техническими пояснениями.
Наконец их привели в светлый просторный зал. Здесь было пусто, чисто и
тихо, но тишина эта была зловещей и страшной. Хитро устроенные загородки
вели к помостам с какими-то цепями и крючьями, странными, качающимися
досками. Положив руку на блестящий рычаг доски, инженер сказал привычным
равнодушным тоном:
- Вот тут, собственно, и происходит самый процесс освобождения от
жизни. Животное вводится сюда, затем...
Дальше Алеша ничего уже не слышал - так поразила его необычная
формулировка: "освобождение от жизни". Как убивают, детям, слава богу, не
показали, и они вышли на площадку пятого этажа, примыкающую к страшному
цеху. Отсюда далеко внизу были видны загоны для скота. Они кишели стадами -
мычащими, блеющими, хрюкающими. Алеша узнал в них геррифордов, йоркширов,
линкольнов - все породы, которые разводил его отец, и с ужасом подумал, что
среди них может метаться "Панночка" или "Онегин".
Открытие это раздавило его.
Неужели тот чудесный огонек жизни, в заботах о котором отец полагал
смысл собственного своего существования, был нужен только для того, чтобы
вокруг него наросло достаточное количество мяса, белков, жиров и костей,
после чего от него освобождались, как от лишнего и мешающего делу?
Мир начал представляться ему совсем не таким, каким изображал его отец,
и рай, царивший в домике на краю совхоза, потускнел.
К лету Алеша вернулся домой совсем другим. Восторженность отца по
поводу народившихся весною новых милых существ казалась ему теперь ложью,
или слепотой, или (что было хуже всего) ограниченностью. Он долго не решался
задать отцу прямого вопроса, но однажды, за очередным пирогом по случаю
рождения ягненка того веса, которого добивался Сергей Петрович, не сдержался
и выложил все, что видел на мясокомбинате и что думал об этом. Он рассказал
это с тем страстным, вдохновенным и скорбным гневом, с каким может говорить
только подросток, впервые столкнувшийся с несправедливостью и осознавший ее.
Эффект получился чрезвычайный. Ему удалось так живописно представить
поразившую его картину, что мать ахнула, Парфеновна заголосила, прижав к
огромной своей груди обреченного ягненка, а отец, помолчав, посмотрел на
Алешу с новым, серьезным любопытством и сказал, что он, видимо, вырос.
Все то, что потом в долгих, часто повторявшихся разговорах приводил
отец, Алешу никак не убеждало. Он и сам отлично понимал, что те
благодетельные изменения в жизни окружавших его людей, которые происходили в
степи у него на глазах: каменные дома и электричество в них, школы и
больницы, сытная еда и облегчаемый машинами труд - не могли бы произойти,
если бы колхозные и совхозные стада, основа благосостояния этих людей, не
увеличились и не улучшились бы в качестве за последние годы. Ему было
совершенно понятно и то, что прибавка в живом весе каждого ягненка прямо
отражалась на судьбе каждого голопузого ребенка, копошащегося в юрте, так
как давала возможность образования, совершенствования и, в конечном счете,
счастья. Следовательно, отец, увеличивая число ягнят и улучшая их качество,
делал важное, нужное и доброе дело. Алеша соглашался даже с тем, что раз
каждое живое существо само по себе все равно должно когда-нибудь умереть, то
вопрос лишь в том, чтобы краткое его существование и неотвратимая гибель
принесли возможно больше пользы другим существам - в данном случае людям.
Но, понимая умом, он никак не мог принять этих неоспоримых истин
чувством. Возможно, если бы той страшной экскурсии не было, вопрос о жизни и
смерти раскрылся бы перед ним незаметно и постепенно - так, как раскрывается
он в течение всей человеческой жизни, в которой всякому познанию есть свое
время. А может быть, иначе - он сам равнодушно прошел бы мимо него, как
проходят многие люди, не думающие, а иногда и не желающие думать, что же
такое жизнь и смерть. Но вставший перед ним так рано, когда ни ум его, ни
чувства еще не созрели и не окрепли, этот вопрос был для него непостижим и
непосилен.
