изменив крейсеру и превосходной его артиллерии, которая раньше казалась ему
самым подходящим в жизни делом. По этому документу трудно понять, что именно
вызвало в нем такое настойчивое желание, ибо здесь опущены многие детали
события, в частности, нет ни слова о том, почему же лейтенант вернулся на
крейсер не в своей шинели, а в матросском бушлате.
Когда "СК 0519", приняв на борт корректировщиков, отошел от Малой
земли, шинель лейтенанта Решетникова была еще в полном порядке, если не
считать серых пятен от удивительно въедливой грязи, по которой ему пришлось
отползать от автоматчиков, и двух дырок в поле, проделанных их очередями.
Шинель была цела и утром, когда он стоял на палубе возле рубки, наблюдая
стрельбу катера по самолетам, два из которых шли на конвоируемый транспорт,
а третий - на самый катер. Но когда этот третий спикировал и "СК 0519",
резко отвернув на полном ходу, метнулся в сторону от свистнувших в воздухе
бомб и когда одновременно с горячим ударом взрывной волны застучали по рубке
пули и в ней тотчас что-то зашипело, затрещало и густой дым повалил из
открывшейся двери, - лейтенант Решетников кинулся в рубку, и там шинель его
потерпела серьезную аварию.
Сперва он чуть было не выскочил обратно. Дым бил в лицо, мешая что-либо
видеть Он присел на корточки, стараясь рассмотреть откуда валит дым, и тогда
наткнулся на помощника командира, веселого лейтенанта, с которым шутил
наперебой полчаса назад. Тот пытался ползти к штурманскому столу и, увидев
Решетникова, прохрипел: "Ракеты... Скорей..." Решетников сунул руку между
столом и переборкой, ощупью отыскивая под столом ящик, и уже отчаялся было
найти ракеты, когда рука его сама отдернулась от накалившегося металла и он
понял, что ракеты лежат в железном ящике Усилием воли он заставил ладонь
сжаться вокруг накалившейся ручки, потянул на себя ящик, оказавшийся
неожиданно легким, но туг какая-то шипящая струя ударила ему в спину, потом
забила под штурманский стол, растекаясь пышной пеной. Лейтенант отвернул
лицо от брызг и увидел сквозь дым матроса, который поливал из пеногона стол,
ящик с ракетами, раненого помощника и его самого.
- Не надо, уже тащу! - крикнул он ему.
Матрос ответил:
- Бензобак под палубой! - и перевел струю на занявшийся огнем стол.
Решетников выскочил из рубки с ящиком в руке и кинул его за борт. С
правого борта снова свистнула бомба, но он мог думать только о руке: кожа на
ладони и на пальцах сморщилась и стала темно-красной. Острая боль, от
которой занялось дыхание, охватила его. Он стоял, тряся кистью и дуя на
ладонь, когда кто-то легонько ударил его по плечу. Он повернул голову и у
самого лица увидел свисающую с мостика руку. Из-под рукава с лейтенантскими
нашивками быстро капала кровь. Решетников поднял глаза: командир катера
лежал на поручнях мостика лицом вниз.
Решетников вскочил на мостик, чтобы помочь ему, но тут же увидел, что
рукоятки машинного телеграфа стоят враздрай, отчего катер, теряя ход,
разворачивается на месте. Он поставил правую рукоятку на "стоп" и задрал
голову вверх, следя за самолетом, который снова заходил по носу на катер.
Решетников и сам не знал еще, куда отвернуть от бомбы, готовой отвалиться от
крыла. Но когда та мелькнула, ему показалось, что она упадет недолетом
впереди по носу, и он тотчас рванул все три рукоятки на "полный назад".
Столб воды встал впереди, горячая волна воздуха и воющие осколки пронеслись
над головой, но лейтенант Решетников почти не заметил этого. Первая удача
обрадовала его, и, не снимая обожженной ладони с рукоятки телеграфа, он
повернулся к самолету, который снова начинал атаку.
На этот раз лейтенант повел катер прямо на него, чтобы встретить его
огнем обоих пулеметов в лоб, и махнул здоровой рукой, показывая на самолет.
Очевидно, люди у пулеметов поняли его, потому что две цветные прерывистые
струи помчались в небо и одна из них задела левое крыло, а вторая - мотор.
Самолет попытался вскинуть вверх тупую черную морду, чтобы выйти из пике, но
движение это, судорожное и неверное, не было уже осмысленным; дернувшись
вбок, он лег на крыло и, не сбросив бомб, ушел по аккуратной кривой в
воду...
