Костя потрогал языком разбитые вспухшие губы, прислушался к боли в затылке и вдруг понял, что старшина ударил и ее.
   — Он и тебя бил? — Костя отстранился, вглядываясь в ее лицо, слабо освещенное огнем из открытой печки, увидел мокрые оплывшие глаза.
   Люба не ответила.
   — Гад! — сказал Костя: — Женщину бьет. Гад! Ты не плачь, Люба, не плачь.
   — Реви не реви, а жить надо, — вздохнула Люба и ладошкой отерла щеки. — Знаю, на что иду. Бабы завсегда знают, на что идут, а идут.
   — Я его завтра найду, я ему, гаду!..
   — Пойду, поклонюсь, — повторила Люба, будто и не слыша, о чем толкует Костя. — Он ведь с серьезными намерениями. А кулаки... что ж... Я баба здоровая, вон какая гладкая. Выдюжу. Улещать стану. Ничего! — с отчаянной беспечностью заключила она. — Всех бьют. Вон в деревне у нас, бывало... На то мы и бабы.
   В печке, догорая, потрескивали дрова. Свет из открытой дверцы падал на пол кровавым пятном. Тихо стучали ходики на стене. И тихо падали в полумрак тусклые слова, будто рассказывала Люба не о себе, а о ком-то чужом.
   — Я места себе не находила, когда уехал ты. Криком кричала. Сердце болью запеклось. Пореву-пореву да закаменею. А приду в себя, убеждаю сама себя: «На кого позарилась, глупая! Не по себе деревцо рубишь, не того поля ягодка: ты — уж перезрела, а он только соком наливается; ты уж износилась, а он только на ноги поднялся». Говорю так-то себе, слезой умываюсь, а у самой сердце кровью обливается. Не пара мы, Костик, не пара.
   — Пара, — убежденно сказал Костя.
   — Не-ет, — со вздохом сказала Люба. — Не на свое позарилась я. Оприютить захотела тебя да и самой возле огонька погреться. А вышло — тебя намучила, себя напозорила. Ты уж не держи на меня сердца.
   У Кости от любви и жалости перехватывало горло. Он по-щенячьи потянулся к ней, чтобы обласкать, облегчить ей душу, но Люба поняла его не так.
   — Не надо, Костик. На душе муторно.
   Но он настоял на своем, и она, нехотя, подчинилась, а Костя вдруг с ужасом обнаружил свою беспомощность и застонал от стыда и отчаяния.
   — Что ты! Что ты! — всполошилась Люба. — Не думай, не думай! Ты верь в себя, верь, миленький мой, сладенький. Худого не думай. Горе ты моею...
   Люба целовала его и все шептала и шептала что-то ободряющее, нежное. Прощаясь с ним навеки, она исступленно ласкала своего мальчика, единственного родного человека на земле.
   Утомленный, он уснул на ее руке, покатился в сон, как в пуховую яму. Люба, боясь пошевелиться, глядела в темный провал потолка, и слезы душили ее, текли по щекам, мочили наволочку...
   Сколько мест переменила она, пока не закинула ее сюда, на край света, ломаная да путаная дорожка! Все мечталось счастья найти. Да кто его потерял! Каждый в завязанной котомке держит. В самых соковых бабьих годках была, да укатились-скрылись они без возврату, без следочка. Года не хлеб, сами рождаются, и чем дальше, тем подгорелее да горчее. Не думала не гадала, что тут, в холодном краю да в лихую годину, и встретит своего единственного...
   Она не сомкнула глаз до утра, слушала ровное, по-детски легкое дыхание Кости и, жалеючи его, боялась шевельнуться, хотя рука, на которой лежала его голова, совсем онемела. Все думала и думала, все перебирала и перебирала летние счастливые денечки...
   Изгасли морозные звезды в окне, рассвет засенил стекла, неясно проступили в комнате предметы. Лицо Кости расплывчатым серым пятном лежало рядом. Комната выстыла, тепло сохранилось только в постели, и это было единственное место во всем морозном и чужом мире, где Люба еще чувствовала себя в безопасности.
