безотказной заводки моторов, что, понятно, было важнее.
И это свое расположение Быков выразил в удивительной форме. Дня через
три Решетников ушел на весь день в море на катере Сомова. (Владыкин все чаще
стал посылать его на других катерах - "для освоения ремесла".) Вернувшись к
ночи и ложась на свою узенькую и короткую койку, он с удивлением
почувствовал, что ноги его не упираются, как обычно, в переборку, а свободно
вытягиваются в каком-то невесть откуда взявшемся пространстве. Лейтенант
включил свет и рассмеялся: часть переборки была вырезана и к отверстию был
приварен аккуратный, даже покрашенный железный ящичек, для которого, видимо,
пришлось занять в кают-компании виз левого посудного шкафчика (что утром и
подтвердилось). Он снова лег, впервые за все это время с наслаждением
протянув усталые ноги, и заснул вполне счастливым, успев только с гордостью
подумать о том, что, кажется, и впрямь сжился со своим экипажем и что с
каждым днем ему на катере все интереснее и легче.


    ГЛАВА ВОСЬМАЯ



В детстве человек обладает удивительной способностью одухотворять
окружающие предметы и явления, видеть в вещах живые, лишь не умеющие
говорить существа и воображать в них свойства почта человеческие. С годами
эта способность обычно теряется: жизнь заставляет трудиться, бороться, иные,
серьезные заботы занимают ум, сердце черствеет, воображение вянет - и
человек разучается творить из порядком надоевших ему за долгие годы
предметов и явлений особый мир, чудесный, волнующий, отдохновительный. И
только в состоянии высокого напряжения всего существа, в моменты большого
подъема - будь то любовь, вдохновенный труд, какое-то громадное горе или
такая же огромная радость - человек вновь обретает забытую способность
преображать мир. И мир снова, как в детстве, разделяет его чувства - все
смеется, торжествует или рыдает вместе с ним и говорит о его любви, замысле,
горе, победе.
Но спадает подъем, проходит любовь, закончен труд, утихает горе - и мир
снова тускнеет. Краски его гаснут, мечта отлетает, предметы теряют свой
голос, и чудесные их шепоты более не слышны: платок становится простым
куском материи, чертеж - листом бумаги, орден - привычным отличием, знаком
заслуг. И порой, глянув на них, затоскует человек о том прекрасном,
совершенном, волнующем, что было в нем самом тогда, когда целовал он этот
платок, спорил с чертежом и видел капли горячей своей крови в эмали ордена.
Хотел бы он оживить вновь эти предметы, придать им прошлую силу рождения
чувств, но сердце уже закрыто, и лишь воспоминание кольнет его тонким и
острым своим жалом.
Алексей Решетников был как раз в том приподнятом состоянии
нравственного подъема, когда восприятия обостряются, углубляются чувства, ум
становится гибким и быстрым, что объясняется высоким напряжением всех
духовных и умственных сил человека, и когда жизнь, работа, люди, природа -
все кажется ему в особом, одухотворяющем свете. Обычно такое состояние и
рождается успехом и само рождает новый. Так было и с Решетниковым: словно
пелена какая-то спала с его глаз, будто путы свалились с рук, - он видел
ясно, что ему надо делать, и все, даже мелочи, делал удачливо, верно, как бы
вдохновенно. Он сам не смог бы сказать, когда это началось. Видимо, один
успех дополнялся другим, тот - третьим, подобно тому как первые гребки
разгоняют тяжелый баркас, пока он не наберет ход и не приобретет того запаса
движения, при котором гребцам остается лишь подгонять легкими ударами весел
грузный его ход, разрезающий воду.
В этом счастливом состоянии Решетников сумел взять в руки свой первый в
жизни корабль значительно скорее, чем мечтал об этом сам. Решающим
обстоятельством было, несомненно, то, что с тех пор, как отношение его к
Хазову после разговора с Владыкиным резко изменилось, он неустанно и
действенно искал в отношениях с остальными подчиненными верного и точного
своего места. Так ему удалось это сперва с Артюшиным, потом с Быковым, так
продолжал он узнавать, определять остальных - и скоро небольшое его войско
начало для него проясняться.