Жизнь, обрывающаяся в смерть, чтобы вспыхнуть в новых, неузнаваемых
формах; расцвет, возникающий на распаде; исчезновение для возрождения;
вечный круговорот материи, вечно и неистребимо живущей в различных
воплощениях, - все это принималось его юной, влюбленной во все живое душой
не как слитность причин, которая и движет и развивает жизнь, а как
чудовищное и несправедливое противоречие. То обстоятельство, что жизнь,
уничтожаемая там, на бойне, питала собой других, более совершенных существ -
людей, никак не совмещалось с мыслью о "чудесном огоньке", который так
трогал и волновал его раньше и который сам же отец вызывал и поддерживал с
такой заботой и любовью.
И в отношениях его с отцом наступило охлаждение. Исчерпав разумные
доводы, отец перешел к насмешкам. Он предлагал Алеше быть, по крайней мере,
последовательным - не восторгаться заливным из поросенка и не уплетать за
обе щеки пельмени, в сочной начинке которых, по сибирскому обычаю
Парфеновны, были смешаны бычьи, свиные, телячьи жизни. Алеша раздражался и
отвечал, что, занимаясь поставкой скота на бойню, надо так и рассматривать
это занятие, а не говорить красивых слов о драгоценности всякой жизни и о
"чудесном огоньке". Отец тоже вспыхивал и кричал, что не позволит мальчишке
оскорблять свои убеждения, и часто обед кончался тем, что мать плакала, а
Алеша вскакивал на велосипед и уезжал за тридцать километров дня на
три-четыре к своему приятелю и однокласснику Ваське Глухову, сыну командира
пограничного отряда.
Отряд стоял у китайской границы на берегу большого степного озера. Еще
с прошлого года, когда в конце лета приезжал в отпуск старший брат Васьки,
курсант Военно-морского училища имени Фрунзе, у них завелась там парусная
шлюпка. Собственно говоря, это была обыкновенная рыбачья лодка из тех, что
целыми стаями выходили на озеро с сетями. Но Николай, гордясь перед
мальчиками флотским уменьем, приделал к ней киль, выкроил из старой палатки
разрезной фок, основал ванты и шкоты и научил обоих искусству держать в
крутой бейдевинд. Лодка стала называться "вельботом" и отлично выбиралась
почти против ветра, изумляя рыбаков, которые на своих тяжелых лодках с
прямым парусом испокон веку выгребали навстречу ветру на веслах.
Всякий раз, когда Алеша приезжал к Ваське, мальчики до ночи деловито
собирали все, что требовалось для большого похода: тетрадь, где были
записаны завещанные Николаем морские слова и команды; другую, в клеенчатом
переплете, служившую вахтенным журналом; бидон из-под бензина с пресной
водой (в озере была отличная вода, но так уж полагалось на морской шлюпке);
ведра, удочки, спички, ружья и компас, который Васька для каждого похода
заимствовал из наплечных ремней отца и который на всяком курсе исправно
указывал на ближайшее от него ружье. Погрузив все это в шлюпку, приятели с
рассветом выходили в озеро, как в океан: оно широко расплескалось в степи, и
низких его берегов с середины и в самом деле не было видно.
Первые сутки они проводили "в открытом море", поочередно принимая на
себя обязанности и права капитана и команды, кормились захваченной с берега
снедью, стойко запивая ее теплой, припахивающей бензином "пресной водой". К
вечеру второго дня в команде обычно разражалась цинга или назревал голодный
бунт, и тогда обсуждался план набега на вражеские берега за свежей
провизией. В зависимости от сезона и от места, где застигло корабль
несчастье, вражескими берегами оказывались либо западный мыс с огородами
подсобного хозяйства погранотряда, либо южная бухта, в которой хорошо
ловилась рыба, либо устье реки, где в камышах водились утки и прочая дичь.
И там с удивительной непоследовательностью юности Алеша, готовый
загасить выстрелом "чудесный огонек", часами лежал с ружьем на дне шлюпки,
выжидая, когда из камышей, крякая и плещась, выплывет кильватерная колонна
выводка. Впрочем, в этом тоже была игра: утки были вражескими кораблями,
прорывающими блокаду, двустволка - огромной башней линкора, а сам он казался
себе спокойным и властным командиром с трубкой в зубах. В романтическом этом
образе было намешано решительно все, что Алеша слышал о море или прочитал в
тех книжках, которые Васька натаскал домой из школьной, отрядной и городской
библиотек, утверждая, что тут, в степи, никто не сможет оценить этой
литературы так, как он, прирожденный моряк.