   Ей было жаль будить его, обрывать сладкий сон, но надо было вставать, и она легонько потрясла его за плечи. А он никак не мог проснуться, все выплывал и выплывал из легкого счастливого сна и все не мог выплыть, улыбался во сне, а у нее разрывалось сердце от жалости и близкой разлуки. Наконец Костя очнулся.
   — А? — не понимая, спросил он. — Что?
   — Выспался? — мокрым голосом спросила она.
   — Выспался. — Костя радостно потянулся к ней, хотел обнять.
   — Нет, — горько вздохнула она. — Все, Костик, все.
   Люба высвободила из-под его головы затекшую руку, быстро поднялась с постели. — Подымайся, поздний час уже, — бесцветным заношенным голосом сказала она.
   Он встал.
   Теперь, утром, все было по-иному. Он вспомнил, о чем говорила она ночью, и понял, что решение Любы бесповоротно и ему надо уходить. А Люба, омертвев, с непролитыми слезами, наблюдала, как он медленно снаряжается в дорогу, но не останавливала, только спросила:
   — Чаю попьешь?
   Костя отказался.
   Долго застегивал шинель, все никак не мог попасть крючками в петли. Наконец, собравшись, сказал:
   — До свиданья.
   — Прощай, Костик, — рвущимся голосом отозвалась она и тут же торопливо и стыдясь заговорила: — Ты не думай худого, Костик. Все наладится? Ты верь в себя-то, верь. Да будь посмелей с бабами. Бабы, они силу любят. — Люба всхохотнула, но смешок получился бесстыдным, и ей стало неловко за свои слова, она смутилась, замолчала.
    Костя топтался возле дверей, все еще не решаясь переступить порог, все еще на что-то надеясь.
   — Еще женишься, — лихорадочно шептала она, беззащитно припав головой к его шинели. — Детки пойдут, счастливый будешь. Счастья тебе, Костик, счастья, милый! Дай я тебя поцелую.
   Она осторожно поцеловала его разбитые, опухшие губы,
   — Ох, Костя! — со смертной тоской  простонала Люба и лицом слепо тыкалась ему в грудь, что-то! шептала прощальное, горькое, прижимала   к  себе, будто хотела запастись впрок его теплом.
   Наконец, пересилив себя, оттолкнула его, твердо сказала:
   — Иди!
   Костя обернулся, прежде чем переступить порог, он было качнулся назад, но Люба, как бы защищаясь, выставила руки и выгоревшим голосом, будто вытлела у нее вся сердцевина, торопливо прошептала:
   — Нет, нет!
   А сама криком кричала в себе, держала слезу.
   ...Он шел по студеному, синим огнем искрящемуся полю, и дома Верхней Ваенги зябко проступали в сизой мгле раннего утра.
   Ветер резал лицо. Костя на миг остановился, отвернулся от ветра, чтобы перевести дыхание, и взгляд его упал на приземистый, насквозь промерзший барак, и на крыльце ему почудилось что-то белое, и он было рванулся туда сердцем, но пересилил себя, пошел прочь.
   Он еще не осознавал огромности потери, постигшей его, — это придет к нему позднее, но он знал — они простились навсегда...
   За опоздание из увольнения его посадили на гауптвахту. Он был равнодушен — «губа» так «губа». Там он встретился с Хохловым. Игоря посадили в тот же новогодний вечер. Он шел поздно от матери (он вернулась из эвакуации и вновь поселилась в Мурманске) и придрался к прохожему, которого почем-то посчитал за шпиона.
   Схватка кончилась не в пользу водолаза. Прохожий скрутил Игорю руки и привел в комендатуру. «Шпион», оказался пехотным старшим лейтенантом. В комендатуре Игорь вгорячах выдал большой флотский набор. Комендант с интересом выслушал виртуозные матюги и за проявленную «бдительность» и за то, что Игорь был весьма навеселе, вкатил ему «на полную катушку» — двадцать суток гауптвахты.