Все это Решетников запомнил в мельчайших деталях, хотя никак не мог
толком рассказать потом, когда именно он заменил своими матросами раненых
катерников у носового орудия, как вышел на правый борт транспорта и встретил
новую группу самолетов плотной, хорошо поставленной завесой, как подбил при
этом второй самолет. Упоение боем несло его на высокой и стремительной своей
волне, подсказывая необходимые поступки, и время спуталось: секунды тянулись
часами, а часы мелькали мгновениями. И только бушлат, который дали ему на
катере взамен прогоревшей и вконец испорченной пеной огнетушителя шинели, да
обнаженная до мяса ладонь, кожа которой прилипла к рукоятке машинного
телеграфа, остались доказательствами того, что этот бой и случайное -
ненастоящее, краткое, но все-таки самостоятельное - командование кораблем
ему не приснились.
С этого времени лейтенант Решетников только и думал, что о сторожевых
катерах.
Он не раз пробовал говорить об этом с командиром крейсера, ходил к нему
по вечерам и в долгих душевных разговорах раскрывал свою мечту. Но ничего не
получалось: его ценили на крейсере как артиллериста, обещающего стать
мастером, и командир даже намекнул на возможность перевода его на главный
калибр, что, несомненно, еще месяц назад заставило бы его подпрыгнуть от
радости. И так бы и пошел лейтенант Решетников по артиллерийской дорожке,
если бы не счастливый случай.
В день получения ордена он оказался в зале Дома флота рядом с
незнакомым капитаном третьего ранга, вернувшимся от стола со вторым орденом
Красного Знамени в руках. Фамилию его Решетников не расслышал, потому что
очень волновался в ожидании, когда назовут его собственную. Когда, наконец,
это случилось и он, багровый до ушей, сел на свое место с орденом Красной
Звезды, капитан третьего ранга с любопытством взглянул на него:
- Значит, вы и есть Решетников? Поздравляю... Давайте дырочку проверчу,
вам не с руки...
Они разговорились, и оказалось, что это капитан третьего ранга
Владыкин. Владыкин!.. Командир дивизиона катеров северной базы!.. И он знает
о случае на "СК 0519", хотя этот катер вовсе не его дивизиона!.. У
Решетникова застучало сердце.
Они вышли вместе, и битый час он выкладывал Владыкину все то, чего не
хотел понять командир крейсера. Владыкин смотрел на него сбоку с видимым
любопытством, благожелательно поддакивал, расспрашивал и, прощаясь, сказал,
что попробует перетащить его на катера: хорошо, когда человек твердо знает,
чего он хочет. Недели две Решетникову только и снился катер, которым он
скоро будет командовать, но действительность его несколько огорчила.
На катера его, и точно, перевели, но не командиром катера, как твердо
он надеялся после разговора с Владыкиным, а артиллеристом дивизиона, и даже
не того, которым командовал Владыкин, а здешнего, охранявшего базу, где
находился и крейсер. Ему пришлось проводить нудные учебные стрельбы,
надоедать командирам катеров осмотрами материальной части, возиться в
мастерских, заниматься с комендорами - словом, делать совсем не то, о чем
мечтал, просясь на катера. Он пользовался каждым случаем, чтобы выходить в
море на катерах, но походы эти даже и не напоминали его переход на "СК
0519": катера несли скучный дозор, проводили траление, мирно сопровождали
транспорты, передавая их катерам другого дивизиона как раз в том порту, за
которым можно было ждать боевых встреч, и только раз-два ему привелось
пострелять по самолетам, залетевшим в этот далекий от фронта участок моря.
Между тем на севере этого же моря, там, у Владыкина, такие же катера
ежедневно встречались с врагом, перевозили десанты, ходили по ночам в тыл
противника, конвоировали транспорты, вступая в яростные бои с самолетами, и
слава о сторожевых катерах все росла и росла.
Поэтому вполне понятно то волнение, с каким через четыре месяца
лейтенант Решетников прочитал приказ о переводе его на дивизион Владыкина и
о назначении командиром "СК 0944" вместо старшего лейтенанта Парамонова,
убитого при высадке десанта неделю назад.
Может быть, кому-либо другому превращение дивизионного специалиста в
командира катера показалось бы понижением, но для лейтенанта Решетникова это
было свершением мечты. Товарищи по выпуску, когда он пришел на крейсер
проститься, отлично это поняли. Они поздравляли его с нескрываемой завистью:
хоть маленький кораблик, да свой, полная самостоятельность, вот есть где
развернуться!