Об этих походах по озеру, так же как и об охоте, Алеша, возвращаясь
домой, предпочитал не распространяться. Во-первых, не к чему было
расстраивать мать; она смертельно боялась всякой воды в количествах, больших
того корыта, в котором когда-то со страхом купала его, и совхоз
благославляла именно за то, что в нем не было пруда, где Алеша обязательно
бы утонул. Во-вторых, ему решительно нечего было бы ответить отцу, который,
несомненно, заинтересовался бы как же это так он, страстно обвиняя отца в
убийствах, сам уничтожает жизнь, и вдобавок собственными своими руками?
Нельзя же было в самом деле пытаться объяснять ему, что в морских
приключениях, когда экипаж готов погибнуть от голода, разбираться в
средствах не приходится, тем более что утка, поджаренная на шомполе в дыму
костра, удивительно, совсем-совсем по-особому вкусна... Ну, а втолковывать
отцу, что это, собственно, вовсе и не утка, а вражеская шхуна, нагруженная
продовольствием, и что выстрел в камышах - не охота, а морской бой, уж
совсем было невозможно.
На "вельботе" приятели вели разговоры решительно обо всем, но чаще их
занимал вопрос будущей профессии; об этом пора было всерьез задуматься:
как-никак ведь им скоро стукнет четырнадцать лет!.. Может быть, потому что
Васька жил в суровой и напряженной обстановке погранзаставы, а может быть,
потому, что мужчины в этом возрасте представляют собой особый род необычайно
чуткого радиоприемника, улавливающего то, что говорится между слов и пишется
между строк, - но так или иначе в эти почти детские еще разговоры вошла
большая и грозная тема: война. Обоим было неопровержимо ясно, что рано или
поздно война с фашизмом будет, вопрос лишь в том, успеют ли они к тому
времени вырасти. И поэтому прямая их обязанность - готовиться защищать
революцию и Советский Союз на военном корабле (по возможности на одном). И
однажды, выйдя на "вельботе" на самую середину озера и подняв на мачте
настоящий военно-морской флаг, сшитый специально на этот случай, приятели,
став "Смирно", торжественно поклялись под ним, что поступят в Военно-морское
училище имени Фрунзе.
С этого дня Алешей целиком овладела мечта о флоте.
Впрочем, по совести говоря, в этой мечте что-то было ему еще не очень
ясно. Там, на озере, он с увлечением спорил с Васькой, кто же в конце концов
победил в Ютландском бою - англичане или немцы - и что решает морской бой -
торпедный залп или артиллерийский огонь. Там ему было совершенно понятно,
что в будущем он станет артиллеристом линейного корабля. Но здесь, дома, в
густой тени пахнущих смолою пихт, куда забирался он с книжкой Станюковича
или Стивенсона, ему думалось об озере и о ждущем его там "вельботе" совсем
по-другому.
Вспоминались почему-то не споры об оружии и маневрах. Вспоминался
влажный воздух озера, широкий его простор, свежий ветерок, шквалом
налетающий на парус и кренящий шлюпку, те две жестокие бури, в которых они
едва не погибли (и которые оба потом небрежно называли "неплохими
штормиками"). Вспоминалась торжественная и пленительная тишина закатов и
утренних зорь, загадочная мгла низких туманов, лежащая на воде. Но важнее
всего и дороже всего было поскрипывание мачты и журчание воды за бортом,
рожденное движением по воде, и само это движение вперед, все вперед,
непрерывное, неостановимое - бег, стремление, скольжение по ровному широкому
простору, где все пути одинаково возможны и одинаково заманчивы... И море -
далекое, огромное, расплескавшееся океанами по всему земному шару, никогда
не виденное, но желанное - манило и звало его к себе.
Он не понимал еще этого зова и не знал, что именно будет делать на
море: стрелять с палубы военного корабля или водить по океанам
совторгфлотские пароходы. Второе привлекало его больше. Это была дорога в
мир, в неведомые страны, в далекие города, в Индию, в Австралию, в Арктику,
и глубоко в душе Алеша признавался себе, что тянет его не война - а море, не
бои - а плаванья, не орудия - а компасы.
Но об этих мыслях он пока что не говорил Ваське, чтобы не расстраивать
дружбы. И так уже вышло, что, вернувшись осенью в город, Алеша вместе с ним
развил бешеную деятельность по пропаганде военно-морского флота. В
пионерском отряде школы оба наперебой делали доклады о кораблях, о морской
войне, об истории флота, в военно-морском кружке обучали других флотскому
семафору и сигнальным флагам, читали вместе книги и журналы, аккуратно
присылаемые из Ленинграда Николаем, который горячо поддерживал их увлечение,
и оба завоевали себе славу лучших знатоков всего, что касается флота. Но
порой, оставшись один, Алеша как бы останавливался с разбегу и, опомнившись,
осматривался, пытаясь понять, что же такое выходит.