   Игорь, похохатывая   и   удивляясь самому   себе, рассказал Косте о своей схватке на пустынной улице, довольный все же тем, что сидеть ему не одному, все родная душа рядом...
   После отсидки, когда Костя и Игорь вернулись на слип, младший лейтенант Пинчук объявил:
   — Весело живете — кто шпионов ловит, кто гуляет вволю. Развлечения кончились. Реутов и Лубенцов откомандировываются на спасательное судно «Святогор», а Хохлов и Дергушин на крейсер. Там вам вправят мозги.
   Косте было все равно — на «Святогор» так на «Святогор», в море так в море. Чем дальше от берега, тем лучше.
    Мичмана Кинякина тоже отправляли куда-то в Карелию, чистить фарватер какого-то озера, а Сашку-кока в Архангельск. Работа на слипе закончилась, и оставалась лишь дежурная водолазная станция.
   Друзья распрощались и отбыли по месту назначения, не ведая, что больше им никогда не встретиться.
 
   На «Святогоре» Костя чувствовал себя чужим, ни с кем из матросов не подружился, держался в сторонке, жалел, что не попал вместе с Хохловым и Дергушиным на крейсер. С Лубенцовым Костя держался настороже, между ними так и остался холодок. Жили они в разных кубриках и встречались только на водолазном посту, на работе.
   После того как Костя вернулся из Ваенги с разбитыми губами, Лубенцов зло усмехнулся и сказал: «Ловкий ты парень, да не ловчее телка — тот себе под хвост языком достает. Растворожили тебе рубку». Костя промолчал тогда, а мичман Кинякин сказал Лубенцову: «Не лезь к парию, ему и так несладко». «Флот позорит, — не унимался Лубенцов. — Дал себя избить». «Он и тебе бы ткнул — дверей не нашел бы», — сказал мичман, зная от Кости, с кем он схлестнулся. «Я до флота мешки нянчил, грузчиком рабливал. Не таких кидал за плечо», — ответил Лубенцов. «Удалой, он долго не думает — сядет и заплачет», — вздохнул мичман, а Лубенцов помрачнел, замолчал и больше об этом не поминал, но Костя порою ловил на себе его удивленно-хмурый взгляд, будто выискивал в нем что-то старшина и не мог найти.
   «Святогор» часто выходил в море: то обследовать какое-нибудь затопленное еще в войну судно и доложить — можно ли его поднимать, то требовалась помощь попавшему в беду в шторм траулеру, то пластырь поставить на пробоину, то винт сменить...
   И каждый раз, когда «Святогор» шел мимо Ваенги, Костя с бьющимся сердцем пристально глядел на поселок, втиснутый в северную землю, и все пытался увидеть заветный барак, но его заслоняли корабли, стоящие у знакомого причала. Костя искал глазами ту сопку, с морошковой поляной, но и ее не мог различить среди одинаковых угрюмо лобастых холмов. Порою ему казалось, что ничего этого и не было — ни Любы, ни морошковой поляны — ничего. Пригрезилось. Во сне привиделось. Ничего не знал он и о Любе: где она, что с ней? Уехала ли на родину в Калугу, вышла ли замуж за старшину?
   Замечал он на палубе и Дубейцова, тоже пристально смотрящего на Ваенгу. Вадим курил, был задумчив  и  хмур.
   Лубенцов последнее время ходил со сдвинутыми бровями. И только вечерами, когда в кубрике собирались матросы, когда выпадали свободные от службы минуты, Лубенцов, играя на гитаре, пел, чаще всего:
 
Напрасно старушка ждет сына домой,
Ей скажут, она зарыдает...
 
   Уже не первой молодости старшина, всю юность провоевавший, прослуживший ни много ни мало, а девять лет, давным-давно не бывавший дома, пел старую горькую матросскую песню, и печаль лежала на его всегда злом и упрямом лице. Матросы помоложе, притихнув, слушали.