С чувством уважения к самому себе лейтенант покинул дивизион и все двое
суток, пока добирался до базы, где ожидал его катер, стоящий в ремонте после
боя, держал себя с достоинством, не давал воли жестам и мальчишеской своей
веселости, говорил с попутчиками медленно и веско и, раз двести повторив в
разговорах "мой катер", "у меня на корабле", совсем уже привык к этому
приятному сочетанию слов. Но когда с полуразрушенной бомбежками пристани он
увидел этот "свой корабль" и на нем "свою команду" - двадцать человек,
ожидающих в строю того, кому они отныне доверяют себя и от кого ждут
непрерывных, ежеминутных действий и распоряжений, обеспечивающих им жизнь и
победу, - ноги его подкосились и в горле стало сухо, отчего первый бодрый
выкрик "Здравствуйте, товарищи!" вышел хриплым и смущенным.
Странное дело, этот крохотный кораблик, который был точь-в-точь таким,
как те катера, на каких он уже не раз ходил в море, и который на палубе
крейсера поместился бы без особого стеснения для прочих шлюпок, показался
ему совсем незнакомым кораблем, вдвое больше и сложнее самого крейсера. И
хотя людей здесь было меньше, чем комендоров на его дивизионе, он смог
различить только одного - того, кто стоял на правом фланге. Лицо его,
красивое и сумрачное, выражало, казалось, явное разочарование: вот, мол,
салажонка прислали, такой, пожалуй, накомандует, будь здоров в святую
пасху... И в этом неприветливом взгляде Решетникову померещилось самое
страшное: убийственное для него сравнение со старшим лейтенантом
Парамоновым. Хуже всего было то, что, как выяснилось тут же, взгляд этот
принадлежал старшине первой статьи Никите Хазову, моряку, плававшему на
катерах седьмой год и бывшему на "СК 0944" боцманом, то есть главной опорой
командира в походе, в шторме и в бою.
Со всей отчетливостью лейтенант Решетников понял, что нужно немедленно
же разбить то неверное впечатление, которое произвел на боцмана (да,
вероятно, и на остальных) безнадежно мальчишеский вид нового командира. К
сожалению, с основного козыря никак нельзя было сейчас пойти: неожиданная
встреча на палубе не давала лейтенанту повода скинуть шинель. Поэтому он
поднес к глазам руку с часами тем решительным жестом, который давно нравился
ему у командира крейсера, и его же шутливым, по не допускающим возражения
тоном сказал, весело оглядывая строй:
- Так... теплого разговора тут на холоде у нас, пожалуй, не
получится... Соберите команду в кубрике, товарищ лейтенант, там поближе
познакомимся!
И, все еще продолжая чувствовать на себе недоверчивый взгляд боцмана,
он постарался как можно ловчее нырнуть в узкий люк командирского отсека,
где, как помнилось ему по своим походам на других катерах, пистолет
обязательно зацепляется кобурой за какой-то чертов обушок, надолго стопоря в
люке непривычного человека. Обушок он миновал благополучно и, войдя в
крохотную каютку, в которой ему предстояло теперь жить, быстро скинул шинель
и тщательно поправил перед зеркалом орден Красной Звезды.
Это и был его основной козырь: орден должен был показать команде катера
(и боцману в первую очередь!), с кем им придется иметь дело, и молчаливо
подчеркнуть всю значительность тех немногих, но сильных слов, какие он
приготовил для первого знакомства с командой. Он мысленно повторил их,
сдвинув брови и стараясь придать неприлично жизнерадостному своему лицу
выражение суровости и значительности, но тут же увидел в зеркале, что лицо
это само собой расплывается в улыбку; в коридорчике у люка прогремели чьи-то
сапоги, и голос помощника, лейтенанта Михеева, сказал:
- Прямо в каюту командира поставьте...
"Командира"!.. Не удержавшись, Решетников подмигнул себе в зеркало и
вышел из каюты, с удовольствием заметив взгляд, который вскинул на орден
матрос, принесший чемодан. В самом лучшем настроении Решетников поднялся на
палубу, шагнул в люк кубрика и услышал команду "Смирно", раздавшуюся тогда,
когда ноги его только еще показались из люка. Он звонко крикнул в ответ:
"Вольно!", соскочил с отвесного трапика, и в глазах у него поплыло.