Он не мог еще, конечно, сказать с уверенностью, кого, по выражению
Владыкина, можно на смерть послать, а за кем в бою присматривать надо, но
многое уже знал из своих постоянных встреч с людьми на занятиях, на ремонте
и на отдыхе, из шутливых или серьезных бесед на пирсе в вечерние часы, когда
бухта сумеречно темнела, но до очередного визита самолетов было еще далеко.
Все это нужно было как-то свести в систему, подытожить, запомнить. Так
возникла у Решетникова мысль завести записную книжку вроде той, которую он
часто видел в руках Владыкина и в которую тог при разговоре порой вписывал
что-то своим мелким, но очень четким почерком.
Эту книжку лейтенант Бабурченок по аналогии с известными "Мореходными
таблицами", предусматривающими все случаи штурманской жизни, называл
"психологическими таблицами". Он утверждал, что по ним Владыкин мог
определить, кто с кем поругается завтра из-за приемки горючего, кто когда
может рассчитывать на орден, а кто - на штрафной батальон, и кому какой сон
приснится в будущую среду, - до того, мол, подробно и точно составлены там
характеристики всех офицеров дивизиона, беспрерывно Дополняемые.
Впрочем, что именно помечал там командир дивизиона, никому не было
известно, в том числе и Решетникову, и, подумав, он решил сделать свою
книжку вроде той, о которой читал, кажется, в биографии Золя, куда
знаменитый романист записывал о своих героях решительно все, начиная с цвета
волос. Каждому из своих подчиненных Решетников отвел по равному числу
страничек и для начала два вечера подряд добросовестно заносил туда их
анкетные данные, места по боевому расписанию и прохождение службы.
При этом занятии выяснилось, что на катере все, за исключением лишь
Сизова и Жадана, были старше своего командира. Хазову оказалось на десять
лет больше, Быкову - на восемь, а "годком" лейтенанту нашелся только один:
командир отделения минеров старшина второй статьи Антон Чайка, с которым
Решетников действительно чувствовал себя свободнее, может быть, потому, что
Чайка был секретарем комсомольской организации дивизиона и с ним еще в
первые дни Решетников заговорил по душам. Именно Чайка раздобыл по его
просьбе маленькую фотографию Парамонова, с которой и был увеличен портрет,
висящий в восьмиместном кубрике. Обнаружилось еще одно не очень приятное для
Решетникова обстоятельство: не говоря об остальных, даже Микола Жадан был в
своем первом бою уже тогда, когда новый командир катера еще сдавал
государственные экзамены при окончании училища...
На третий вечер дело дошло до главного: теперь можно было коротко и
точно записать под фамилией каждого, что же представляет собой ее владелец,
как советский человек и как военный моряк. И тут Решетников понял, что
никакой он не Владыкин и даже не Золя.
Начал он с лейтенанта Михеева, который по должности помощника командира
катера открывал собой книжку. Решетников жил с ним бок о бок, все время
наблюдал его и в повседневной службе, и на ремонте, и в отношениях с
командой, но ничего не мог придумать, что о нем написать. Все в Михееве было
в меру правильно, спокойно, как говорится, нормально, ни плохого, ни
хорошего. Судя по рассказам матросов, в бою, где погиб Парамонов, держался
он неплохо. Но был какой-то "обтекаемый" - не привлекающий к себе ни
внимания, ни участия и в то же время не отталкивающий от себя. Бывают же
такие люди, о которых решительно нечего сказать!..
Решетников вздохнул и перешел к Быкову, фигура которого с недавнего
времени стала для него совсем ясной. Он уверенно начал писать: "Патриот
машины. Угрюм, но отзывчив. Скромен, неразговорчив..." - и вдруг вся эта
затея показалась ему вовсе не нужной.
Лейтенант в сердцах захлопнул книжку. Вероятно, Владыкин записывал
как-то иначе (он дорого бы дал, чтобы взглянуть, что там говорилось о нем
самом), - а тут получалась какая-то унылая казенщина, вроде классного
сочинения на тему "Характерные черты героев романа "Обрыв". Да и к чему,
собственно, эти записи? Не знает он, что ли, своих людей? Неужели надо
записывать, что при первой возможности следует списать с катера моториста
Лужского, проныру и шептуна, который никак не может примириться с тем, что
он, в прошлом шофер какого-то ответственного трестовского замзава, прозябает
на катере в должности рядового моториста и поэтому подкапывается под
старшину Ларионова и капает на Быкова? Или то, что Петросяна, заряжающего
кормового орудия, при ночной стрельбе надо ставить к прицелу, потому что он
горец-пастух и ночью видит лучше штатного наводчика Капустина?.. Нет,
книжкой можно только засушить то живое и ясное, что пробуждается в памяти
при каждом имени. Ну ее, эту литературу!..