    Лубенцов пел про кочегара, который никогда не вернется домой, а Костя вспоминал госпиталь, обваренного паром молодого кочегара и думал, где он теперь? Выздоровел и уехал домой или все еще мается по госпиталям? Может, лицо его стало нормальным? Вспомнил свой последний приход в госпиталь к Сычугину, когда ему сказали, что сапера отправили в другое место, держать его среди раненых больше нельзя. Он стал опасен для окружающих, и припадки безумия его участились. А Лукич прислал письмо в госпиталь: жив-здоров, работает бригадиром в колхозе, место свое в мирной жизни нашел.
   Косте нестерпимо хотелось домой, где не был уже четыре года. Как там, в родной деревне? Кто вернулся с войны, кто нет? Не шибко грамотная мать пишет редко и то все про хозяйство да про родню.
   ...И опять пришла весна. Опять обтаяли головы сопок, заголубели дали, с юга наносило теплым ветром, и вновь поманило куда-то. Матросы повеселели, стали дольше задерживаться на палубе, поглядывая на чистое небо и спокойные воды, вели мирные беседы под солнышком, ждали каких-то перемен.
   Однажды вечером в кубрик вломился радостный усатый матрос, один из старослужащих, и гаркнул:
   — Пляши, кореша! Демобилизация!
   — Врешь, — тихо сказал Лубенцов, еще не веря, но уже понимая, что это правда.
   — Не вру! Нет! — смеялся усатый матрос. — Все! Отслужили! По домам!
   Лубенцов рванул струны гитары, но тут же прихлопнул звук ладонью и устало повторил:
   — Все.
   И не было радости в его голосе. Слишком долго ждал он этого. У Кости дрогнуло сердце, захотелось сказать что-то хорошее и доброе товарищу по службе, но старшина уже справился с минутной слабостью и опять стал насмешливо-ироничен.
   — И какая сорока на хвосте принесла эту весть?
   Усатый матрос хохотнул и сообщил, что у него в штабе земляк-корешок служит, вот он под великим секретом и сказал, что уже документы заготавливают. Два призывных года сразу уходят в запас. Со «Святогора» уйдут шестеро матросов.
   В тот вечер долго не спали. Уже и «отбой» объявили, уже и дневальный заходил и просил: «Братцы, тише! Дежурный офицер придет», а матросы все не могли угомониться. Тот, кто уходил в запас, вслух мечтали о том, что они будут делать дома, а те, кто еще оставался, с завистью слушали и прикидывали — сколько им еще «трубить». Прикидывал и Костя, выходило — много...
   Молча лежал в своей подвесной парусиновой койке Лубенцов. Заложив руки за голову, вперив бессонные глаза в железный подволок, думу думал, дом вспоминал, листал страницы своей жизни.
   Смолоду ухватист и неробок был он. Мальчишкой еще подался в сплавщики, бросил школу, гонял плоты по быстрой и холодной Чусовой. Плясун был и весельчак, легкой поступью шагал по жизни, шел себе, посвистывал. Озорно кричал девкам на берегу, что белье полоскали, звал с собою, ослеплял белозубой улыбкой, обещал показать дальние края, что были где-то там, по течению реки.
   Жили плотогоны артелью, весело — каждый день новые места, одно другого краше да интересней. По душе Вадиму была такая жизнь, и не думал он ее менять, да приспело время на службу идти. Но и тут подфартило — во флот попал: и форма красивая и опять же разные места посмотрит. Пошел с охотой. Приказали на водолаза выучиться, опять обрадовался — новое интересное дело, что там на дне морском? На теплом Черном море службу начал и после водолазной школы, что была под Севастополем, попал на Балтику. Корабли поднимал. Там и война застала. Воевал не хуже других. Один раз только оплошка произошла, за свой строптивый характер в штрафную роту попал. Сюда вот, на Север, угодил. Кровью смыл с себя вину, полежал в госпитале и потом воевал в морском батальоне, не раз в десантах участвовал, в переплетах побывал, когда казалось — все, не выбраться живым. Но ему везло, видать, крепко мать за него молилась, живым из могилы выходил. Правда, весь в рубцах — как кобеля в драке перепятнали. За полгода до победы отозвали с фронта и приказали опять быть водолазом. За девять лет службы пообломали рога, другим стал. Как говорится: «Наплясался, напелся и страху понатерпелся». И соловьем залетным юность пролетела, вот уж на висках и сединой припорошило, будто первым снежком. Кончилась какая-то полоса жизни, теперь новую начинать надо. Новую, незнакомую. Специальности гражданской никакой. Опять плоты гонять? Не манит что-то. Да и насмотрелся он новых мест, хочется и у пристани  пожить, тишины хочется, семьи.
