Страница:
- Теперь остается только одно... - сказал он. - Придержите пьесу до следующего сезона у мистера Брейера и летом на досуге переделайте ее по его указаниям.
Передо мной была ужасная альтернатива: либо проститься с надеждами, связанными с трагедией, которая должна создать мне положение и принести деньги, либо печально ждать восемь долгих месяцев в чаянии ее постановки. Как бы ни тяжело было это последнее испытание, но оно показалось тогда предпочтительным, и я вынужден был на него пойти,
Зачем я стану утомлять вас не очень важными подробностями? Я терпел нищету вплоть до того дня, когда кончился мой искус, а тогда я явился к лорду Рэттлу, чтобы напомнить о моем деле, и к великому моему огорчению узнал, что он уже собрался ехать за границу, а - что еще хуже для меня мистер Брейер уехал в провинцию и, стало быть, мой великодушный покровитель не имеет возможности лично познакомить нас, как предполагал раньше; ему оставалось только написать директору весьма решительное письмо и напомнить о его обещании касательно моей пьесы.
Как только я узнал о возвращении Брейера, я отправился к нему с письмом, но мне сказали, что его нет дома. На следующий день, рано утром, я снова пришел, получил тот же ответ, и мне предложили назвать свое имя и сказать о цели посещения. Я так и сделал, вновь пришел на следующий день, и слуга мне сообщил, что его господина нет дома, хотя я видел, как он разглядывал меня из окна, когда я уходил.
Возмущенный этим открытием, я отправился в ближайшую кофейню и написал ему письмо с требованием окончательного ответа, а письмецо его лордства присовокупил к моему; это послание я отправил ему домой с привратником, который возвратился через несколько минут и сообщил, что мистер Брейер будет рад видеть меня незамедлительно. Я повиновался, и он принял меня, осыпая таким градом похвал и извинений, что мое возмущение тотчас же погасло и мне даже стало не по себе, когда сей достойный человек так огорчился из-за ошибки своего слуги, которому, по его словам, он приказал отказывать в приеме всем, кроме меня. Он заверил меня в самом искреннем почтении к своему доброму и благородному другу лорду Рэттлу, которому он всегда готов служить, обещал прочитать пьесу как можно скорей и затем встретиться со мной, и тут же отдал распоряжение пропускать меня в любое помещение театра как доказательство своего уважения ко мне.
Я был очень рад этому, так как театральные представления были моим любимейшим развлечением, и можно не сомневаться, что я часто пользовался своей привилегией. Поскольку мне дана была возможность бывать за кулисами, я часто говорил с мистером Брейером о моей пьесе и спрашивал, когда он приступит к репетициям, но он был очень занят, долго не мог прочесть ее, и я стал уже беспокоиться, что сезон проходит, когда мне попалось на глаза объявление в газете о постановке на сцене другой новой пьесы, которая была написана, предложена театру, принята и приготовлена в течение трех месяцев.
Вы легко можете вообразить, как я был огорчен! Признаюсь вам, в порыве гнева я заподозрил мистера Брейера в вероломстве и очень был рад его разочарованию в успехе пьесы, дожившей только до третьего представления, а затем, к прискорбию, скончавшейся. Но теперь я придерживаюсь другого мнения и склонен приписать его поведение забывчивости или неразумию, - недостаткам, как вы знаете, прирожденным, вызывающим скорее сострадание, чем осуждение.
Как раз в это время я познакомился с одной почтенной женщиной, которая, прослышав о моей трагедии, сказала, что она знакома с женой некоего джентльмена, хорошо известного некоей леди, пользующейся расположением некоей особы, близкого друга графа Ширвита, и что она могла бы воспользоваться своим влиянием в мою пользу, если я этого пожелаю.
Этот нобльмен, признанный в стране меценатом, одной своей поддержкой и одобрением мог бы заставить всех высоко оценить любое произведение, и я принял с великой готовностью предложение этой доброй женщины в полной уверенности, что вскоре мое положение станет прочным и мои желания исполнятся, если, конечно, мне удастся понравиться его лордству
Я взял рукопись у мистера Брейера и вручил этой женщине, которая действовала успешно, и меньше чем через месяц трагедия попала к графу, а спустя несколько недель я с радостью узнал, что он прочел ее и весьма одобрил. Взволнованный этим сообщением, я тешил себя надеждой на его помощь,но, не имея об этом никаких известий в течение трех месяцев, усомнился (да простит мне господь!) в правдивости той, кто принесла мне добрые вести. Ибо мне казалось невозможным, чтобы человек столь высокого сана, знающий, сколь трудно написать хорошую трагедию, и высоко ее оценивший, прочтя ее и одобрив, не захотел бы подружиться с автором, которого он мог бы сделать независимым только одним своим покровительством. Но вскоре я убедился, что обидел понапрасну мою приятельницу.
Надо вам сказать, что вежливое обхождение со мной лорда Рэггла и желание его содействовать успеху моей пьесы побудили меня написать о моей неудаче его лордству; он соблаговолил обратиться с письмом к своему близкому знакомому, молодому, богатому сквайру, с просьбой оказать мне поддержку и, в частности, познакомить со знаменитым актером, мистером Мармозетом, недавно появившимся на сцене с удивительным eclat {Блеск (франц).} и возымевшим такую власть в театре, где он играл, что директора не могли отказать ему ни в чем, что бы он ни предлагал.
Молодой джентльмен, к которому обратился для этого лорд Рэттл, не доверяя своему влиянию на мистера Мармозета, прибегнул к знакомому нобльмену, который, по его просьбе, представил меня мистеру Мармозету.
Когда речь зашла о трагедии, я с радостью и удивлением узнал, что граф Ширвит весьма хвалил ее и даже послал рукопись мистеру Мармозету, выражая в письме желание видеть пьесу на сцене театра в будущем сезоне. Этот любимый актер не поскупился на похвалы и говорил о пьесе в таких выражениях, что я стесняюсь их повторять, и обещал мне, если только будет вообще играть в будущем сезоне, взять роль в моей пьесе. Вместе с этим он попросил меня о разрешении прочитать пьесу в деревне, куда он собирался на следующий день ехать, чтобы подумать на досуге о поправках, какие, быть может, понадобятся для постановки ее на сцене, и спросил, куда мне сообщить письменно о своих замечаниях.