Рассуждая так, он разделся и лег в койку, с удовольствием чувствуя, что
ноги никуда не упираются даже кончиками пальцев, и уже совсем собрался
заснуть, как вдруг его осенила неожиданная мысль. Он зажег свет и на
странице книжки, отведенной Быкову, неторопливо и аккуратно написал одно
только слово: ногохранилище.
Этим словом лейтенант Бабурченок, который после случая с компрессором
почувствовал к Решетникову внезапное расположение, перешел с ним на "ты" и
стал захаживать на "СК 0944", окрестил быковское изобретение. Конечно,
нельзя было короче и выразительнее записать всю историю взаимоотношений
механика катера с новым его командиром и одновременно объяснить, что за
человек этот "угрюмый, но отзывчивый" Быков. Решетников поздравил себя с
очередным открытием: вот так и надо вести эту книжку - записывать в ней не
"характеристики" людей, а их поступки, которые именно и характеризуют их!..
И тут же написал на странице Артюшина: сульфидин. Так же быстро нашлась
запись и для Жадана: магнит. Впрочем, подумав, Решетников написал то же
слово и на страничке Антона Чайки. Это было справедливо: именно Чайка пришел
на помощь Жадану, когда тот ошалело смотрел в воду у пирса, куда только что
в спешке вывернул бачок, в котором были им же самим положенные вилки, ложки
и ножи со всего катера. Свидетели этого несчастья покатывались со смеху,
глядя на его растерянное лицо, а Жадан чуть не плакал, ненавидя себя за
растяпистость и ужасаясь, как же будет он сейчас кормить матросов ужином И
когда Чайка, полностью оценив положение, не поленился притащить из
мастерских намагниченную болванку и начал удить ею погибшую было утварь,
Жадан ожил - и с тех пор готов был за Чайку в огонь и в воду.
Так начала заполняться решетниковская "колдовка", которую он носил
всегда при себе. То и дело в ней появлялись записи - короткие и никому не
понятные, но для него означавшие события, поступки людей, их свойства. И
только странички, отведенные боцману Хазову, оставались пустыми.
С каждым днем боцман становился Решетникову все ближе остальных.
Лейтенант настоял на том, чтобы он обедал и ужинал в кают-компании вместе с
остальным командным составом, утверждая, что боцман, какое бы звание ни
имел, по существу, является вторым помощником командира, и, подчеркивая это,
называл его вне службы Никитой Петровичем. Вечерами он часто уводил его к
себе в каюту или тащил прогуляться перед сном по стенке - и там они
разговаривали на самые разнообразные темы.
Обычно говорил Решетников, а Хазов больше молчал. Но молчал он как-то
особенно: в самом молчании его чувствовался несомненный интерес, а в
коротких репликах было явное понимание, и порой они наводили Решетникова на
новые мысли. Ничего другого для него пока не требовалось: он был из того
сорта людей, которым необходимо думать вслух и мысль которых в молчании
сбивается или вянет. Наоборот, в разговоре она в нем играла, он делал тогда
счастливые для себя находки и лучше их запоминал, а то, что собеседник
молчал, его даже устраивало.
Конечно, Решетников мог записать на боцманских страничках уже много
выразительных слов, которыми, как вехами, отметился бы его далеко не прямой
путь сближения с Хазовым. Но оттого ли, что из них трудно было отобрать
наиглавнейшее, самое определяющее, или из какой-то почти суеверной боязни
испортить едва начинающие крепнуть отношения, которые были для него так
дороги и которые он не смел еще называть дружескими, - он не решался начать.
Ему казалось, что если найденным им способом можно обозначить свое отношение
к любому другому человеку, то к Никите Петровичу, к его поступкам или
суждениям ярлычка никак не прилепишь, и что это так же невозможно, как
записать словами музыку.
Но, впрочем, он все-таки сделал первую запись, хотя событие, отмеченное
ею, само собой врезалось в память как некое открытие.