В самом деле выходила какая-то чепуха: все были уверены в том, что по
окончании школы кто-кто, а уж Решетников и Глухов обязательно уедут в
Ленинград в Военно-морское училище имени Фрунзе. Не уверен в этом был только
он сам. В минуты раздумья и тишины в душе его снова подымалась знакомая
волнующая мечта о море, просторном и свободном, о плаваньях, далеких и
долгих, о незнакомых берегах, о тихих закатах, торжественных и
величественных, таящих в себе редчайшее чудо зеленого луча, возможное только
в океане и видимое лишь счастливцами.
Об этом луче и о связанной с ним легенде Алеша узнал зимой, когда
Васька в своих исступленных поисках всяческой морской литературы наткнулся в
городской библиотеке на роман Жюля Верна с таким названием. Книгу приятели
проглотили залпом, хотя в ней говорилось не столько о морских приключениях,
сколько о каком-то чудаке, который изъездил весь мир, чтобы увидеть
последний луч уходящего в воду солнца - зеленый луч, приносящий счастье
тому, кто сумеет его поймать. Само явление их, однако, заинтересовало, и
летом они поставили ряд научных опытов, наблюдая на своем "вельботе" закаты
на озере. Никакого зеленого луча при этом не обнаружилось, хотя Васька,
многим рискуя ради науки, каждый раз заимствовал для этого полевой бинокль
отца. Был запрошен особым письмом такой авторитет, как Николай. Тот ответил,
что зеленого луча ему лично видеть не приходилось, хотя плавает он уже
четвертую летнюю кампанию, но действительно среди старых моряков,
преимущественно торгового флота, такая легенда бытует. Тогда Алеша объявил,
что, наверное, зеленый луч можно увидеть только в океане, иначе какое же это
редкое явление природы, если все могут наблюдать его где угодно. Васька же
утверждал, что раз дело в физике, в простом разложении солнечного спектра
нижними слоями атмосферы, то оно может случиться и на озере, были бы эти
слои достаточно плотны да чист горизонт.
Но тут в погранотряде начали строить вышку для прыжков в воду, потом
приятели занялись отработкой стиля "кроль", который у них не ладился, и
опыты были забыты, но зеленый луч так и остался для Алеши символом океана и
всего, что связано с его простором. И порой в закатный час, когда солнце
медленно опускалось над краем степи, ровной, как само море, сладкая, манящая
тоска сжимала сердце Алеши. Он представлял себе это же солнце над живым
простором океана, и ему казалось, что в первый же раз, когда он увидит его
там, из воды навстречу ему блеснет волшебный зеленый луч, как бы
подтверждая, что счастье, наконец, достигнуто, если он, Алеша, выбрал своим
жизненным путем желанный, манящий к себе океан...
И может быть, эти видения взяли бы верх, если бы следующее лето не
разъяснило ему, чем же именно привлекает его к себе море.
Приехав в совхоз на каникулы, Алеша застал отца прихрамывающим.
Оказалось, что "Русалка", некогда топотавшая копытцами в домике,
чувствительно лягнула отца, когда он прижигал сбитую ее спину. Нога болела,
и совхозный врач посоветовал Сергею Петровичу взять путевку в Сеченовский
институт физических методов лечения в Севастополе. Отец сообщил об этом за
вечерним чаем матери и, хитро подмигнув, сказал, что неплохо было бы поехать
всем вместе, показать Алеше по дороге Москву и дать ему возможность
посмотреть Крым, на что вполне хватит недавно полученных премиальных. У
Алеши захватило дух, остановилось сердце, и, забыв проглотить горячий чай,
он безмолвно поднял глаза на мать, ибо в столь важном семейном вопросе голос
ее был решающий. И мать, видя в глазах его трепетную мольбу, согласилась, не
подозревая, что означает эта мольба и к чему она приведет.
Все было как сон: поезд, станции, новые лица, Москва, Красная площадь,
Мавзолей, не виданные никогда трамваи, шум, грохот, залитые светом улицы,
снова поезд, поля, леса, тоннели, Крым, солнце... Все это смешалось, и все
было где-то в тумане памяти. Реальностью осталось одно: Черное море,
огромное море, настоящее соленое море, просторное, шумящее, благословенное,
долгожданное...
