катером и его людьми, все это так ошеломило его, почти потрясло, что весь
дальнейший ход собрания пошел как-то мимо него, параллельно его смятенным и
трудным мыслям. И поэтому, когда внезапно захлопавшие залпы и вой сирены
прервали собрание, он выскочил из санатория, словно обрадовавшись.
Налет был не очень серьезный, но настойчивый: несмотря на плотный огонь
катеров, расползшихся на ночь по всему побережью бухты, самолеты пять или
шесть раз принимались кидать бомбы на транспорт, пришедший под вечер с
боеприпасами. Решетников добрался до своего катера к третьей атаке.
Стрельба как бы облегчила Решетникова, но, придя после отбоя в каюту,
он снова вернулся мыслями к тому, что происходило на собрании до сигнала
тревоги.
Все вспоминалось ему в каком-то тумане. Больше других запомнился
Бабурченок, растерянный, какой-то непривычно жалкий. Он подтвердил историю с
"пактом" и очень искренне сказал, что только из слов Хазова понял свою
глупую и позорную роль "доставалы" и что, не разобравшись в существе
петляевского "золотого фонда", казавшегося ему невинной забавой, простым
удобством для катера, он был плохим офицером и слепым коммунистом.
И в глазах Решетникова Бабурченок - беспечный, вечно веселый и
самонадеянный удачник, покоряющий каким-то особым своим обаянием, смелый и
страстный боевой командир катера, Бабурченок, еще вчера казавшийся тем, кто
может стать отзывчивым, надежным, веселым дружком, - стал совсем не таким,
каким представлялся воображению, вдруг потускнел, увял, сник.
Вся ночь понадобилась Решетникову, чтобы осмыслить то, что вызвали в
нем эти открытия, и заснул он лишь под утро. Больше всего он думал о самом
Хазове, который в обыкновенном как будто блатмейстерстве Петляева сумел
разглядеть угрозу боеспособности и жизненности всего дивизиона и, увидев эту
угрозу, немедленно показал ее всем коммунистам и комсомольцам.
Почему именно Хазов сделал это? Ведь, кроме него, многие хорошо знали о
петляевском "лабазе", но либо боялись заговорить о нем, либо не видели и не
понимали опасности, какую таил в себе этот чуждый боевому коллективу
обменный центр - какая-то черная биржа, тайный рынок, подобный тем, что,
словно поганки на сырости, вырастают возле больших гаражей, всюду, где есть
механизмы и машины и где для них не хватает нужных деталей и материалов.
Даже Быков и тот, отлично понимая природу и самого Петляева и его "лабаза",
тоже молчал. Почему - было непонятно, но уж, конечно, не из страха перед
Петляевым.
И Решетников долго искал слово, каким можно было бы обозначить это
самое "то", чего не хватало ни Быкову, ни ему самому, ни десяткам других
коммунистов и комсомольцев дивизиона. Так и не найдя такого слова, он
заснул.
Но для самого события определяющее слово он нашел (впрочем, сказал его
сам Никита Петрович): лабаз.
Этим словом Решетников и открыл наконец записи на страничках,
отведенных Хазову. Слово было странное, мертвое, вылезшее из старого,
разрушенного революцией мира купли-продажи, обмана, скопидомства,
стяжательства, - чужое, опасное слово, порождающее чужую, отравляющую
человека психологию. Однако найдено оно было удивительно правильно и
означало для Решетникова очень многое.
Хазов стал еще ближе, еще необходимее ему. И хотя думал он теперь о
боцмане с чувством глубокого уважения как о человеке, который стоит в
нравственном отношении много выше его самого, в вечерних разговорах их
появилась какая-то новая близость. Новостью в них было и то, что порой, -
особенно, когда бухта, притихшая и задумчивая, бесшумно сверкала лунной
дорогой, а в высоком светлом небе не брунчал еще надоедливый гул немецких
самолетов, выжидавших более выгодного освещения, - Никита Петрович начинал
говорить сам. То ли поддавался он молодой нетерпеливой жажде Решетникова
знать и понимать все, что его окружает, то ли подкупала его сердечность, с
какой рассказывал тот о семье, о детских своих годах на Алтае, о Ваське
Глухове, с кем мечтал о флоте, но Хазов начинал отвечать на его вопросы
охотнее и открывать кое-что и в себе.
Так Решетников узнал, что Хазов был из старинной флотской семьи. Домик
в Севастополе, в Петровской слободке, в котором выросло четыре поколения
черноморских матросов, пережил обе осады; по крайней мере еще в июне, в дни
самых ожесточенных бомбежек, Хазов нашел его пустым, но уцелевшим. Только
выбиты были все стекла, развалено крыльцо да в садике вырваны снарядами
деревья и исчезла скамейка под грушей, где слушал он рассказы деда Аникия
Ивановича о Севастопольской обороне и о бастионах, куда тот вместе с
мальчишками таскал арбузы и воду для отца и других матросов. Там, на
четвертом бастионе, французская бомба убила прадеда, артиллерийского
квартирмейстера с "Уриила", и место это Хазов отлично помнил, хотя дед
привел его на бастион лишь однажды, когда ему было всего восемь лет, - ровно
столько, сколько было самому деду в год Севастопольской обороны.
