Вымерла Инвалидка, никого, никого. А ночь давит и давит на Димку. Он много раз трусил в жизни, много раз отступал и заливался слезами бессилия — теперь в одно мгновение готов он доказать, что билась в нем не заячья, а настоящая мужская душа. И вот на тебе,… Какой-то человек медленно и неслышно, словно на цыпочках, шагает по переулку, вот мелькнула против дальнего фонаря его темная фигура, надвинутая на лоб уркаганская кепочка, фартовая короткая курточка, клеши, метущие по земле, Несомненно, уркач. Возвращается с карманных своих или иных блатных дел в теплое кубло какого-нибудь дальнего покосившегося барака, на хазу. Димка бросается к нему и, выскочив из калитки, преграждает дорогу. В неясном мерцании чистого свежего снега, отражающего дальние тусклые огни, видит он острую мордочку, глазки, поблескивающие из-под челочки. Чем-то этот парень напоминает ему Серого — повадкой, одеждой, настороженностью. Парень стоит против Димки, угрожающе сунув руки в карманы, вжав голову в плечи, всем видом выражая звериную готовность к прыжку или бегству.
   Димка, очкастый, нелепый студент в длинном пальто, внушает ему страх — инстинкт подсказывает урке, что лучше не связываться с дерзко преградившим. путь странным малым.
   — Где Чекарь? — спрашивает Димка. — Мне по-быстрому.
   Парень пожимает плечами, по-прежнему держа руки в карманах. Он начинает осторожно обходить Димку.
   — А Серый? Знаешь Серого? Где он? Тот мотает головой и неожиданно бросается наутек. Димка мчится за ним, но ноги совсем окостенели и бегут плохо, вразброс. Парень ныряет в какую-то дыру в заборе и исчезает. Димка бредет по переулку, выжидая, не объявится ли затаившийся блатняга, обходит забор с дальней стороны. Пусто. Теперь перед Димкой запорошенное снегом илистое болотце, что раскинулось на задах Инвалидного рынка. Димкины ботинка пробивают тонкую корку льда, и пальцы ощущают жгучее прикосновение проступившей сквозь дыры воды. Что-то произошло на Инвалидке в те три дня, когда Димка ездил в Полесье. В этот час здесь и шагу нельзя было ступить; чтобы не, наткнуться на одного из чекаревских шакалов. Гульба и игра до утра шла в притонах Инвалидки, и блатные шастали по переулкам от одной малины к другой.
   Куда они все подевались?
   В чайной близ рынка еще светится кухонное окошко. Здесь частенько засиживался кто-нибудь из завсегдатаев, и уж он-то многое мог подсказать. Парадная дверь, над которой, горит лампочка, освещающая желтые фальшивые колонны, заперта. Димка стучит в черную кухонную дверь, но никто не отвечает ему. Из форточки тянет кружащим голову запахом еды.
   — Эй, ты кто? Стрелять буду! — слышится хриплый старческий голос из-за угла.
   Сегодня Димку, не испугать. Он идет прямо на голос.
   — Стой!
   — Да брось ты, — непослушные, замерзшие губы еле проталкивают слова.
   Человек в тулупе медленно отступаем от Димки, держа берданку перед собой. Это ночной сторож, который обходит рынок, с его запертыми на засовы лавочками, и заодно присматривает за чайной.
   — Поговорить надо, — шепчет окоченевший Димка.
   — Нечего, нечего, — сторож прикладывает берданку к плечу.
   — Да вы что, с ума посходили сегодня?
   — Не подходи… Не разговаривай.
   Сторож явно не в себе, и Димка отворачивается. О чем можно говорить с выжившим из ума стариком? Берданки его Димка не боится, но если сторож начнет свистеть и явится милиция — это совсем ни к чему. Не очень-то хорошо все закончится, когда в отделении начнут выворачивать карманы. Димка идет по Шебашевке к станции метро,уже совсем не чувствуя заледеневших ног. Пальцы как будто чужие. Ну, где же ты, Чекарь, где ты, Серый? Еще несколько минут, и Димка, не в силах будет достать из-за пазухи свой армейский, образца, 1895 года наган.
   Узкую полоску света видит Димка в темном дощатом кубе «Полбанки». Кто-то там сидит на кухне или просто оставили, лампочку включённой? Уже больше нет сил. Едва не падая, Димка добирается до задней двери павильона и, привалившись к ней телом, скребется.
   — Кто там? — слышит он сдавленный голос Марьи Ивановны.
   — Я, Студент, — сипит Димка.
   Он почти падает в открывшуюся, дощатую дверь, и могучая Марь Иванна подхватывает его. По ее краснощекому лицу текут слезы. Неужели она так рада видеть Димку живым и здоровым? Димка видит пустой зальчик павильона; а на одном из столов — початая бутылка, стакан и тарелка с огурцами. И больше никого. Димка не в состоянии ничего понять, да и, не хочет. Он ощущает блаженство тепла, идущего от натопленной печи.