Произошло оно после одного значительного разговора с лейтенантом
Бабурченком. Тот нравился Решетникову все больше. Ему начинало даже
казаться, что Сережа Бабурченок в какой-то степени может заменить ему Ваську
Глухова, который теперь воевал на Балтике. Решетникову явно недоставало
именно такого дружка-сверстника, с которым можно было и пооткровенничать, и
посмеяться, и посоветоваться о разных пустяках, но от которого не к чему
требовать того, что связано с большим и значительным понятием "друг". А
именно такие беспечные, приятельские отношения у них сами собой и
налаживались.
Однажды, возвращаясь с командирских занятий (Владыкин собирал на них
всех, кто не был в море, и строго за этим следил), Решетников припомнил
почему-то разговор у Федотыча и поинтересовался, как же это Бабурченок так
легко, без боя, уступил тогда такую драгоценность. Тот, посмеиваясь,
признался, что новый компрессор, который он сумел в свое время раздобыть,
давно уже ждал его в Поти, но катер все не мог туда попасть, а когда
Решетников сообщил о походе с контр-адмиралом, обстановка изменилась.
- Повезло тебе, Сергеич, - заключил он, подчеркивая этим обращением
свое особое расположение к Решетникову, - прямо сказать, повезло... Кабы не
это, не видать тебе компрессора как своих ушей - такую хитрую механику мой
механик тогда подстроил...
Однако этой "хитрой механики" Решетникову он не раскрыл, умолчав и о
пакте Петляева и о дипломатической ухе, за которой пакт должен был оказать
свое рассчитанное действие. По правде говоря, рассказывать об этом
Решетникову ему совсем не хотелось: было в петляевском замысле что-то
циничное, отталкивающее, нечестное по отношению к товарищам, таким же
командирам катеров; и еще тогда, у Федотыча, лейтенант Бабурченок
раскаивался, что послушался Петляева и заварил эту паршивую уху. Потому так
и обрадовала его новость о походе в Поти, развязавшая ему руки, и потому же,
вероятно, он чувствовал невольную благодарность Решетникову, который, сам
того не зная, помог ему выпутаться из неприятного положения.
И тут же, как бы в отплату, Бабурченок великодушно предложил
Решетникову любую помощь в ремонте материалами и деталями.
- Твой этот Быков какой-то малахольный, с ним пропадешь, - сочувственно
сказал он. - Никакой оперативности, я еще Парамонову это говорил. Все он в
стороне, все в одиночку... А механикам дружно надо жить, колхозом, делиться
друг с другом: нынче я тебе клапан, завтра ты мне какую-нибудь, черт ее
знает, фасонную прокладку... У настоящих механиков, кто за свое дело болеет,
вообще между собой всегда какая-то спайка, товарищество, взаимовыручка, а у
нас на дивизионе, ты приглядись, особенная. А кто этого добился? Мой
Петляев. Вот твоего Быкова недолюбливают, а Петляева на руках носят. Чуть
что - к нему: всем поможет, все раздобудет, чего другим и не снилось.
Настоящий хозяин!.. Я тебе по дружбе говорю, Сергеич: простись ты со своим
мямлей, подыщи молодого, шустрого, делового - тебе же легче служить будет...
Да что далеко искать? - вдруг воодушевился Бабурченок, решившись
окончательно облагодетельствовать нового приятеля. - Хочешь, я тебе своего
Слюдяника отдам?.. Старшина первой статьи, орел, мотор знает - прямо жуть!
Второй год у меня командиром отделения мотористов плавает, я бы из него уже
механика себе сделал, если бы не дали из запаса Петляева... Да он ему и не
уступит, Петляеву, - ртуть-парень, и работа в руках горит, и все из-под
земли достанет, это тебе не Быков! Его давно пора в главстаршины произвести
да в люди выводить!.. Я весной его Парамонову сватал, да покойник привык к
своему Быкову - и ни в какую... А тебе зачем к нему привыкать?.. Ну, так
сговорились, что ли? Завтра к Владыкину, доложим - он тут же и приказ:
обожает выдвиженцев - из матросов да в офицеры, из мотористов - в
механики...
Бабурченок навалился на Решетникова со своим неожиданным предложением
так напористо, что тот растерялся и даже обещал подумать. И только
добравшись до катера и оставшись один, он точно пришел в себя, и ему стало
стыдно и неловко, будто, не сумев сразу ответить отказом, он как бы предал
Быкова.