   И мысли все бежали и бежали в Ваенгу, к Любе. Вот кто  сердце  присушил...
   Ночью их подняли по тревоге.
   Только в открытом море объявили: идут на спасение подводной лодки — подорвалась на мине. Водолазам предстояло спасти экипаж. К утру они были на месте катастрофы. В серой рассветной дымке «Святогор» лег в дрейф. Там, внизу, под черными тяжелыми водами, лежала беспомощная подводная лодка, и неизвестно было — остался ли кто жив на ней? И насколько им хватит воздуха?
   К месту катастрофы спешили и другие спасательные суда, «Святогор» пришел первым.
   Младший лейтенант Пинчук, накинув на голову капюшон канадки, защищал лицо от тяжелых хлопьев мокрого снега, который, несмотря на апрель, валил, как в январе. Над местом катастрофы в разрывах тумана был виден беспокойно мотающийся на мелких волнах облепленный пластами снега красный аварийный буй, выброшенный с подводной лодки.
   Великая холодная тишина была здесь, и от этой тишины сжималось сердце.
   — Вы готовы? — спросил Пинчук,
   — Готов, — ответил Костя.
   Он был уже в скафандре, только без шлема. Осталось ступить на трап, и на него наденут шлем, закрутят гайки, и он первым пойдет в эту черную дымящуюся воду, навстречу неизвестному.
   Еще на подходе сюда, к этому месту, младший лейтенант Пинчук появился в водолазном посту и спросил: «Чья очередь идти в воду?» «Моя», — ответил Костя. «Одевайтесь, чтобы когда придем на место, не терять ни минуты». Лубенцов метнул прищуренный взгляд на Пинчука и сказал: «Я думал, сначала пойдет водолазный специалист». Красные пяти покрыли лицо Пинчука, но он овладел собою: «Вы полняйте приказ!» «Ему нельзя», — предупредил Лубенцов, и все в водолазном посту насторожились «Что значит — нельзя?» — Пинчук недовольно сдвинул брови. «Ему можно ходить только на малые глу бины, а на какой глубине лежит лодка — мы не знаем», — пояснил Лубенцов.
   На обследование лодки должен был идти опытный водолаз. Таких на «Святогоре» было трое: Пинчук, Лубенцов и Костя. Остальные не в счет — молоды, зелены, неопытны.
   Но Лубенцов грипповал, с температурой и насморком в воду идти нельзя. У Пинчука нарывал палец, рука была перевязана, а главное — он давно не ходил в воду, потерял навык. Внешне здоровым был только Костя. Да и очередь идти в воду была именно его.
   И все же Лубенцов настаивал на своем, не спуская понимающего взгляда с Пинчука. А Костя подумал, что зря задирается Вадим, ничего с ним, с Костей, не случится. Уже год как он из госпиталя и все с ним в порядке. Да и не должна быть большой глубина, на которой подорвалась лодка, — произошло это уже неподалеку от берега.
   И теперь, когда они пришли на место, Пинчук еще раз спросил:
   — Вы можете идти?
   — Могу, — ответил Костя,
   — И все же я прошу послать меня, — резко произнес Лубенцов.
   — Они там ждут! — Пинчук кивнул на воду. — Что за торговля! Что вам здесь — базар!
   — Не базар! — с вызовом ответил Лубенцов и побледнел.
   Они встретились глазами, и Пинчук медленно произнес:
   — Хорошо.
   И это «хорошо» прозвучало угрозой. Все поняли — нашла коса на камень.