Я поверил его словам и благорасположению ко мне и поздравил себя с тем, что пьеса не только будет принята, но и поставлена с большой для меня выгодой, а это с лихвой вознаградит меня за волнения и страдания, которые я претерпел. Но прошло полтора месяца, и я не понимал, как примирить молчание мистера Мармозета с его обещанием написать мне через десять дней после его отъезда в деревню.
Наконец письмо от него было получено. Он писал, что у него есть некоторые замечания к трагедии, которые он сообщит при встрече, и советовал, не теряя времени, передать ее тому директору театра, который располагает самыми лучшими актерами, так как он совсем не уверен, будет ли играть этой зимой.
Я был несказанно встревожен последними строками его письма и посоветовался с приятелем, по мнению которого мистер Мармозет явно желает отречься от своего обещания, а его неуверенность в том, будет ли он играть зимой, есть не что иное, как бесчестная увертка, ибо он уже приглашен мистером Вэндалем или, во всяком случае, ведет с ним переговоры, обманул же он меня потому, что купил у некоего автора новую комедию, которую и хочет поставить на сцене ради своей выгоды.
Короче говоря, дорогой мой сэр, этот мой приятель, человек сангвинического нрава, отозвался о моральной личности мистера Мармозета так сурово, что я заподозрил его в особом пристрастии и не очень поверил его обвинениям. Простите, что я рассказываю вам об этих скучных подробностях, которые имеют значение только для меня и могут показаться лишними каждому, кто не принимал участия в этом деле. Но я угадал ваш ответ по вашему взгляду и буду продолжать.
Итак, сэр, мистер Мармозет, вернувшись в город, был со мной необычайно любезен и пригласил к себе, где предложил сообщить свои замечания, которые, должен сознаться, оказались более неблагоприятны, чем я ждал. Но я ответил на все его возражения и, мне казалось, переубедил его, так как он весьма высоко оценил мою пьесу в целом. Во время нашего диспута я крайне удивился слабой памяти этого джентльмена, благодаря которой он забыл о том, что сообщил мне до отъезда об отзыве графа Ширвита касательно моей пьесы, отговорившись полным неведением мнения его лордства. И я был совершенно убит, услышав из собственных его уст, что влияние его на мистера Вэндаля весьма невелико и отнюдь недостаточно для постановки пьесы в театре.
Тогда я попросил его совета, и он посоветовал мне добиться письма у графа Ширвита на имя директора, который не решится отказать такой знаменитой особе, а сам пообещал поддерживать всеми силами ходатайство графа.
Я тотчас же обратился к упомянутой почтенной женщине, столь быстро открывшей каналы своего посредничества, что через несколько дней граф посулил мне написать мистеру Вэндалю, если только тот не обязался перед каким-нибудь автором, ибо его лордство соглашался писать только в том случае, если есть хотя бы надежда на успешность его ходатайства.
Но одновременно с этой приятной вестью я получил тем же путем известие, которое меня ошеломило: мистер Мармозет, прежде чем дать мне свой совет, известил графа о том, что он прочитал мою пьесу и считает ее неподходящей для постановки в театре!
Хотя я не мог сомневаться в достоверности этого известия, но полагал, что произошло какое-то недоразумение; не обращая на это внимания, я рассказал мистеру Мармозету об ответе графа, и он обещал задать мистеру Вэндалю предложенный его лордством вопрос. Через день-два мистер Мармозет сказал мне, что мистер Вэндаль свободен от обязательств и потому он вручил ему мою пьесу, на которую предлагает обратить особое внимание граф Ширвит, письмо коего мистер Вэндаль скоро должен получить. И тут же мистер Мармозет посоветовал мне притти за ответом к мистеру Вэндалю дня через три.
Я так и поступил; директор был знаком с моим делом, получив мою рукопись от мистера Мармозета, но отрицал, что тот упоминал имя графа Ширвита. Когда я познакомил его с делом более подробно, он заявил, что ни одному автору еще не дал обязательств, прочтет мою пьесу немедленно и, по всей вероятности, не отвергнет ее, но согласится с графом, к которому питает глубочайшее уважение, и, не теряя зря времени, приступит к репетициям.
Я так был упоен этими словами, что не обратил внимания на загадочное поведение мистера Мармозета и явился в назначенный срок к директору, который ошарашил меня, объявив о непригодности пьесы для сцены и об отказе от ее постановки.
Как только я пришел в себя от потрясения, вызванного этим неожиданным отказом, я попросил его сообщить основания, которые оказались настолько неясными, беспричинными и невразумительными, что я убедился в его полном незнании пьесы, оценку которой ему кто-то внушил, а он плохо заучил свой урок. Впоследствии я узнал, что голова бедняги, бывшая от природы не очень ясной, окончательно пришла в расстройство из-за его суеверий и что он пребывает в постоянном страхе перед неограниченным тиранством своей жены и ужасными муками ада
Низвергнутый таким образом с вершины надежды в самую бездну отчаяния, я чуть не подломился под тяжестью горя и в припадке уныния не мог не усомниться в прямоте мистера Мармозета, когда вспоминал о его поведении в отношении меня. В этом подозрении меня укрепило известие, что лорд Ширвит отозвался о его личности с большим презрением и в особенности возмутился его наглостью, когда тот не согласился с отзывом его лордства о моей трагедии.
Пока я находился в нерешительности, не ведая, чем и как объяснить всю эту историю, меня посетил мой приятель, горячая голова (как я уже упоминал), который, узнав обо всем этом деле, не мог сдержать негодования и без всяких церемоний заявил, что Мармозет был единственным виновником моей неудачи и что он с начала до-конца предательски обманывал меня, подольщаясь ко мне своими вкрадчивыми любезностями, а за спиной употребил все свое искусство и влияние, чтобы вооружить невежественного директора против моей пьесы; по утверждению моего приятеля, с лицемерием мистера Мармозета может соперничать только его корыстолюбие, которое так овладело всей его душой, что он не остановится перед любой низостью, чтобы насытить свою презренную жадность, и что он продал свою честь, предавая меня с моей неопытностью и подкапываясь под другого небезызвестного автора, также предложившего в театр трагедию, которая, по мнению мистера Мармозета, может помешать успеху купленной им комедии, предназначенной им во что бы то ни стало к постановке в театре.