Перед ним, тесно сгрудившись между койками, стояли взрослые спокойные
люди в аккуратных фланелевках с синими воротниками, и почти на каждой из них
блестел орден или краснела ленточка медали. В первом ряду был боцман Хазов с
орденом Красного Знамени и с медалью "За отвагу".
Краска кинулась в лицо Решетникову. Выдумка его, которой он собирался
поразить этих людей (и боцмана в первую очередь), показалась ему глупой,
недостойной и нестерпимо стыдной. Он растерянно обводил глазами моряков, и
все те значительные и нужные, казалось, слова, которые он так тщательно
обдумал дорогой - о воинском долге, о чести черноморца, о мужестве, которого
ждет Родина, - мгновенно вылетели из его головы. Мужество, флотская честь,
выполненный долг стояли перед ним в живом воплощении, и командовать этими
людьми, каждый из которых видел смерть в глаза и все-таки был готов
встретиться с нею еще раз, теперь приходилось ему, лейтенанту Алексею
Решетникову... Волнение, охватившее его при этой мысли, было настолько
сильным, что, забывшись, он сказал то, что думал и чего, конечно, никак не
следовало говорить:
- Вон вы какие, друзья... Как же мне таким катером командовать?..
Такое вступление, будь оно сделано любым другим, несомненно, раз и
навсегда погубило бы авторитет нового командира в глазах команды, которая
увидела бы в этом прямое заискивание. Но Решетников сказал это с такой
искренностью и такое, почти восторженное, изумление выразилось на смущенном
его лице, что новый командир сразу же расположил к себе всех, и Артюшин, как
всегда первым, ответил без задержки:
- А так, как пятьсот девятнадцатым тогда покомандовали, товарищ
лейтенант, обижаться не будем...
Остальные одобрительно улыбнулись, а Решетников еще больше смутился.
- А вы разве с пятьсот девятнадцатого? - спросил он, не зная, что
ответить.
- Да нет, товарищ лейтенант, - по-прежнему бойко сказал Артюшин, - я-то
здешний, прирожденный, с самой Одессы тут рулевым... Ребята рассказывали.
Сами знаете, на катерах, что в колхозе: слышно, в какой хате пиво варят, в
какой патефон купили... Соседство, конечно...
Артюшин говорил это шутливым тоном, но по выжидательным и любопытным
взглядам остальных лейтенант понял, что "соседство" тут решительно не при
чем, а что, наоборот, команда катера, разузнав фамилию нового командира,
сама ревниво собрала о нем сведения со всех катеров и что всесторонняя
характеристика его уже составлена, а сейчас идет только проверка ее личными
наблюдениями. И в глазах Артюшина он прочел первый горький, но справедливый
упрек: провалил ты, мол, командир... видишь, мы о тебе все знаем, а тебе и
то в новость, что у нас на катере орденов полно...
Вероятно, Артюшин ничего похожего и не думал. Но лейтенанту Решетникову
всегда казалось, что о его ошибках и недостатках другие думают словами
самыми жестокими и обидными. Он внутренне выругал себя за мальчишескую
торопливость. Конечно, надо было дождаться в штабе дивизиона, когда вернется
с моря Владыкин, поговорить с ним о катере, узнать, что за люди на нем, а он
не смог дождаться утра и поспешил на "свой катер" поскорее "вступить в
командование"... Вот и вступил, как в лужу плюхнул с размаху...
Было совершенно неизвестно, как держать себя дальше и что говорить, но
та присущая ему прямота, которая не раз причиняла в жизни хлопоты, тут его
выручила: он снял фуражку и, присев на чью-то койку, сказал очень просто и
душевно:
- Садитесь, товарищи, поговорим... Я о катере толком ничего не знаю:
приехал, а начальство в море... Ну, давайте сами знакомиться...
Рассказывайте... о нашем катере!
Знакомство это затянулось до ночи. Вернувшись в каюту, он долго не мог
заснуть. Он ворочался на узенькой, короткой койке, слушая тихий плеск воды
за бортом и думая о катере, с которым связана теперь его жизнь и
командирская честь.
Дунай и Одесса, Севастополь и Новороссийск, ночные походы и долгие
штормы, десанты и траления, бои и аварии - вся огромная, насыщенная,
блистательная и трагическая история крохотного кораблика вновь и вновь
проходила перед ним. И моряки, делавшие на катере все эти героические дела,
казалось, смотрели на него из темноты, спрашивая: "А как ты теперь будешь
командовать нами?.."