   Марь Иванна неожиданно заходится в плаче. Сверкая золотыми коронками, она хватает воздух ртом. Теперь уже она обрушивается на Димку, и, шатаясь, он поддерживает ее многопудовое тело. Наконец хозяйке удается сделать глоток воздуха.
   — Студент, пришел… А Ивана, Федоровича нет больше. Нет больше Ивана Федоровича…
   До Димки не сразу доходит, о. ком речь. А ведь это она о Гвозде. Марь Иванна всегда величала его лишь по имени-отчеству. И почему это егонет, куда он мог уехать? На Север; что ли, завербовался в эти дни? Гвоздь — человек неожиданный: Марья Ивановна сотрясается от рыданий и почти заваливает Димку. Едва держась на ногах, он подвигает ее к стулу, усаживает. Вместе с болью в обмороженных пальцах ног, вместе с теплом, которое постепенно оживляет закоченевшие, негнущиеся суставы, к Димке возвращается ясность сознания.
   — Да что Иван Федорович, что?
   Она никак не может ответить. Димка смотрит на стол, на огурцы. Никогда не пила Марь Иванна, никто не видел, чтобы хоть пригубила она стакан: свято блюла честь хозяйки заведения. Только поминальная бутылка может вот так бесстыдно стоять рядом с тарелкой огурцов.
   — Где он, что с ним? — сипит оттаявшим голосом Димка.
   — Убили… убили нашего Ивана Федоровича.
   Димка, шатаясь, подходит к столику и допивает то, что оставалось в стакане. Водка взрывается в его изголодавшемся теле гранатой. Кружится, кружится павильон, превращается в ярмарочную карусель, столики несутся вокруг.
   — Студент, Студент! — кричит Марь Иванна рухнувшему на пол Димке.
   Ей не хватало еще одного несчастья, чтобы прийти в себя. Привыкшая обихаживать и утешать других, Марья Ивановна треплет Димку по щекам, трясет его, поит водой и, наконец, по бледным, впалый щекам, по легкости и податливости Димкиного тела догадывается. Несет густой мясной настой, остатки дневного борща, вливает Димке сквозь стиснутые зубы.
   — Пей, Студент. Ну, пей, пей через силу. Ну что ж ты нескладный такой… Ах ты ж, сирота ты несчастная.
   Гроб для Гвоздя делают в сараюшке Петровича. По этому случаю. Петрович и Валятель позвали из деревни двух стареньких столяров-резчиков, и те колдуют, художничают над досками, выплетают штихелями деревянные завитушки. Не было и не будет в столице гроба лучше, чем у Гвоздя. У завсегдатаев шалмана всюду друзья. И хоть пусто в магазинах похоронных принадлежностей, но и бахрому с кистями достали, и позолоту для резьбовых украшений, и особый черный лак, и подушечки атласные уже нашиты для медалей и орденов,
   — Вот ведь как вышло, — рассказывает Петрович. — Расстроился он, как ты уехал. Слова, правда, не сказал, по обыкновению, молча так сидел за столиком у Марь Иванны… и пил вроде аккуратно. То ли недоглядели мы… Рано так поднялся. Ну, мы решили, гудеть пошел из-за расстройства настроения. Бывает ведь у него — лучше не трогать, не приставать. Ушел. Думали, домой. Или еще куда — с наших глаз. А он, видишь, прямо на малину к Чекарю подался. Туда, к Инвалидному рынку. И как получилось — никто не знает. Их там у Чекаря четверо, сказывают, было. Сам он, Зуб, конечно, Другие блатняги. С ними-то Гвоздь и заспорил.
   — Да, не заспорил он, — снова бурчит Валятель, отрываясь от фуганка. — Знал, зачем шел. Просто как фронтовик не мог выдержать, что урки свои порядки держат. Ясное дело… И за Студента переживал, что лишили его друга.
   — Да не лишили, не лишили, — не выдерживает Димка. — Вот он я. Я же вернулся…
   — Ну, он не знал. Думаешь, легко ли — над фашистом победу одержать и урканью подчиняться…
   — Ты как будто вместо Гвоздя туда ходил, — замечает Петрович Валятелю. — Откуда знаешь?
   — Знаю. Чувствую.
   — Чувствуешь… Может, просто перебрал человек и пошел в сердцах.
   — Нет.
   Старички— столяры молча колдуют над липовыми завитушками. Штихели так и ходят по дереву. Они слушают, но не встревают в разговор, их дело -лучший в городе гроб. Чтоб издали было видно настоящую работу.
   — Никто не знает, что и как, — продолжает Петрович. — Но только, видно, бросились они на Гвоздя…
   — Или он бросился.
   — Станет кто на четверых бросаться?