Я был поражен описанием такого чудовища, которое, мне казалось, не может существовать в нашем мире, и возражал против утверждений приятеля; я доказывал плохие последствия такого поведения, навлекающего бесчестие на виновника, и говорил, что человек столь известный, как мистер Мармозет, должен был бы принять в соображение, выгодно ли ему действовать так подло, ибо это может вызвать лишь презрение и отвращение его покровителей и лишить благоволения их и поддержки, которыми ныне он в такой мере пользуется.
Приятель посмеялся над моим простодушием и задал вопрос, знаю ли я, за какие добродетели светское общество так ласкает мистера Мармозета.
- Этого ничтожного паразита, - сказал мой приятель, - отнюдь не за добродетели его сердца приглашают за стол герцоги и лорды, которые нанимают особых поваров, чтобы его угощать. Его корыстолюбия они не замечают, его неблагодарности не чувствуют, а его лицемерие приспособляется к их нраву и потому льстит. Но, главным образом, его ценят как шута и допускают в лучшее общество за его талант в подражании Панчу и его жене Джоан *, тогда как самый одаренный поэт не может привлечь ни малейшего их внимания.
Боже упаси, мистер Рэндом, чтобы я поверил этим утверждениям, которые так унижают достоинство высших мира сего и рисуют этого жалкого человека как самое презренное существо! Нет! Я усмотрел в этом преувеличение. И, хотя комедия, о которой он говорил, в самом деле появилась на сцене, но я не смею сомневаться в невинности мистера Мармозета, которого, по моим сведениям, по-прежнему любит граф. А ведь это было бы невозможно, если бы он не оправдался перед его лордством! Простите мне это длинное отступление и послушайте еще немного. Благодарение небесам, конец уже близок!
Итак, все рухнуло, я потерял всякую надежду увидеть на сцене мою пьесу и стал думать о каком-нибудь занятии, которое могло бы принести мне хотя бы самые скудные средства, необходимые для существования. Но хозяин моей квартиры, коему я уже немало задолжал, откладывавший расчеты со мной до того дня, когда он сможет получить все деньги сразу из выручки за третье представление *, не мог примириться с неудачей и сделал еще одну попытку, добыв от одной светской леди письмо к почитавшему ее мистеру Брейеру о том, чтобы тот немедленно поставил мою пьесу, которую поддержат она сама и еедрузья. Она склонила также на мою сторону лучших его актеров и действовала так настойчиво, что пьеса снова была принята и снова мои надежды начали возрождаться.
Но мистер Брейер, человек достойный, так был занят важными делами, хотя, казалось, ему совсем нечего было делать, - что не мог улучить время для прочтения пьесы до середины сезона, а прочесть ее он должен был, ибо, хотя и читал раньше, но ровно ничего не помнил.
Наконец он удостоил пьесу внимания и, предложив некоторые изменения в ней, засвидетельствовал почтение леди, которая покровительствовала моей трагедии, и обещал под честным словом поставить ее на сцене будущей зимой, если будут сделаны эти исправления и рукопись доставлена ему до конца апреля. С разбитым сердцем я согласился на такие условия и выполнил их, но судьба приуготовила мне непредвиденный удар. Мистер Мармозет стал в течение лета совладельцем театра вместе с мистером Брейером, так что когда я начал настаивать на исполнении условий, мистер Брейер сказал, что он ничего не может сделать без согласия компаньона, который уже раньше дал обещание другому автору.
Мое положение стало отчаянным, когда умер мой друг, хозяин моей квартиры, душеприказчики которого обратили взыскание на мои пожитки, завладели ими, а меня выбросили на улицу нагого, одинокого, беспомощного. Тут я был арестован по иску портного и брошен в тюрьму, где эти пять недель ухитряюсь жить на даяния моих товарищей по заключению, а они, надеюсь, мало теряют благодаря моим поучительным беседам и услугам, которыми я выражаю свою благодарность. Но, невзирая на все их благодеяния, я не вынес бы такой жизни, если бы ваше необычное милосердие не облегчило моего существования.
ГЛАВА LXIV
Я предаюсь глубокой меланхолии и становлюсь оборванцем. - Мне на выручку приходит дядя. - Он советует мне поступить на службу к его хозяевам и занять место лекаря на судне, которым он командует. - Он щедро меня одаривает. - Берет на службу Стрэпа своим стюардом. - Я прощаюсь с приятелями и отправляюсь на корабль. - Корабль приходит в Даунc.
Я не стану размышлять об этой истории, которая позволила читателю, по мере того как он знакомился с нею, убедиться в том, сколь отменно этого достойного человека водила за нос и обманывала шайка негодяев, настолько привыкших лгать и плутовать, что им трудно было бы сказать хоть одно правдивое слово, если бы даже их жизнь целиком зависела от их правдивости. Несмотря на то, что я пострадал от себялюбия и плутовства людского, я был потрясен и взбешен тем подлым безразличием, с каким люди позволили ему с необычными его достоинствами прозябать в неизвестности и бороться с лишениями этой отвратительной тюрьмы. Я готов был благословить случай, который позволил бы мне отгородиться от этого вероломного мира, если бы память о любезной Нарциссе не сохранила мою привязанность к тому обществу, к которому она принадлежала. Портрет этого прелестного создания не покидал меня в моем уединении.
Как часто я созерцал очаровательные черты лица, пленившего мое сердце! Как часто я проливал слезы, вызванные нежными воспоминаниями! И как часто я проклинал вероломную судьбу, силой отторгнувшую меня от прекрасного оригинала! Тщетно мое воображение обольщало меня чаянием грядущего счастья; тотчас же вмешивался трезвый рассудок и опрокидывал шаткое строение, обуздывая безрассудство надежды и рисуя без прикрас жалкое мое положение.
Тщетно я прибегал к развлечениям, доступным в тюрьме, играл с Джексоном в карты, играл на бильярде, в кегли или "файвс" *; вереница печальных мыслей овладевала моей душой, и даже беседа с Мелопойном не могла меня развлечь. Я наказал Стрэпу наведываться к Бентеру ежедневно в надежде получить вновь весточку от моей возлюбленной, и разочарование усугубляло мою печаль.