   Сузив глаза, Пинчук отчеканил:
   — Товарищ старшина первой статьи, я отстраняю вас от работы и приказываю покинуть палубу!
   Побледневший Лубенцов долго смотрел на Пинчука и медленно сквозь зубы процедил:
   — Ты ответишь за это, младший лейтенант.
   — Приказываю покинуть палубу! — взорвался Пинчук.
   Лубенцов круто повернулся и пошел прочь.
   Младший лейтенант Пинчук был возмущен. Эти «старики» совсем распоясались. Узнав о демобилизации, перестали подчиняться, вступают в пререкания, ведут себя, как будто они уже не на службе. И хотя Пинчук, конечно, уже ничего не мог сделать Лубенцову в дисциплинарном порядке — кто будет  наказывать человека, на которого уже заготовлены демобилизационные документы! — но он все же указал ему его место.
   Сейчас был самый удобный момент заявить о себе как о расторопном и знающем свое дело офицере. Пинчук первым прибыл на место катастрофы, и, пока другие топают сюда, лодка будет обследована. А о том, кто первым сделал это, будет знать самое высокое начальство на флоте, а может, и в Москве. Дело нешуточное — спасение подводной лодки. Нельзя упустить такой случай показать себя. Нельзя не ответить на неожиданную улыбку фортуны.
   Пинчук давал последние наставления Косте: с чего начинать осмотр, на что обратить внимание в первую очередь, а главное — опредлить, живы ли люди. Костя слушал Пинчука вполуха — не впервой шел он на обследование и без указаний младшего лейтенанта знал, что в первую очередь осматривать и о чем докладывать. Пока он будет обследовать, подойдут другие спасательные суда, подойдет и «Нептун». И если люди на подводной лодке живы, то с «Нептуна» спустят водолазный колокол, при помощи которого будут спасать экипаж...
   Костя привычно падал вниз, и воздух едва успевал догонять его. И снова перед иллюминаторами мелькали отметки глубин на спусковом канате, опять вода становилась все темнее и темнее и все сильнее и сильнее заковывала в латы, обжимая тело со всех сторон. Знакомо покалывало барабанные перепонки, пока еще легонько, вроде бы даже нежно, но вот-вот уже вонзятся огненные иглы, и тогда хоть криком кричи. Пора «продуваться»!
   У отметки «Тридцать» Костя задержался. Надо было- подождать, пока догонит его воздух, надо насытить организм кислородом, чтобы не наступило кислородное голодание. Костя ухватился за пеньковый спусковой конец и, наклонив шлем, всмотрелся в темную глубину под ногами. Видимость была все же хорошей, вода — чистой, но в расплывчатой мгле он ничего не обнаружил. Не видно было и грунта.
   После госпиталя прошел год, и Костя чувствовал себя нормально. Так что если он обернется быстро — осмотрит лодку и выйдет, — то ничего с ним не случится. Зря Лубенцов задрался с Пинчуком, нажил только неприятности. А главное — на «Святогоре» есть рекомпрессионная камера. Если что: сунут туда — и порядок!
   Отдышавшись и провентилировав себе легкие, Костя стравил лишний воздух из скафандра и снова полетел вниз. Сколько раз вот так вот подал он вниз, в глубинный мрак, и всегда его там что-то ждало: торпеда, мина, погибший корабль... Теперь вот подводная лодка, и в ней задыхаются парни.
   Скорей! Скорей!
   Лодка появилась внезапно. Вдруг надвинулась на него снизу черная скала, и не успел Костя сообразить, что это такое, как стукнулся галошами о что-то неподвижное и металлически-твердое, и падение его прекратилось. Он не сразу понял, что скала, рядом с которой он падал последние секунды, вовсе не скала, а ходовая рубка подводной лодки. Он угодил прямо туда, куда и надо было.
   — Есть. Стою на лодке.
   — Стучите! — приказал Пинчук.