Но, слоено нарочно, утром Быков принес ему на подпись повторную заявку
Федотычу на всякие мелочи, из-за которых задерживалась сборка левого мотора,
и Решетников предложил ему сперва поспрошать у мичмана Петляева, не выручит
ли тот, чем сможет. Быков, и так озабоченный своими неполадками, еще больше
насупился.
- Нет уж, товарищ лейтенант, как хотите, а к Петляеву я на поклон не
пойду, - твердо сказал он. - Выручить-то он выручит, да потом за два болта
цельный мотор из меня вытянет.
- Как знаете, - несколько раздраженно ответил Решетников, подписывая
заявку, и подумал, что Бабурченок, пожалуй, прав: тяжел Быков, неуживчив с
другими, и, конечно, катеру от этого пользы мало. И вчерашнее предложение
показалось ему не таким уж диким. Во всяком случае, о Слюдянике стоило
подумать, примериться, взвесить...
Но ни примерять, ни взвешивать ему не пришлось - так неожиданно
повернулось все дело.
Это произошло дня через три-четыре на партийно-комсомольском собрании,
втором за время службы его на дивизионе. На повестке стоял доклад
инженер-капитан-лейтенанта Менделеева (Решетников не сразу сообразил, что
это просто Федотыч) о мерах ускорения и улучшения послебоевого ремонта.
Прения пошли с места как-то вяло: словно на каком-нибудь производственном
совещании тянулась нудная перебранка мотористов, механиков и снабженцев,
упрекавших друг друга в технических неполадках, интересных лишь им самим, в
каких-то недоделках и недодачах. В зале (собрание шло в холодном, но зато
просторном зале полуразрушенного санатория) стоял шум, мешавший слушать, и
Решетников вдруг обнаружил, что его занимает не плохая отливка никому не
известной детали, а то, откуда это тянет подлая, тонкая струйка сквозняка,
леденящая колени. И, встретившись взглядом с лейтенантом Бабурченком,
который сидел поодаль, на подоконнике, он похлопал себя по губам, как бы
прикрывая зевок, в ответ на что Бабурченок завел глаза под лоб, смешно
клюнул носом, словно заснул, и, встряхнувшись, сделал
преувеличенно-внимательное лицо.
Наконец Владыкин, который, недовольно хмурясь, слушал выступления и не
раз уже наклонялся к другим членам бюро, встал и призвал коммунистов
говорить о главном, а не мельчить вопроса, главное - люди, а тут говорят
только о технике. Едва он сел, в пятом ряду поднялся со скамьи Хазов и
попросил слова, предупредив, что именно о людях и будет говорить.
Решетников не представлял себе, как Никита Петрович разговаривает на
народе, и потому с любопытством приготовился слушать. Первые же слова Хазова
насторожили его: тот, видимо, собрался говорить о том же, что недавно так
нахваливал Бабурченок, - о спайке и взаимной поддержке механиков дивизиона.
Начал он с того, что всякий хороший механик, как и всякий толковый
боцман, обязательно старается прикопить на черный день и инструмент, и
материалы, и все, что нужно ему в его хозяйстве: снабжение, мол, - дело
хорошее, а свой запас кармана не тянет. Не с нас это началось, не нами и
кончится ("Может, только при коммунизме, когда даже механикам всего будет
хватать", - добавил Хазов). Видимо, с такой запасливостью приходится
мириться, да, по совести говоря, неужели за каждой шайбой бегать к
начальству? Вот и получается, что у катерных механиков свои склады, без
всяких там накладных и фактур, а на веру, по товариществу: я тебе помогу, ты
мне. Дело не в самих запасах, а в людях, которые их создают, и в том, как их
создают.
И тут он неожиданно назвал мичмана Петляева, который ухитрился
нахватать столько дефицитного добра, что это создало ему среди катерных
механиков особое и не очень понятное положение.
- А чем плохо, что Петляев не такая шляпа-растяпа, как другие? -
вызывающе спросил с места лейтенант Бабурченок.
Хазов повернулся к нему и некоторое время молчал, отчего Решетников с
беспокойством подумал, что реплики, наверное, сбивают его. Но тут же Хазов
сказал спокойно и жестко:
- Хотя бы тем, что такой вопрос задает коммунист и морской офицер.
Бабурченок покраснел, и Решетников заметил, что Владыкин одобрительно
кивнул головой. Хазов продолжал говорить, смотря на лейтенанта Бабурченка,
как будто ему удобнее было беседовать с одним человеком, чем держать речь.