Мой преданный лакей заразился моей скорбью и часто сидел со мной целыми часами, не говоря ни слова, испуская вздохи и проливая слезы. Эта дружба еще больше способствовала дурному расположению духа; он стал неспособным к работе, и хозяин уволил его, а я, видя, как мои деньги тают, освобождения все еще нет и, коротко говоря, все надежды мои рушатся, стал равнодушен к жизни, потерял аппетит и дошел до такой неряшливости, что в течение двух месяцев не мылся, не менял платья, не брился. Лицо мое, исхудавшее от поста, покрылось грязью, заросло щетиной, весь мой внешний вид стал отвратителен, даже ужасен.
И вот в один прекрасный день Стрэп сообщил мне, что какой-то посетитель ждет внизу и хочет меня видеть.
Взволнованный этим известием, в чаянии получить письмо от дорогой моей возлюбленной, я стремительно сбежал вниз и увидел, к безграничному моему изумлению, моего великодушного дядю, мистера Баулинга.
Вне себя от восторга я бросился его обнимать. Но он отскочил, выхватил тесак и, заняв оборонительную позицию, воскликнул:
- Стоп, братец, стоп! Отвали от борта! Эй, тюремщик! Вам бы надо получше смотреть! Сумасшедший арестант оборвал канат!
Я не мог удержаться от смеха, вызванного его заблуждением, которое тотчас же рассеялось, когда он услышал мой голос; он от всей души и с любовью пожал мне руку и выразил свое крайнее огорчение, видя меня в таком жалком состоянии.
Я повел его в мою комнату, где, в присутствии Стрэпа, которого я представил как лучшего моего друга, он рассказал, что только-только прибыл от берегов Гвинеи после весьма успешного плавания, в течение коего служил первым помощником капитана, пока корабль не подвергся нападению французского приватира *. Капитан погиб в бою, он принял командование, и ему посчастливилось потопить врага, после чего он встретил торговое судно с Мартиника, груженное сахаром, индиго и серебром, захватил его, располагая каперским свидетельством *, и благополучно привел в ирландский порт Кинсейл, где оно было присуждено ему, как законный приз; благодаря сему он не только получил значительную сумму денег, но завоевал расположение владельцев корабля, назначивших его капитаном большого судна, вооруженного двадцатью девятифунтовыми пушками и готового к отплытию в очень выгодное плаванье, цели которого он не вправе открыть. Затем он сказал, что нашел меня с превеликим трудом, согласно указаниям, оставленным для него в Уэппинге.
Счастливая его фортуна несказанно меня обрадовала; и по его просьбе я поведал ему о всех моих приключениях с того дня, когда мы расстались. Когда он узнал о замечательной преданности мне Стрэпа, он от всего сердца пожал ему руку и обещал сделать его "человеком"; затем дал мне десять гиней на неотложные нужды, узнал, где проживает засадивший меня в тюрьму портной, и удалился, чтобы расплатиться с ним, сказав мне на прощанье, что скоро снимет меня с мели.
Такой поворот событий привел меня в крайнее замешательство и поразил меня больше, чем любое несчастье, выпадавшее прежде на мою долю; мною овладели тысячи столь несвязных мыслей, что я не мог их распутать или связать воедино. А что до Стрэпа, то у него радость проявилась в тысяче дурачеств. Он вошел ко мне в комнату со своими бритвенными принадлежностями и без всяких околичностей стал намыливать мне бороду, посвистывая при этом с превеликим волнением.
Я очнулся от грез и, слишком хорошо зная Стрэпа, чтобы довериться ему, когда он пребывает в таком волнении, извинился перед ним, послал за другим цырюльником и побрился. Проделав церемонию омовения, я переоделся в самый нарядный костюм и принялся ждать дядю, который был приятно удивлен моим внезапным превращением.
Мой добрый родственник уплатил моему кредитору и получил приказ о моем освобождении, так что теперь я уже не был заключенным. Но я не хотел расставаться с моими друзьями и сотоварищами в том бедственном положении, в каком еще недавно пребывал, попросил мистера Баулинга разделить с нами компанию и пригласил мистера Мелопойна и Джексона провести у меня вечер; я угостил их ужином, добрым вином и известием о моем освобождении, с которым они поздравили меня от всего сердца, несмотря на то, что им предстояло расстаться со мной, а такая разлука, по их словам, будет для них весьма чувствительна.
Что до Джексона, то его несчастье оказало на него столь слабое влияние, и он был так боек, беспечен, развязен и болтлив, что не вызывал к себе жалости, но я чувствовал глубокое уважение к поэту, бывшему во всех отношениях более достойным сострадания. Когда наши гости ушли и удалился мой дядя, обещав зайти ко мне поутру, я отобрал белье и другие необходимые вещи и попросил Стрэпа отнести сверток мистеру Мелопойну, а затем пошел к нему и вынудил его принять от меня пять гиней, от которых он долго отказывался, убеждая меня, что никогда не сможет со мной расплатиться. Потом я спросил его, могу ли я еще как-нибудь быть ему полезен, на что он ответил:
- Вы и без того сделали для меня слишком много!
Тут он не мог больше сдержать свои чувства и разразился слезами. Растроганный этим зрелищем, я ушел, чтобы дать ему успокоиться; когда же мой дядя вернулся утром, я изобразил мистера Мелопойна в таком выгодном для него свете, что великодушный моряк был огорчен его бедой и решил последовать моему примеру, презентовав ему еще пять гиней, которые, во избежание неловкости, я посоветовал мистеру Баулингу вложить в письмо и передать через Стрэпа, когда мы уже уйдем.
Это было сделано, я простился со всеми моими тюремными знакомыми и собрался сесть в наемную карету, стоявшую у ворот, как вдруг Джексон окликнул меня, а когда я подошел к нему, он попросил шопотом дать взаймы шиллинг. Его просьба была столь скромной и, должно быть, последней, какую мне приходилось от него слышать, что я сунул ему в руку гинею, после чего он вскричал:
- О Иисус! Целая гинея!
Уцепившись за пуговицу на моем кафтане, он разразился хохотом, а когда приступ прошел, сказал, что я славный парень, и больше меня не задерживал.
Я приказал кучеру ехать на квартиру мистера Баулинга, где, после нашего прихода, мой дядя повел со мной серьезную речь о моем положении и предложил мне пойти с ним в плаванье в качестве лекаря; если я поеду, он научит меня, как приобрести в течение нескольких лет состояние, полагаясь только на свое искусство; тут же он сказал, что, ежели я переживу его, он оставит мне все свое имущество.