   Костя опустился на колени и ударил по корпусу лодки гаечным ключом, который был предварительно привязан шкертиком к его руке. Ударил три раза через равные промежутки времени, потом еще два раза подряд, чтобы там, в лодке, поняли, что стук этот не случаен, что им подают сигнал.
   Ответа не было.
   Костя снова ударил три раза, потом еще два. Прислушался. Тишина.
   Ему стало не по себе. Неужели задохнулись в этой металлической большой сигаре? На сколько им там хватает воздуха? Говорят, возвращались с задания, значит, всякие ресурсы уже выработаны. И вот он стоит на подводной лодке и у него под ногами задохнувшиеся  люди.
   — Молчат, — доложил он наконец.
   Пинчук не сразу подал голос:
   — Как чувствуете себя?    
   — Нормально.
   — Тогда осмотрите лодку и наверх!
   Костя решил начать осмотр лодки с носа, раз говорят, что подорвалась она на мине — значит, скорее всего, напоролась на нее носом.
   — Потравите шланг-сигнал! — приказал он и пошел  в  мутно-коричневую  зыбь.
   Свинцовые подошвы стучали по металлу, он ногами чувствовал эти глухие удары, и звук казался мертвым.
   Много раз приходилось Косте обследовать погибшие корабли, случалось — находил в них утопленников. Но на этот раз под ним, под холодным металлом, лежал мертвым весь экипаж, все до единого! И от этой мысли Косте было не по себе, будто шел он прямо по трупам.
   Он подошел к носовой пушке. «Сорокапятимиллиметровка», — подумал Костя, увидев сбитый взрывом короткий тонкий ствол. Ствол ткнулся дульным срезом в тело лодки, будто склонила пушка голову перед теми, кто был под ней.
   Металлические леера-ограждения по бокам палубы тоже были сорваны. Железные, витые, оборванные прутья торчали в разные стороны, как руки с тонкими длинными скрюченными пальцами, призывающие на помощь. Костя прошел мимо брашпиля, мимо кнехт и увидел, что носовой броневой лист круто загнут вверх — носом напоролась.
   — Взрыв в носовой части! — доложил он наверх. — Потравите шланг-сигнал, пойду вниз, определю пробоину!
   — Идите! — разрешил Пинчук.
   Стравливая воздух из скафандра, Костя стал спускаться с лодки на, грунт. Рваная огромная пробоина зияла в первом отсеке, искореженное железо нависало острыми краями. Видать, на крупную мину наскочили.
   Спускаясь вдоль этой рваной черной дыры в носу подводной лодки, Костя мысленно определял ее размеры. Он знал, что подводные лодки разделены на отсеки водонепроницаемыми переборками, и если первый отсек взорван и затоплен, может остаться целым  второй,  третий...
   На грунте было темно, но Костя все же различил и примерно определил размеры пробоины. Определил также, что водонепроницаемая переборка во второй отсек цела. Лодка лежала, накренившись на правый борт, на твердом каменистом грунте, и Костя подумал, что поднимать её будет трудно, под нее не подкопаешься, чтобы пропустить стропы понтонов. Левый борт лодки был цел: и носовой, и кормовой вертикальные рули, и оба винта, и горизонтальный руль. Правый же борт, на который лодка накренилась, Костя не мог осмотреть тщательно, но никаких повреждений не было видно.
   Обо всем этом Костя доложил наверх.
   — Выходите! — приказал Пинчук, и Костя, окидывая последним взглядом лодку, почувствовал, как защемило сердце.
   Он уходил, а они оставались.
   Костя подвсплыл и снова оказался на палубе подводной лодки. Подошел к рубке, зачем-то потрогал задрайку двери, ведущей внутрь рубки.
   И уже ни на что не надеясь, на всякий случай, он еще раз постучал по ней гаечным ключом и вдруг услышал слабый ответный стук. Костя не поверил своим ушам и торопливо, с бьющимся сердцем, застучал изо всех сил ключом по металлу. Он приложил руки к железу, перестал травить воздух, и в наступившей тишине руками услышал ответный стук. Но стук был настолько неясен, что Костя засомневался — может, слуховая галлюцинация.