Он перебирал в памяти их лица, еще едва знакомые, вспоминая, кто бросил
обратно гранату со шлюпки - боцман или Морошкин, кто сбил в тумане самолет,
вылетевший прямо на катер, кто именно стоял по пояс в ледяной воде,
поддерживая сходню, по которой перебегали на берег десантники, у кого такое
"снайперское" зрение, что все спокойны, когда он на вахте?.. Или, может
быть, это были те, кого уже нет на катере и о ком только говорилось нынче, -
убитые, отправленные в тыл с тяжкими ранами?..
Люди и поступки путались у него в голове, как путались бои и походы. Но
во взволнованном его воображении все ярче и яснее вставал образ одного
человека - старшего лейтенанта Парамонова, командовавшего катером последние
десять месяцев; все, что рассказывали о катере моряки, неизбежно связывалось
с ним. И лейтенант Решетников, ворочаясь без сна, думал об этом человеке,
которого не видел и не знал, но заменить которого на корабле привелось ему.
Будут ли эти люди говорить о нем, лейтенанте Решетникове, с тем же
уважением, любовью и грустью, с каким говорили они нынче о старшем
лейтенанте Парамонове? И может быть, первый раз в жизни он понял на самом
деле, что такое командир - душа и воля корабля, его мужество и спасение, его
мысль и его совесть.
И эта долгая ночь подсказала ему поступок, который положил начало его
дружбе с командой катера: в носовом восьмиместном кубрике над дверью
появился портрет старшего лейтенанта Парамонова. Портрет был небольшой, в
простой рамке. Но когда лейтенант Решетников, прикрепив его, повернулся
лицом к морякам, молча следившим за ним, он увидел, что глаза их блестят. И
у самого у него перехватило горло, когда он негромко сказал:
- Ну вот... Пусть смотрит, как мы тут без него воевать будем...


    ГЛАВА ТРЕТЬЯ



Живой и общительный характер Решетникова быстро располагал к нему
людей, и со стороны казалось, будто он всегда окружен друзьями. На самом
деле все, с кем он до сих пор сходился в училище и на крейсере, были ему
только приятели. С ними можно было шутить, спорить, говорить на тысячи
разнообразных тем и даже делиться многими своими мыслями и чувствами. Но ни
перед кем из них не хотелось раскрыть то глубокое и значительное, что
волновало душу и что приходилось поэтому обдумывать и переживать наедине с
самим собою.
А то глубокое и значительное, что волновало Решетникова, очень трудно
было выразить понятно.
Этого веселого, жизнерадостного, действительно молодого человека, как
будто очень уверенного в себе, на самом деле беспокоило неясное смутное
чувство непонимания чего-то самого главного в жизни. С какого-то времени он
ждал, что случится что-то, от чего все вдруг станет ясно и в темном сумраке
будущего вспыхнет то, к чему надо стремиться. Ему казалось, что откроется
это мгновенно, на таком же высоком подъеме чувств, какой он испытал в тот
давний полдень седьмого августа 1937 года, когда над краем степи висела
черная, вполнеба, туна и когда ему с совершенной ясностью "открылось", что
он должен стать флотским командиром и что другого дела ему в жизни нет.
Детство Решетникова прошло вдали от какого бы то ни было моря - на
Алтае, в животноводческом совхозе, где отец его работал зоотехником.
К этой деятельности Сергей Петрович обратился не случайно, а по
глубокому внутреннему убеждению, оставив для нее профессию врача. Он
буквально был помешан на приплодах и окотах, на выкормке и эпизоотиях и вел
серьезную научную работу по созданию новой породы овцы, пригодной для
северной казахской степи и предгорий Алтая. Уже много лет он терпеливо
скрещивал разные породы с обыкновенной казахской овцой, добиваясь от нее и
тонкорунности, и мясистости, и неприхотливости к погоде и корму. В это
далекое от поэзии занятие Сергей Петрович вкладывал столько душевной
страстности, что оно приобретало содержание философское и поэтическое:
назначение мыслящего человека он видел в том, чтобы охранять жизнь во всех
формах, заботливо раздувая чудесный ее огонек, вспыхнувший в любом существе,
и совершенствовать эти формы для блага людей, исправляя слепую природу. И
каждый раз, когда четвероногие его друзья радовали богатым прибавлением
семейства или удачным гибридом, в маленьком домике на краю совхоза было
ликование и необъятная Парфеновна, нянька Алеши, стряпуха и постоянный
лаборант отца, пекла пирог в честь очередной двойни или какого-нибудь
длинношерстного ягненка.