Передо мной была ужасная альтернатива: либо проститься с надеждами, связанными с трагедией, которая должна создать мне положение и принести деньги, либо печально ждать восемь долгих месяцев в чаянии ее постановки. Как бы ни тяжело было это последнее испытание, но оно показалось тогда предпочтительным, и я вынужден был на него пойти,
Зачем я стану утомлять вас не очень важными подробностями? Я терпел нищету вплоть до того дня, когда кончился мой искус, а тогда я явился к лорду Рэттлу, чтобы напомнить о моем деле, и к великому моему огорчению узнал, что он уже собрался ехать за границу, а - что еще хуже для меня мистер Брейер уехал в провинцию и, стало быть, мой великодушный покровитель не имеет возможности лично познакомить нас, как предполагал раньше; ему оставалось только написать директору весьма решительное письмо и напомнить о его обещании касательно моей пьесы.
Как только я узнал о возвращении Брейера, я отправился к нему с письмом, но мне сказали, что его нет дома. На следующий день, рано утром, я снова пришел, получил тот же ответ, и мне предложили назвать свое имя и сказать о цели посещения. Я так и сделал, вновь пришел на следующий день, и слуга мне сообщил, что его господина нет дома, хотя я видел, как он разглядывал меня из окна, когда я уходил.
Возмущенный этим открытием, я отправился в ближайшую кофейню и написал ему письмо с требованием окончательного ответа, а письмецо его лордства присовокупил к моему; это послание я отправил ему домой с привратником, который возвратился через несколько минут и сообщил, что мистер Брейер будет рад видеть меня незамедлительно. Я повиновался, и он принял меня, осыпая таким градом похвал и извинений, что мое возмущение тотчас же погасло и мне даже стало не по себе, когда сей достойный человек так огорчился из-за ошибки своего слуги, которому, по его словам, он приказал отказывать в приеме всем, кроме меня. Он заверил меня в самом искреннем почтении к своему доброму и благородному другу лорду Рэттлу, которому он всегда готов служить, обещал прочитать пьесу как можно скорей и затем встретиться со мной, и тут же отдал распоряжение пропускать меня в любое помещение театра как доказательство своего уважения ко мне.
Я был очень рад этому, так как театральные представления были моим любимейшим развлечением, и можно не сомневаться, что я часто пользовался своей привилегией. Поскольку мне дана была возможность бывать за кулисами, я часто говорил с мистером Брейером о моей пьесе и спрашивал, когда он приступит к репетициям, но он был очень занят, долго не мог прочесть ее, и я стал уже беспокоиться, что сезон проходит, когда мне попалось на глаза объявление в газете о постановке на сцене другой новой пьесы, которая была написана, предложена театру, принята и приготовлена в течение трех месяцев.
Вы легко можете вообразить, как я был огорчен! Признаюсь вам, в порыве гнева я заподозрил мистера Брейера в вероломстве и очень был рад его разочарованию в успехе пьесы, дожившей только до третьего представления, а затем, к прискорбию, скончавшейся. Но теперь я придерживаюсь другого мнения и склонен приписать его поведение забывчивости или неразумию, - недостаткам, как вы знаете, прирожденным, вызывающим скорее сострадание, чем осуждение.
Как раз в это время я познакомился с одной почтенной женщиной, которая, прослышав о моей трагедии, сказала, что она знакома с женой некоего джентльмена, хорошо известного некоей леди, пользующейся расположением некоей особы, близкого друга графа Ширвита, и что она могла бы воспользоваться своим влиянием в мою пользу, если я этого пожелаю.
Этот нобльмен, признанный в стране меценатом, одной своей поддержкой и одобрением мог бы заставить всех высоко оценить любое произведение, и я принял с великой готовностью предложение этой доброй женщины в полной уверенности, что вскоре мое положение станет прочным и мои желания исполнятся, если, конечно, мне удастся понравиться его лордству
Я взял рукопись у мистера Брейера и вручил этой женщине, которая действовала успешно, и меньше чем через месяц трагедия попала к графу, а спустя несколько недель я с радостью узнал, что он прочел ее и весьма одобрил. Взволнованный этим сообщением, я тешил себя надеждой на его помощь,но, не имея об этом никаких известий в течение трех месяцев, усомнился (да простит мне господь!) в правдивости той, кто принесла мне добрые вести. Ибо мне казалось невозможным, чтобы человек столь высокого сана, знающий, сколь трудно написать хорошую трагедию, и высоко ее оценивший, прочтя ее и одобрив, не захотел бы подружиться с автором, которого он мог бы сделать независимым только одним своим покровительством. Но вскоре я убедился, что обидел понапрасну мою приятельницу.
Надо вам сказать, что вежливое обхождение со мной лорда Рэггла и желание его содействовать успеху моей пьесы побудили меня написать о моей неудаче его лордству; он соблаговолил обратиться с письмом к своему близкому знакомому, молодому, богатому сквайру, с просьбой оказать мне поддержку и, в частности, познакомить со знаменитым актером, мистером Мармозетом, недавно появившимся на сцене с удивительным eclat {Блеск (франц).} и возымевшим такую власть в театре, где он играл, что директора не могли отказать ему ни в чем, что бы он ни предлагал.
Молодой джентльмен, к которому обратился для этого лорд Рэттл, не доверяя своему влиянию на мистера Мармозета, прибегнул к знакомому нобльмену, который, по его просьбе, представил меня мистеру Мармозету.
Когда речь зашла о трагедии, я с радостью и удивлением узнал, что граф Ширвит весьма хвалил ее и даже послал рукопись мистеру Мармозету, выражая в письме желание видеть пьесу на сцене театра в будущем сезоне. Этот любимый актер не поскупился на похвалы и говорил о пьесе в таких выражениях, что я стесняюсь их повторять, и обещал мне, если только будет вообще играть в будущем сезоне, взять роль в моей пьесе. Вместе с этим он попросил меня о разрешении прочитать пьесу в деревне, куда он собирался на следующий день ехать, чтобы подумать на досуге о поправках, какие, быть может, понадобятся для постановки ее на сцене, и спросил, куда мне сообщить письменно о своих замечаниях.