- По этому вопросу видно, - сказал Хазов, - что чуждые флоту деляческие
привычки Петляева, которые он принес с собой с "гражданки", не тревожат даже
командира катера, который наблюдает их чаще и ближе других Чего же тогда
удивляться, что они не тревожат остальных, - больше того, забавляют и
вызывают одобрение, вот, мол, деляга, все умеет достать, нам бы на катер
такого!.. И за что, собственно, придираться к человеку? Не ворует, не
мошенничает, просто умеет вовремя разузнать и вовремя раздобыть! Ну, а раз к
Петляеву так добродушно относятся, понятно, что у него уже появились
последователи, вроде, скажем, Слюдяника или механика "СК 0874" Страхова, - а
это еще хуже и опаснее. И уж совсем плохо, что никто не говорит о том, как
методы Петляева отражаются на боеспособности катеров.
- При чем тут боеспособность? - выкрикнул Бабурченок так, что
Решетников невольно обернулся на него. Весь красный, зло сощурившийся,
наклонившийся с высокого подоконника вперед, он чем-то напоминал сейчас
рассерженного, фыркающего кота, готового спрыгнуть с забора. - Наоборот,
только из-за Петляева у меня катер и ходит без отказа, все знают!
- Точно, товарищ лейтенант, - ответил Хазов, - так это ваш катер. А
другие?
И он заговорил о том, что "золотой фонд" Петляева (или, как он назвал
его, "петляевский лабаз") служит не для помощи другим, а именно для
обеспечения своего катера. Вот тут все валили на недодачи, на нехватки,
дивизионный механик руками разводил: не присылает, мол, главная база. А
никто не сказал правды, что зависит все не от главной базы, а от "лабаза":
получат там механики дефицитную деталь - выйдет катер на боевое задание, а
невыгодно окажется хозяину "лабаза" расстаться с ней - катер будет ждать,
когда пришлют из Поти. Вот и получается, что боеспособность катеров зависит
не от штаба, а от Петляева: как захочет, так и будет. И ведь об этом знают
все механики и мотористы, знают, да молчат. Почему молчат? Не хотят лишаться
такого удобного "лабаза", где на менку все достанешь? Или побаиваются его
хозяина, который такую силу забрал, что даже коммунисты о нем только
шепотком говорят, и то по уголкам? Известно ли коммунистам дивизиона, каким
не очень товарищеским способом кандидат партии Петляев недавно собирался
отнять у других катеров единственный присланный главной базой компрессор,
хотя, как потом оказалось, один они с командиром катера сумели уже раздобыть
в Поти?
Теперь уже все посмотрели на Бабурченка. Тот сидел, неестественно
выпрямившись, щеки его побелели и как бы опали, и Решетников с каким-то
странным чувством неловкости отвел взгляд.
Слушая Хазова, он стал понимать, что скрывалось за шутливым выражением
лейтенанта Бабурченка "хитрая механика моего механика".
Оказалось, что в безобидном "золотом фонде" Петляева были такие детали,
из-за отсутствия которых другие боевые катера подолгу не могли выйти в море,
то есть получалось так, что, припрятывая эти детали для себя или для
выгодного обмена, Петляев, по существу, играл на руку фашистам. Оказалось,
что эти дефицитные детали для "золотого фонда" послушно раздобывал
офицер-коммунист и что это занятие не было ни веселой игрой, ни своеобразным
спортом, каким оно казалось всем, в том числе и Решетникову: оно было, по
существу, грабежом других катеров, нуждавшихся в том, что перехватывал у них
"доставала" Бабурченок. Оказалось еще, что никакой взаимной поддержки и
товарищества среди катерных механиков не было и в помине: по существу, здесь
бытовали древние отношения оборотистого кулака и зависящих от него бедняков,
и Быков был прав, говоря, что за два болта Петляев вытянет потом целый
мотор...
И тут же Решетников с внезапным стыдом вспомнил, что вот-вот готов был
сменять Быкова на Слюдяника, который принес бы с собой на катер дух
беспокойного и алчного стяжательства, воспитанный в нем Петляевым, дух
грязной спекуляции на чужой нужде, отвратительный блатмейстерский дух,
который, как раковая опухоль, пополз бы с бабурченковского катера на
решетниковский, заражая людей...
После тех удивительно счастливых, каких-то светлых и чистых дней,
которые последнее время Решетников провел в начинающейся дружбе со своим