Оно ворвалось в сердце видением громадной бухты, блеснувшей в вагонном
окне после какого-то длинного тоннеля. Темная ее синева лежала в белых и
зеленых откосах скал, и не успел Алеша разглядеть, что за черточки и палочки
пестреют на мягком синем шелке воды, как поезд повернул и бухта исчезла. И
лишь потом, поднимаясь на трамвайчике в город вдоль обрывистого ската и
рассматривая бухту во все глаза, Алеша понял, что черточки эти и были
военные корабли.
И они стали центром его внимания все то время, которое он провел в этом
городе флота и моря. Часами он просиживал на пристани с колоннадой, встречая
и провожая военные шлюпки и катера, или торчал на Приморском бульваре возле
Памятника затопленным кораблям, жадно всматриваясь в близко проходящие у
бонов крейсера, миноносцы, подлодки. Деньги, которые Анна Иннокентьевна
давала ему на кино, уходили на другое: он брал в яхтклубе байдарку и делал
на ней смотр кораблям, стоящим на бочках в бухте. Замирая от восторга, он
медленно греб вдоль серо-голубых бортов линкора и крейсеров, останавливался,
положив мокрое, теплое весло на голые ноги, и прислушивался к дудкам,
звонкам, склянкам, горнам, к командам и песням, влюбленно впиваясь взглядом
в орудия, шлюпки и мостики, готовый обнять и расцеловать каждую якорную
цепь, свисающую в воду (если бы часовой у гюйса позволил байдарке подойти
вплотную).
Алеша дорого дал бы за то, чтобы хоть одним глазком взглянуть на
таинственную жизнь за чистыми голубыми бортами, и, покачиваясь на байдарке,
мечтал о чуде. Чудес было множество - на выбор. Мог, например, вылететь из
иллюминатора подхваченный сквозняком секретный пакет? Он вылавливает его из
воды и доставляет командиру Мог, скажем, во время купанья начать тонуть
краснофлотец? Он спасает его, кладет на байдарку и доставляет командиру. Или
с бакштова отрывается шлюпка и ее несет в море, - он нагоняет ее, берет на
буксир и доставляет командиру. Диверсант на такой же байдарке мог вечером
подкрадываться к борту с адской машиной? Он задерживает его и доставляет
командиру... Все чудеса обязательно заканчивались стандартным свиданием с
командиром и его вопросом: что же хочет Алеша в награду? Тут он скромно
говорит, что ему ничего не нужно, кроме разрешения осмотреть корабль или
(здесь даже в мечтах Алеша сомневался, не перехватил ли он) согласия взять
его с собой на поход.
Но чудо не приходило, а дни проходили, и пора было оставлять
Севастополь. И вдруг за пять дней до отъезда чудо - невероятное и простое,
как всякое настоящее чудо, - само свалилось на голову.
В выходной день Алеша сидел на пристани на своей любимой скамейке у
колонн. Звучало радио, светило солнце, темной синевой лежала за ступенями
бухта, и далекой мечтой виднелись там корабли. От них то и дело отваливали
баркасы и катера: был час праздничного увольнения на берег. Краснофлотцы,
выскакивая из шлюпок, мгновенно заполняли всю пристань, потом взбегали по
ступеням и растекались по площади. Сверху, от колоннады, казалось, что с
бухты на пристань накатывается мерный прибой: ступени то исчезали под
бело-синей волной моряков, то появлялись, яркие платья девушек крутились в
этой волне, словно лепестки цветов, подхваченные набегающим валом. Скоро
прибой кончился, а на краю пристани все еще пестрел букет платьев и ковбоек,
и Алеша понял, что это очередная экскурсия на корабли, ожидающая катер.
Он с острой завистью посмотрел на шумную группу молодежи. Ужасно
все-таки быть неорганизованным одиночкой!.. Какие-то девчонки, которым что
зоосад, что крейсер, попадут сейчас на корабль, а он... И увидев, что три
"девчонки", устав дожидаться на солнцепеке, побежали к его скамье, встал,
собираясь уйти, как вдруг одна из них приветливо поздоровалась и назвала его
по имени. Он узнал в ней Панечку, медицинскую сестру, ухаживавшую за отцом в
санатории. Она заговорила с ним о скором отъезде, стала спрашивать, все ли
успел он в Севастополе посмотреть, но тут их перебил юноша в ковбойке,
подошедший со списком в руках. Он спросил, не видели ли они какого-то
Петьку. Девушки сказали, что Петька, верно, проспал по случаю выходного, и
Алеша, не сдержавшись, буркнул, что такого Петьку мало за это расстрелять.