Я поверил его словам и благорасположению ко мне и поздравил себя с тем, что пьеса не только будет принята, но и поставлена с большой для меня выгодой, а это с лихвой вознаградит меня за волнения и страдания, которые я претерпел. Но прошло полтора месяца, и я не понимал, как примирить молчание мистера Мармозета с его обещанием написать мне через десять дней после его отъезда в деревню.
Наконец письмо от него было получено. Он писал, что у него есть некоторые замечания к трагедии, которые он сообщит при встрече, и советовал, не теряя времени, передать ее тому директору театра, который располагает самыми лучшими актерами, так как он совсем не уверен, будет ли играть этой зимой.
Я был несказанно встревожен последними строками его письма и посоветовался с приятелем, по мнению которого мистер Мармозет явно желает отречься от своего обещания, а его неуверенность в том, будет ли он играть зимой, есть не что иное, как бесчестная увертка, ибо он уже приглашен мистером Вэндалем или, во всяком случае, ведет с ним переговоры, обманул же он меня потому, что купил у некоего автора новую комедию, которую и хочет поставить на сцене ради своей выгоды.
Короче говоря, дорогой мой сэр, этот мой приятель, человек сангвинического нрава, отозвался о моральной личности мистера Мармозета так сурово, что я заподозрил его в особом пристрастии и не очень поверил его обвинениям. Простите, что я рассказываю вам об этих скучных подробностях, которые имеют значение только для меня и могут показаться лишними каждому, кто не принимал участия в этом деле. Но я угадал ваш ответ по вашему взгляду и буду продолжать.
Итак, сэр, мистер Мармозет, вернувшись в город, был со мной необычайно любезен и пригласил к себе, где предложил сообщить свои замечания, которые, должен сознаться, оказались более неблагоприятны, чем я ждал. Но я ответил на все его возражения и, мне казалось, переубедил его, так как он весьма высоко оценил мою пьесу в целом. Во время нашего диспута я крайне удивился слабой памяти этого джентльмена, благодаря которой он забыл о том, что сообщил мне до отъезда об отзыве графа Ширвита касательно моей пьесы, отговорившись полным неведением мнения его лордства. И я был совершенно убит, услышав из собственных его уст, что влияние его на мистера Вэндаля весьма невелико и отнюдь недостаточно для постановки пьесы в театре.
Тогда я попросил его совета, и он посоветовал мне добиться письма у графа Ширвита на имя директора, который не решится отказать такой знаменитой особе, а сам пообещал поддерживать всеми силами ходатайство графа.
Я тотчас же обратился к упомянутой почтенной женщине, столь быстро открывшей каналы своего посредничества, что через несколько дней граф посулил мне написать мистеру Вэндалю, если только тот не обязался перед каким-нибудь автором, ибо его лордство соглашался писать только в том случае, если есть хотя бы надежда на успешность его ходатайства.
Но одновременно с этой приятной вестью я получил тем же путем известие, которое меня ошеломило: мистер Мармозет, прежде чем дать мне свой совет, известил графа о том, что он прочитал мою пьесу и считает ее неподходящей для постановки в театре!
Хотя я не мог сомневаться в достоверности этого известия, но полагал, что произошло какое-то недоразумение; не обращая на это внимания, я рассказал мистеру Мармозету об ответе графа, и он обещал задать мистеру Вэндалю предложенный его лордством вопрос. Через день-два мистер Мармозет сказал мне, что мистер Вэндаль свободен от обязательств и потому он вручил ему мою пьесу, на которую предлагает обратить особое внимание граф Ширвит, письмо коего мистер Вэндаль скоро должен получить. И тут же мистер Мармозет посоветовал мне притти за ответом к мистеру Вэндалю дня через три.
Я так и поступил; директор был знаком с моим делом, получив мою рукопись от мистера Мармозета, но отрицал, что тот упоминал имя графа Ширвита. Когда я познакомил его с делом более подробно, он заявил, что ни одному автору еще не дал обязательств, прочтет мою пьесу немедленно и, по всей вероятности, не отвергнет ее, но согласится с графом, к которому питает глубочайшее уважение, и, не теряя зря времени, приступит к репетициям.
Я так был упоен этими словами, что не обратил внимания на загадочное поведение мистера Мармозета и явился в назначенный срок к директору, который ошарашил меня, объявив о непригодности пьесы для сцены и об отказе от ее постановки.
Как только я пришел в себя от потрясения, вызванного этим неожиданным отказом, я попросил его сообщить основания, которые оказались настолько неясными, беспричинными и невразумительными, что я убедился в его полном незнании пьесы, оценку которой ему кто-то внушил, а он плохо заучил свой урок. Впоследствии я узнал, что голова бедняги, бывшая от природы не очень ясной, окончательно пришла в расстройство из-за его суеверий и что он пребывает в постоянном страхе перед неограниченным тиранством своей жены и ужасными муками ада
Низвергнутый таким образом с вершины надежды в самую бездну отчаяния, я чуть не подломился под тяжестью горя и в припадке уныния не мог не усомниться в прямоте мистера Мармозета, когда вспоминал о его поведении в отношении меня. В этом подозрении меня укрепило известие, что лорд Ширвит отозвался о его личности с большим презрением и в особенности возмутился его наглостью, когда тот не согласился с отзывом его лордства о моей трагедии.
Пока я находился в нерешительности, не ведая, чем и как объяснить всю эту историю, меня посетил мой приятель, горячая голова (как я уже упоминал), который, узнав обо всем этом деле, не мог сдержать негодования и без всяких церемоний заявил, что Мармозет был единственным виновником моей неудачи и что он с начала до-конца предательски обманывал меня, подольщаясь ко мне своими вкрадчивыми любезностями, а за спиной употребил все свое искусство и влияние, чтобы вооружить невежественного директора против моей пьесы; по утверждению моего приятеля, с лицемерием мистера Мармозета может соперничать только его корыстолюбие, которое так овладело всей его душой, что он не остановится перед любой низостью, чтобы насытить свою презренную жадность, и что он продал свою честь, предавая меня с моей неопытностью и подкапываясь под другого небезызвестного автора, также предложившего в театр трагедию, которая, по мнению мистера Мармозета, может помешать успеху купленной им комедии, предназначенной им во что бы то ни стало к постановке в театре.