   Он— то как раз и бросился, думает Димка. Валятель верно говорит, но и он не знает верной причины. Это тянулось еще от тех довоенных лет, когда Гвоздь попал в подчинение к уркам, когда терпел их власть. Вот что жгло Гвоздя многие годы. Не таков он был, чтобы забыть свой позор. Он, Димка, лучше всех понимает друга, он тоже не смог бы примириться с позором, что ж говорить о железном, несгибаемом Гвозде, у которого за душой небось не было ни одного трусливого поступка. Кроме того лагерного долготерпения, признания воровской власти. И как он, Димка, не догадался, как не предупредил своего друга о том, что исчезает лишь на несколько дней. Последнюю каплю горючего бросил он в жаровню. Ее-то лишь и не хватало для вспышки.
   — В общем, завертелась у них там кутерьма. Они все с перышками, конечно, только и у Гвоздя в кармане ножичек был. Ловкий ножичек. Уж тыкали они его, говорят, но он крепок! Он их там мотал, как котят. Разбрасывал… Ни одного не выпустил, пока не замолкли, а самому еще хватило сил выползти. Там и кончился, в садочке. Но всю чекаревскую брашку уложил. Вычистил всю Инвалидку, а шестерки, что помельче, сами разбежались.
   Стружка летит из-под фуганка Валятеля. Он пробует ладошкой гладкость доски. Никогда еще в этом сарае не трудились над похоронным изделием, и оно должно получиться таким, чтобы никто из друзей и родных Гвоздя, заводских рабочих, однополчан, посетителей шалмана ни в чем не мог упрекнуть их. Димка сидит на голом топчане, клянет себя. Он должен был понять состояние Гвоздя. В нем, била и клокотала сила, готовая вот-вот сорвать крышку котла. Как любил рассуждать он о будущем, сколько возлагал надежд на время, до которого и не мечтал добраться! И на пути к этому будущему стоял Чекарь. А может быть, и не только Чекарь — но урка был ближе, виднее, доступнее, и Гвоздь кинулся в смертельную драку. Он не умел ждать, в нем свирепствовала настоящая фронтовая закваска.
   Димка не может сдержать стона. Как он проморгал, как не понял! Ведь у него больше никогда не будет такого друга, как Гвоздь. Никогда… Пройдут, годы, но место Гвоздя не займет никто.
   Один из деревенских столяров, деликатно молчавший битый час, вежливо покашливает в кулак:
   — Он кто ж, интересно, по воинскому званию был?
   — Сержант, — отвечает Петрович.
   — Вот… А гроб маршальский будет…
   После похорон Димка и Голован идут с Даниловского кладбища через всю Москву. Марья Ивановна ждет самых близких друзей в павильоне, где уже сдвинуты столы, где все готово к поминкам. Подполковник, как всегда, прям и строг, и шинель его крепко стянута ремнями. Они минуют заводские здания, какие-то деревянные пригородные райончики, проходят под стеной Донского монастыря, пересекают широкий строящийся проспект и задами старой больницы пробираются к парку. Ранние декабрьские сумерки заливают город. С пригорка Центрального парка они видят новогодние елки, уже вспыхнувшие огнями, каток, над которым черные раструбы динамиков разносят музыку, дальше белую ленту реки с черными разводьями воды, у городских сливов и на стремнинах, а за рекой окутанный морозной дымкой город лежит огромным озером. По пустынным заснеженным склонам парка они спускаются к реке. Музыка здесь звучит хрипло и громко, доносится звук стальных лезвий, режущих лед на поворотах.
   Они стоят на самом обрыве над водой. Здесь течение, ударяясь о берег, размыло лед и свивается черными жгутами.
   — Общежитие тебе дадут, — говорит Голован. — Договорено.
   — За что вы меня все опекаете? — спрашивает Димка. — Что я, сын полка?
   — Такие уж мы; — усмехается Голован. — Не бойся, когда перья окрепнут, сам полетишь;
   Димка смотрит на черную воду. Нет; она больше не вызывает в нем никаких мрачных мыслей — как в тот день, когда он шел, чтобы повидать Гвоздя. Не он, а его друг бросился с головой в омут. Только нес бессмысленным и одиноким отчаянием, а увлекая за собой врага.
   — Зачем он это сделал, зачем? — спрашивает Димка.
   — Не знаю — басит Голован. — Да и что толку в вопросах? Ты танковое сражение под Дубно знаешь?
   — Знаю. Видел. Наш госпиталь оттуда еле удрал.