Девушки расхохотались, юноша удивленно на него посмотрел, а Панечка
объяснила, что это Алеша Решетников, пионер с Алтая. Юноша в ковбойке
оказался работником горкома комсомола, и с ним можно было говорить как
мужчина с мужчиной. Алеша отвел его в сторонку и выложил ему всю душу
(проделав это, впрочем, в крайне быстрых темпах, ибо катер с крейсера уже
приближался). Тот ответил, что лишнего человека он взять не может, но что
если Петька опоздает...
Петька опоздал - и чудо свершилось.
В комнатку, которую они с матерью снимали возле санатория, Алеша
вернулся к вечеру в таком самозабвенном открытом восторге, что мать
спросила, что такое случилось. И Алеша тут же честно признался ей во всем: и
в дружбе с Васькой, и в походах по озеру, и в любви своей к морю, и в том,
что теперь, побывав на крейсере и пощупав своими руками орудия, он уже
окончательно, твердо, бесповоротно понял, что после школы ему одна дорога -
в училище Фрунзе. Мать заплакала и заговорила о том, что на море тонут.
Алеша засмеялся, обнял ее поласковее и сел рядом с нею. Они провели один из
тех вечеров, которые так драгоценны в дружбе матери с взрослеющим сыном, -
вечер откровенностей, душевных признаний, слез, сожалений, готовности к
взаимным жертвам, - и Анна Иннокентьевна обещала ему не мешать в его
разговоре с отцом.
Разговор этот Алеша отложил до возвращения в совхоз: нельзя же было в
вагоне, при чужих людях, говорить о том, что переполняло сердце. И только
там, на Алтае, повидавшись сперва с Васькой и доведя себя рассказами о
Севастополе и о крейсере до последнего накала, Алеша решился поговорить с
отцом. Но все время что-то мешало: то у отца было неподходящее настроение,
то сам Алеша чувствовал себя "не в форме" для такого серьезного разговора,
то колебался говорить наедине или привлечь в союзники мать. И разговор все
откладывался и откладывался, пока не возник сам собой в тот день, когда
отец, отправляясь на горный выпас совхозного стада, предложил Алеше
прокатиться с ним верхом.
На втором часу пути степь перешла в лесистое взгорье. Все выше и гуще
становились пихты, ели, сосны, и наконец всадники въехали в старый сосновый
бор. Сухой зной степи сменился свежей прохладой, и притомившиеся кони пошли
бок о бок медленным шагом, осторожно ступая по мягкому и скользкому ковру
прошлогодней хвои, желтевшей у подножий мощных колонн. Величественная тишина
стояла под высоким сводом ветвей, и после ослепляющего простора степи все
здесь казалось погруженным в полумрак. Лишь порой проникавший сюда солнечный
луч, узкий и яркий, вырывал из него муравейник в глубокой впадине между
корнями, поросший мхом пень с лужицей застоявшейся в нем коричневой воды или
блестел на крупных каплях янтарной смолы, стекающей по стволу, - и все, чего
касалось солнце, вдруг обретало краски и объем, кидалось в глаза и
задерживало на себе взгляд. Алеша, покачиваясь в седле, долго любовался этой
игрой света молча и вдруг усмехнулся. Отец взглянул на него сбоку.
- Ты чему?
- Мыслям...
- А именно?
- Так их разве расскажешь? - засмеялся Алеша и повернул к отцу
оживленное лицо. - Ну вот у тебя бывает так, что все вдруг сразу понятно и
ясно? Будто как сейчас: ударило солнце в муравейник - он и виден, а не
ударило бы - так и проедешь мимо...
- Чтобы все понятно, этого не бывало, - улыбнулся отец, - а кой о чем
догадываться случалось... Только, конечно, не вдруг.
- Нет, именно вдруг, - упрямо повторил Алеша, - именно вдруг...
Мучился-мучился человек, думал-думал, колебался, не знал, как решить... И
вдруг - раз! - и открылось... И оказывается, все очень просто... А главное -
ясно! Так ясно, так легко, что прямо кричать хочется! - И он в самом деле
закричал звонко и счастливо.
Конь под ним шарахнулся, и Сергей Петрович, сдерживая своего,
засмеялся, любуясь сыном: такое откровенное счастье было на его загорелом