала одуванчик. “Позвольте, я пройду?” — повысила голос Марина, но получилось не гневно, а скорее жалобно. “Минуточку”, — милицейским тоном сказала активистка и крепко подхватила Марину под локоть. “Кохгда вы дхеньги собираетес платить?” — вдруг прокашляло простуженным фальцетом высунувшееся снизу существо с чем-то вроде грязного носка на узкой голове и ртом беззубым, как карман. В существе Марина узнала удачливого собирателя бутылок, и теперь волочившего за собой матерчатую сумку с туго скрежетавшей стеклянной добычей. “Минуточку”, — еще добавив строгости, повторила активистка и потащила запнувшуюся Марину подальше от подвала. “Мы все поздравляем с победой на выборах нашего кандидата Кругаля, — произнесла она официально и с положенной улыбкой, несколько нарушившей равновесие аварийно мигнувших очков. — От вас как от руководителя мы хотели бы узнать, когда начнутся выплаты денег вашим избирателям. Вот здесь, — активистка увесисто тряхнула почти до конца исписанной тетрадкой, — здесь у нас зафиксирован порядок выплат в порядке живой очереди. Кроме того, — тут активистка доверительно сбавила тон и мигнула видимым левым глазом, похожим на слизистую луковку в подгнившей коричневой кожуре, — у нас записано на предварительную выплату еще четыреста двенадцать прописанных на участке. Люди не успели получить положенные деньги из-за плохой работы ваших работников, и люди не виноваты, им надо компенсировать моральный ущерб. И еще стоит вопрос про инвалидов, которых Кругаль проигнорировал, предпочитая раздавать благотворительность здоровым гражданам, и отверг предложение общественности...” “Минуточку! — перебила Марина, чувствуя, как в голове у нее, будто в зашатавшемся ваньке-встаньке, клюкает и ищет равновесия какой-то полужидкий шариковый грузик. — Я сейчас ничего не могу сказать, я должна позвонить”. “Опять эта ваша бюрократия и волокита!” — возмутилась активистка, ее лицо в лиловых сетчатых прожилках сделалось похоже на вываренную в борще горячую свеклу. “Сами себя задерживаете!” — вдруг выпалила Марина идиотскую фразу из какого-то газетного, времен студенческой юности фельетона, и эта фраза неожиданно подействовала: актив расступился, пропуская ее к изрисованным и исписанным многоцветной, как бы объемной похабщиной — кто-то хорошо и много потрудился в понедельник — железным дверям.
   Захлопнув за собой галлюциногенный шедевр народного творчества, Марина почувствовала, что задыхается в этом розовом и буром коридоре, где обломки деревянного ряда нумерованных стульев напоминали останки скелета какого-то вымершего динозавра. Оказалось, в подвале скрываются от народа еще примерно пять или шесть человек: Марина обнаружила в задней комнате штаба собрание бледных теней, нехотя пивших желтый, раз на третий или четвертый заваренный чай. Марине обрадовались, завскакивали, предлагая сразу несколько разъезжающихся стульев, и тоже налили полную просмоленную кружку коллективного напитка, такого еле теплого, что сахар в нем не растворялся, а только болтался слезящейся мутью, захватывая сор. Однако первым делом, освободившись от пальто, с которого поплыла на какие-то наваленные сумки мокрая снежная шелуха, Марина взялась за телефон; допотопный аппарат с трубкой, будто двухкилограммовая гантель, как всегда, издал солидный, почти автомобильный гудок, но, сколько бы Марина ни накручивала ямбически-ритмичный профессорский номер, результат был один и тот же. “Абонент временно недоступен... please call later...” — повторял безлично-вежливый безграмотный голос, как если бы с Мариной разговаривал вокзал, прочие же известные ей номера издавали безнадежно-длинные гудки. Тут в наружную дверь заколотили сразу несколько рук или ног, вероятно, мозжа меловые графити в постные пятна, и от железного грохота словно бы загудели росшие во всех углах подвала, будто волосы под мышками, черные паутины. Марина сильно вздрогнула, регистраторы разом отставили стукнувшие кружки и посмотрели на нее испуганными круглыми глазами, в которых стояли одинаковые светлые точки. Но тут внезапно ответил офис профессора. “Ничего не могу вам сказать определенного, — простуженно говорила незлая профессорская секретарша, и по свистящему прерывистому хлюпанью Марина догадалась, что та сморкается в платок. — Обещал подъехать к двенадцати, попробуйте перезвонить”.
   Теперь не оставалось ничего другого, кроме как ждать двенадцати часов. Бившиеся в дверь устали и, должно быть, отошли; регистраторы с тяжелыми опрокинутыми лицами, словно черты их вывалились из формы мокрым спрессованным песком, разбрелись от общего стола и принялись слоняться по подвалу, некоторые вытащили из сумок потрепанные глянцевые книжки. Наблюдая за ними, Марина видела, что женщины все еще опутаны замедлением, что, возможно, это не просто след или привычка, которая пройдет, но некая волокнистая ткань, вживленная в их существо. Казалось, будто их кровеносная и нервная системы, растянутые волокитой, стали намного длинней и запутанней, что теперь эти бедные тетки, тоже не получившие ноябрьскую зарплату, внутри представляют собой примерно то, что пытался изобразить на своих перламутровых полотнах дикий живописец из актива: переплетенную органику с диковинными избытками, пускающую кровотоки и нервные сигналы в блуждания по лабиринтам.
   Чтобы заняться хоть чем-нибудь полезным, Марина вытащила из сейфа регистрационные тетради, пропитанные вялым холодом и неприятно огрузневшие; отделив премиальные списки от списков сделанных проплат, она взялась за калькулятор, на котором многие кнопки были слишком твердые и заедали, внезапно пуская очередями длинную цифирь. Упорно преодолевая дефект, Марина углубилась в работу и старалась не слышать, как снаружи очередники снова и снова бомбят изнывшееся железо, — впрочем, теперь атакующие уставали довольно быстро, их редкие удары казались обернутыми в войлок. Цифры, перепроверяемые множество раз, все росли и откладывались на бумаге жиреющим столбцом. Как ни пробовала напуганная Марина обмануть саму себя (неосознанно прибегая к замедлению и подолгу копаясь в дурно пахнущих тетрадках), ей не удавалось приостановить возрастания сумм: казалось, числа размножаются сами собой, словно какие-нибудь мушки-дрозофилы, и предварительные итоги, которые Марина заносила на попавшийся под руку испятнанный листок, были как будто мушиными кладками, из которых должны были вывестись новые поколения неуплаченных рублей.