Я был поражен описанием такого чудовища, которое, мне казалось, не может существовать в нашем мире, и возражал против утверждений приятеля; я доказывал плохие последствия такого поведения, навлекающего бесчестие на виновника, и говорил, что человек столь известный, как мистер Мармозет, должен был бы принять в соображение, выгодно ли ему действовать так подло, ибо это может вызвать лишь презрение и отвращение его покровителей и лишить благоволения их и поддержки, которыми ныне он в такой мере пользуется.
Приятель посмеялся над моим простодушием и задал вопрос, знаю ли я, за какие добродетели светское общество так ласкает мистера Мармозета.
- Этого ничтожного паразита, - сказал мой приятель, - отнюдь не за добродетели его сердца приглашают за стол герцоги и лорды, которые нанимают особых поваров, чтобы его угощать. Его корыстолюбия они не замечают, его неблагодарности не чувствуют, а его лицемерие приспособляется к их нраву и потому льстит. Но, главным образом, его ценят как шута и допускают в лучшее общество за его талант в подражании Панчу и его жене Джоан *, тогда как самый одаренный поэт не может привлечь ни малейшего их внимания.
Боже упаси, мистер Рэндом, чтобы я поверил этим утверждениям, которые так унижают достоинство высших мира сего и рисуют этого жалкого человека как самое презренное существо! Нет! Я усмотрел в этом преувеличение. И, хотя комедия, о которой он говорил, в самом деле появилась на сцене, но я не смею сомневаться в невинности мистера Мармозета, которого, по моим сведениям, по-прежнему любит граф. А ведь это было бы невозможно, если бы он не оправдался перед его лордством! Простите мне это длинное отступление и послушайте еще немного. Благодарение небесам, конец уже близок!
Итак, все рухнуло, я потерял всякую надежду увидеть на сцене мою пьесу и стал думать о каком-нибудь занятии, которое могло бы принести мне хотя бы самые скудные средства, необходимые для существования. Но хозяин моей квартиры, коему я уже немало задолжал, откладывавший расчеты со мной до того дня, когда он сможет получить все деньги сразу из выручки за третье представление *, не мог примириться с неудачей и сделал еще одну попытку, добыв от одной светской леди письмо к почитавшему ее мистеру Брейеру о том, чтобы тот немедленно поставил мою пьесу, которую поддержат она сама и еедрузья. Она склонила также на мою сторону лучших его актеров и действовала так настойчиво, что пьеса снова была принята и снова мои надежды начали возрождаться.
Но мистер Брейер, человек достойный, так был занят важными делами, хотя, казалось, ему совсем нечего было делать, - что не мог улучить время для прочтения пьесы до середины сезона, а прочесть ее он должен был, ибо, хотя и читал раньше, но ровно ничего не помнил.
Наконец он удостоил пьесу внимания и, предложив некоторые изменения в ней, засвидетельствовал почтение леди, которая покровительствовала моей трагедии, и обещал под честным словом поставить ее на сцене будущей зимой, если будут сделаны эти исправления и рукопись доставлена ему до конца апреля. С разбитым сердцем я согласился на такие условия и выполнил их, но судьба приуготовила мне непредвиденный удар. Мистер Мармозет стал в течение лета совладельцем театра вместе с мистером Брейером, так что когда я начал настаивать на исполнении условий, мистер Брейер сказал, что он ничего не может сделать без согласия компаньона, который уже раньше дал обещание другому автору.
Мое положение стало отчаянным, когда умер мой друг, хозяин моей квартиры, душеприказчики которого обратили взыскание на мои пожитки, завладели ими, а меня выбросили на улицу нагого, одинокого, беспомощного. Тут я был арестован по иску портного и брошен в тюрьму, где эти пять недель ухитряюсь жить на даяния моих товарищей по заключению, а они, надеюсь, мало теряют благодаря моим поучительным беседам и услугам, которыми я выражаю свою благодарность. Но, невзирая на все их благодеяния, я не вынес бы такой жизни, если бы ваше необычное милосердие не облегчило моего существования.
ГЛАВА LXIV
Я предаюсь глубокой меланхолии и становлюсь оборванцем. - Мне на выручку приходит дядя. - Он советует мне поступить на службу к его хозяевам и занять место лекаря на судне, которым он командует. - Он щедро меня одаривает. - Берет на службу Стрэпа своим стюардом. - Я прощаюсь с приятелями и отправляюсь на корабль. - Корабль приходит в Даунc.
Я не стану размышлять об этой истории, которая позволила читателю, по мере того как он знакомился с нею, убедиться в том, сколь отменно этого достойного человека водила за нос и обманывала шайка негодяев, настолько привыкших лгать и плутовать, что им трудно было бы сказать хоть одно правдивое слово, если бы даже их жизнь целиком зависела от их правдивости. Несмотря на то, что я пострадал от себялюбия и плутовства людского, я был потрясен и взбешен тем подлым безразличием, с каким люди позволили ему с необычными его достоинствами прозябать в неизвестности и бороться с лишениями этой отвратительной тюрьмы. Я готов был благословить случай, который позволил бы мне отгородиться от этого вероломного мира, если бы память о любезной Нарциссе не сохранила мою привязанность к тому обществу, к которому она принадлежала. Портрет этого прелестного создания не покидал меня в моем уединении.
Как часто я созерцал очаровательные черты лица, пленившего мое сердце! Как часто я проливал слезы, вызванные нежными воспоминаниями! И как часто я проклинал вероломную судьбу, силой отторгнувшую меня от прекрасного оригинала! Тщетно мое воображение обольщало меня чаянием грядущего счастья; тотчас же вмешивался трезвый рассудок и опрокидывал шаткое строение, обуздывая безрассудство надежды и рисуя без прикрас жалкое мое положение.
Тщетно я прибегал к развлечениям, доступным в тюрьме, играл с Джексоном в карты, играл на бильярде, в кегли или "файвс" *; вереница печальных мыслей овладевала моей душой, и даже беседа с Мелопойном не могла меня развлечь. Я наказал Стрэпу наведываться к Бентеру ежедневно в надежде получить вновь весточку от моей возлюбленной, и разочарование усугубляло мою печаль.