Поэтому в комнатах у них шагу нельзя было ступить, чтобы под ногами
что-то не заверещало или не заблеяло. Разнообразные отпрыски племенных
пород, дорогих сердцу Сергея Петровича, воспитывались в доме до тех пор,
пока пребывание их не начинало угрожать мебели или посуде. Тут были
ангорские козочки с печальными чистыми глазами и с копытцами, похожими на
хрупкие китайские чашечки; ягнята-линкольны с длинной волнистой шерсткой,
скользкой, как шелк; массивные, словно литые из какого-то небывалого
упругого чугуна, телки-геррифорды с твердыми желваками рожек на плоском
широком лбу; розовые, суетливые поросята с трудно произносимыми титулами
древних пород и даже жеребята, высокие, плоские и тонконогие. Все они были
чистенькие, мытые-перемытые Парфеновной, матерью и самим Алешей, веселые,
сытые, ласковые, и все имели имена: "Панночка", "Мазепа", "Руслан", "Демон",
"Каштанка" (называл их сам Алеша, и это зависело от того, что читала ему
вслух по вечерам мать).
В детстве Алеша любил играть с ними. Порой, навозившись, он схватывал
вздрагивающее тельце и валился с ним на диван, прижав лицо к теплой пушистой
шерстке. Закрыв глаза, он слушал биение крохотного робкого сердца, и ему
казалось, что тот чудесный огонек, о котором говорил отец, трепещет и
вспыхивает, готовый погаснуть. Жалостное и тревожное чувство овладевало им,
и ему становилось совершенно ясно, что надо немедленно сделать все, чтобы
огонек этот не по гас. Он вскакивал и мчался к отцу, крича, что "Онегин"
гибнет (в слове "умирает", по его мнению, было мало трагизма). И тогда
Сергей Петрович, пощипывая рыженькую бородку, тоже наклонялся над
беспомощным тельцем, но потом, выпрямившись, улыбался и успокаивал Алешу.
Они садились рядом на диван, и отец, почесывая за ухом очередного Алешиного
любимца, говорил о том, что, заболев, этот козленок сам найдет травку,
которая его вылечит, хотя никто его этому не учил. Он увлекался и, забывая,
что говорит с ребенком, сбивался на восторженную биологическую поэму,
воспевая великую силу таинственного чудесного огонька. Он рассказывал о
жизни, которая сама прокладывает себе дорогу, совершенствуясь в поколениях,
расцветая в новых, все улучшающихся формах, и убеждал сына в том, что в
заботах о всякой жизни, в охране ее, в помощи ей и заключается смысл
существования человека, самого умного из живых существ и потому
ответственного за них. Алеша не все понимал, но огромная любовь к миру, до
краев наполненному жизнью, сладко сжимала его сердце и очень хотелось, чтобы
все поскорее были красивы и счастливы.
Тринадцати лет он пережил потрясение, внезапно опрокинувшее философию
отца. Это произошло в областном городе, куда отец отправлял его на зиму к
тетке, чтобы дать ему возможность учиться в десятилетке.
Какой-то незадачливый педагог додумался устроить экскурсию детей на
мясокомбинат - "в целях приближения к освоению понимания значения
животноводства как решающей проблемы края", а другие чиновники, равнодушные
к детям, однако такими же суконными словами уверенно рассуждавшие о детской
психологии, не только не остановили его в преступном этом намерении, но,
наоборот, одобрили данное мероприятие.
Запах крови, томительный и душный, встретил детей за первой же дверью,
ведущей в цехи. Кровь темным и еще горячим потоком текла по канавкам в полу,
кровью были забрызганы белые халаты людей, мелькавших в теплом, влажном
тумане, подымавшемся от парного мяса. Они снимали шкуры, отрубали копыта,
спиливали рога, и всюду, задевая детей, медленным нескончаемым потоком плыли
над головами подвешенные к рельсам красные ободранные туши.
Бледные от волнения, с бьющимися маленькими сердцами, дети, стараясь
храбро делать вид, что им все равно, дрожащей, теснящейся друг к другу
стайкой шли за самодовольным педагогом, который, расспрашивая
сопровождавшего экскурсию инженера, так и сыпал цифрами, названиями,