   — Да… Было дело. В лекциях о нем не прочитаешь; а самое крупное танковое сражение до Курской дуги. И когда уже ясно стало, что пожгли наши танки к чертовой бабушке, — я в пехоте был и глазелне в силах помочь, — трое хлопцев из пеших танкистов взяли у нас бутылочки и пошли к фашистским танкам. Через кусточки. Мы орем: куда, зачем? Тогда бутылки сам знаешь, какие были, — надо еще успеть чиркнуть зажигалкой да все такое. И еще обязательно в жалюзи попасть. Все-таки они один танк подожгли. Маленький такой, Т-2. С легкой пушкой. Не очень они повлияли на ход сражения, прямо скажем. Но вот стоят они у меня перед глазами. Трое таких белобрысых, молоденьких. Зачем? Дурной вопрос! Но я потом воевал знаешь как? И другие, кто видел. Вот и затем.
   Они идут по набережной к мосту. Все ближе к ним ледовые, дорожки и фигурки конькобежцев, снующих туда и сюда.
   — Не нравится мне эта учеба, — говорит Димка. — Лгут они много. И не интересуются нами нисколько. Жалованье только получают.
   — А своя голова на что? А библиотека на что? Ты только на чужие головы и мысли хочешь полагаться? Так тебе прямо разжуют, и накормят. Нигде и никто тебе ковровую дорожку к знаниям не постелит.
   Подполковник подводит Димку к парапету/
   — Ты зачем приезжал домой? — спрашивает Голован.
   — Так.
   — Так… И что привез с собой — гранату, пушку?
   — Ничего.
   — Брось. Я же помню твой рассказ про ваши детские дела. Про все эти игры с оружием.
   Он и не смотрит на Димку, Голован, но, все видит. От такого не отвертишься.
   — Дай-ка сюда. — Голован оглядывается и протягивает Димке руку.
   За их спинами мельтешат огни, заливается радиоголосом Бунчиков. Димка колеблется. Никто не мог сказать Головану об этом нагане, никто.
   — Что я, вашего брата не: знаю? — спрашивает подполковник. — Давай.
   Димка достает, из кармана оружие и кладет на широкую ладонь. Подполковник быстро, уверенным движением в долю секунды снимает барабан и бросает его в реку. Затем в другую сторону летит остальная часть револьвера.
   — Припасы есть? Сыпь вниз.
   Димка ссыпает в воду горсть патронов.
   — Вот так-то лучше. А то бы долго размышлял. Война закончилась, Студент.
 
***
 
   «Ах, какая жизнь будет, Студент. Сначала, конечно, поднимем тяжелую промышленность. Нефти, угля, стали — всех обставим! И пойдет житуха. Настроят домов с газом, ванными, теплыми сортирами. Жратвы привалит. Всякие там холодильники, пылесосы, автомобили — гуляй не хочу. И с плеча лопаткой уже никто не будет махать, всюду всякие тебе механизмы — подай, принеси, вырой, высыпи. Сел себе в самолет — да хоть простой работяга — и, понимаешь ли, на отдых в Крым, водой побрызгаться. Или путевочку взял — на Байкал посмотреть, пожалуйста. Детских садов, яслей настроят — только рожай. Безотцовщина прекратится, всех из детдомов разберут по квартирам. Вот какая жизнь наступит, Студент. Нас только не забудьте. Потому что если какие из нас и доживут, что не очень были изувечены, то это уже, не те будут, а просто старички, расшатанные жизнью, а настоящие мы останемся здесь, в нашем времени. Так что уж не забудьте».
 
***
 
   …Давно уже нет Инвалидки, с ее бараками, болотами, грязью, мусорками. На месте старого рынка стоит новый, стеклянный, огромный, чистый, ничем не напоминающий тот, послевоенный. И цены там ничем не напоминают прежние, когда каждая копеечка в кармане была сосчитана. Болотистый пруд превратился в озерцо с каменными бережками — под самым боком у похожего на розовый замок кинотеатра, в котором никогда нет ни перекупщиков, ни очередей. В озере, меж кусков хлеба, плавают закормленные лебеди, которых выпускают сюда каждую весну. Ах, Гвоздь, какая жизнь, сколько машин на площади близ рынка, какие розы у кавказских красавцев, сколько товару в рыночном универмаге! И ни одного инвалида… И рынок называется по-другому.
   Но почему из послевоенной нищеты, из покосившегося барачного городка, из путаных грязных переулков, по которым весной не пройти, разве что по дощатым мосткам, доносится чей-то сладостный и тревожащий голос — о готовности душу отдать за други своя? Почему мы прислушиваемся к нему? Почему мы ждем его?

Примечания

    [1] Нелишне напомнить, что в повести речь идет о «дореформенных» деньгах. (Здесь и далее примеч. автора.)
    [2] На бумажных деньгах когда-то были соответствующие изображения: шахтер — на билете рубленого достоинства, два бойца — на трехрублевке, летчик — на пятирублевке.
    [3] Сажалка — небольшой пруд-копанка для разведения рыбы.
    [4] «Двухсотка» — постановление о прекращении следствия.
    [5] Сиромаха (укр) — нищий.