Мой преданный лакей заразился моей скорбью и часто сидел со мной целыми часами, не говоря ни слова, испуская вздохи и проливая слезы. Эта дружба еще больше способствовала дурному расположению духа; он стал неспособным к работе, и хозяин уволил его, а я, видя, как мои деньги тают, освобождения все еще нет и, коротко говоря, все надежды мои рушатся, стал равнодушен к жизни, потерял аппетит и дошел до такой неряшливости, что в течение двух месяцев не мылся, не менял платья, не брился. Лицо мое, исхудавшее от поста, покрылось грязью, заросло щетиной, весь мой внешний вид стал отвратителен, даже ужасен.
И вот в один прекрасный день Стрэп сообщил мне, что какой-то посетитель ждет внизу и хочет меня видеть.
Взволнованный этим известием, в чаянии получить письмо от дорогой моей возлюбленной, я стремительно сбежал вниз и увидел, к безграничному моему изумлению, моего великодушного дядю, мистера Баулинга.
Вне себя от восторга я бросился его обнимать. Но он отскочил, выхватил тесак и, заняв оборонительную позицию, воскликнул:
- Стоп, братец, стоп! Отвали от борта! Эй, тюремщик! Вам бы надо получше смотреть! Сумасшедший арестант оборвал канат!
Я не мог удержаться от смеха, вызванного его заблуждением, которое тотчас же рассеялось, когда он услышал мой голос; он от всей души и с любовью пожал мне руку и выразил свое крайнее огорчение, видя меня в таком жалком состоянии.
Я повел его в мою комнату, где, в присутствии Стрэпа, которого я представил как лучшего моего друга, он рассказал, что только-только прибыл от берегов Гвинеи после весьма успешного плавания, в течение коего служил первым помощником капитана, пока корабль не подвергся нападению французского приватира *. Капитан погиб в бою, он принял командование, и ему посчастливилось потопить врага, после чего он встретил торговое судно с Мартиника, груженное сахаром, индиго и серебром, захватил его, располагая каперским свидетельством *, и благополучно привел в ирландский порт Кинсейл, где оно было присуждено ему, как законный приз; благодаря сему он не только получил значительную сумму денег, но завоевал расположение владельцев корабля, назначивших его капитаном большого судна, вооруженного двадцатью девятифунтовыми пушками и готового к отплытию в очень выгодное плаванье, цели которого он не вправе открыть. Затем он сказал, что нашел меня с превеликим трудом, согласно указаниям, оставленным для него в Уэппинге.
Счастливая его фортуна несказанно меня обрадовала; и по его просьбе я поведал ему о всех моих приключениях с того дня, когда мы расстались. Когда он узнал о замечательной преданности мне Стрэпа, он от всего сердца пожал ему руку и обещал сделать его "человеком"; затем дал мне десять гиней на неотложные нужды, узнал, где проживает засадивший меня в тюрьму портной, и удалился, чтобы расплатиться с ним, сказав мне на прощанье, что скоро снимет меня с мели.
Такой поворот событий привел меня в крайнее замешательство и поразил меня больше, чем любое несчастье, выпадавшее прежде на мою долю; мною овладели тысячи столь несвязных мыслей, что я не мог их распутать или связать воедино. А что до Стрэпа, то у него радость проявилась в тысяче дурачеств. Он вошел ко мне в комнату со своими бритвенными принадлежностями и без всяких околичностей стал намыливать мне бороду, посвистывая при этом с превеликим волнением.
Я очнулся от грез и, слишком хорошо зная Стрэпа, чтобы довериться ему, когда он пребывает в таком волнении, извинился перед ним, послал за другим цырюльником и побрился. Проделав церемонию омовения, я переоделся в самый нарядный костюм и принялся ждать дядю, который был приятно удивлен моим внезапным превращением.
Мой добрый родственник уплатил моему кредитору и получил приказ о моем освобождении, так что теперь я уже не был заключенным. Но я не хотел расставаться с моими друзьями и сотоварищами в том бедственном положении, в каком еще недавно пребывал, попросил мистера Баулинга разделить с нами компанию и пригласил мистера Мелопойна и Джексона провести у меня вечер; я угостил их ужином, добрым вином и известием о моем освобождении, с которым они поздравили меня от всего сердца, несмотря на то, что им предстояло расстаться со мной, а такая разлука, по их словам, будет для них весьма чувствительна.
Что до Джексона, то его несчастье оказало на него столь слабое влияние, и он был так боек, беспечен, развязен и болтлив, что не вызывал к себе жалости, но я чувствовал глубокое уважение к поэту, бывшему во всех отношениях более достойным сострадания. Когда наши гости ушли и удалился мой дядя, обещав зайти ко мне поутру, я отобрал белье и другие необходимые вещи и попросил Стрэпа отнести сверток мистеру Мелопойну, а затем пошел к нему и вынудил его принять от меня пять гиней, от которых он долго отказывался, убеждая меня, что никогда не сможет со мной расплатиться. Потом я спросил его, могу ли я еще как-нибудь быть ему полезен, на что он ответил:
- Вы и без того сделали для меня слишком много!
Тут он не мог больше сдержать свои чувства и разразился слезами. Растроганный этим зрелищем, я ушел, чтобы дать ему успокоиться; когда же мой дядя вернулся утром, я изобразил мистера Мелопойна в таком выгодном для него свете, что великодушный моряк был огорчен его бедой и решил последовать моему примеру, презентовав ему еще пять гиней, которые, во избежание неловкости, я посоветовал мистеру Баулингу вложить в письмо и передать через Стрэпа, когда мы уже уйдем.
Это было сделано, я простился со всеми моими тюремными знакомыми и собрался сесть в наемную карету, стоявшую у ворот, как вдруг Джексон окликнул меня, а когда я подошел к нему, он попросил шопотом дать взаймы шиллинг. Его просьба была столь скромной и, должно быть, последней, какую мне приходилось от него слышать, что я сунул ему в руку гинею, после чего он вскричал:
- О Иисус! Целая гинея!
Уцепившись за пуговицу на моем кафтане, он разразился хохотом, а когда приступ прошел, сказал, что я славный парень, и больше меня не задерживал.
Я приказал кучеру ехать на квартиру мистера Баулинга, где, после нашего прихода, мой дядя повел со мной серьезную речь о моем положении и предложил мне пойти с ним в плаванье в качестве лекаря; если я поеду, он научит меня, как приобрести в течение нескольких лет состояние, полагаясь только на свое искусство; тут же он сказал, что, ежели я переживу его, он оставит мне все свое имущество.