Утром того дня к ним пришел усатый матрос, весь обвешанный пулеметными
лентами (всего неделю назад в Севастополь ворвались полки Красной Армии), и
Никита, закричав на весь садик: "Батька приехал!" - кинулся к нему, потому
что именно таким и представлял себе отца, которого плохо помнил, расставшись
с ним шести лет от роду. Но матрос тихонько отстранил его и, подойдя к
Аникию Ивановичу, сказал, чтоб Петра больше не ждали, так как он погиб на
бронепоезде "Вперед за революцию" почти год тому назад на Украине в боях с
немцами. Мать упала на траву и закричала диким, истошным голосом, а дед взял
Никиту за руку и повел на четвертый бастион.
Всю дорогу Никита плакал, а дед спотыкался, будто плохо видел дорогу,
и, добравшись до бастиона, долго сидел на старинном орудии, молча глядя на
край бруствера, где из белых камешков был выложен в земле аккуратный
крестик. Потом вздохнул и сказал, что вот, мол, отец и сын его - оба погибли
в бою, как полагается матросам, а он все коптит небо в тягость себе и
другим. Он кряхтя наклонился, подправил выбитые чьей-то неосторожной ногой
камешки и сказал Никите, чтобы тот приходил сюда присматривать за крестиком,
потому что ему самому сюда больше не добраться. И правда: с того дня дед
либо сидел на скамейке под грушей, либо лежал на койке и года через полтора
умер, так и не выбравшись больше на бастион.
Дед в рассказах боцмана занимал главное место. От деда Никита узнал и
об отце - рулевом унтер-офицере миноносца "Гаджибей" и члене судового
комитета, а также о многих неизвестных событиях и понятиях. Отец,
оказывается, тонул в Цусиме - и Никита узнал, что такое Цусима. Второй раз
Петр Аникиевич тонул на миноносце "Живучий" - и так Никита услышал о первой
мировой войне. Отец топил в Новороссийской бухте "Гаджибея" - и Никита узнал
о революции и о том, почему и зачем черноморские матросы своими же руками
взрывали и топили свои же корабли. А погиб отец далеко от моря, в степи, - и
так из слов деда Никита стал понимать, что такое гражданская война и что
такое матросы революции. Дед же рассказывал ему о флоте, о кораблях, о
машинах, минах и орудиях, о турецкой войне, которую провел на пароходе
"Великий князь Константин", откуда спускали маленькие минные катера, об
офицерах, которых любили и уважали матросы, и об офицерах, которых
ненавидели. Флотское мужество, матросская крепкая спайка и гордость за флот
переходили из дряхлеющего сердца в открытое миру, жадное к жизни, маленькое
и горячее детское сердце, и к десяти годам Никита уже знал, что его жизнь
пройдет на флоте так же, как прошла жизнь отца, деда и прадеда.
Ремонт катера подходил уже к концу, и для таких долгих душевных
разговоров времени было все меньше. Последние недели Владыкин то и дело
посылал Решетникова в море - то на катере старшего лейтенанта Сомова, то с
Бабурченком, который, отделавшись в петляевской истории выговором, как-то
повзрослел, но в бою стал еще отчаяннее, то с командиром звена Калитиным.
Задание всегда давалось одно: присматриваться ко всему, что делается на
катере в походе, а случится - и в бою, и мотать все это на ус.
Сперва Решетников даже обиделся: не мальчишка же он, в самом деле,
чтобы изображать экскурсанта из подшефного колхоза... Но на первом же походе
понял, что такого рода "экскурсии" были на владыкинском дивизионе вроде тех
полетов, когда испытанный боевой летчик "вывозит" молодого. На этих походах
Решетников узнал все особенности дневного и ночного входа в бухту, тонкие,
лишь командирам катеров известные приметы навигационно-боевого характера -
вроде затопленной у Седьмого мыска канонерской лодки, возле которой надо
сразу ворочать на курс 84o, чтобы избежать прямой наводки скрытой за мыском
немецкой батареи. На катере Калитина, с уважением наблюдая мастерские
действия своего командира звена, он понял, что собственный бой его на "СК
0519" был чистейшей удачей и неприличным везеньем. Сомов познакомил его с
ночным десантом, а Бабурченок - со своим способом разведки огневых точек
противника: для этого он полным ходом трижды прокатил Решетникова ночью
вдоль берега, переведя моторы с подводного выхлопа на надводный, чем вызвал
яростный огонь, вспышки которого оставалось только засекать. Кроме таких
поучительных примеров Решетников на этих походах услышал кучу самых
разнообразных советов на все случаи беспокойной жизни сторожевого катера в
море.
Все это, возвращаясь к себе, Решетников пересказывал Никите Петровичу:
Хазов окончательно сделался самым необходимым для него собеседником.
Чем ближе узнавал его Решетников, тем чаще думал о том, что, конечно,
из всех, кого он видел вокруг себя, Никита Петрович больше всего подходит к
понятию "друг", несмотря на большую разницу в годах и на то, что подчинен
ему по службе, хотя по справедливости должно было быть наоборот. Только
настоящий друг мог так бережно и заботливо поддержать его на первых, трудных
порах командования кораблем, да вдобавок впервые в жизни. Владыкин был,
конечно, прав, говоря, что Хазов делает для него все то, что хороший
коммунист должен делать для комсомольца, а боевой моряк - для такого (тут
Решетников, не щадя себя, поправил владыкинские слова), для такого
салажонка, как он... Нет, даже больше: Хазов делал для него то, что мог
сделать самый верный, самый преданный и бескорыстный друг.
Но главнейшее во всем этом для Решетникова заключалось в том, что Хазов
все больше напоминал ему дорогого его сердцу Петра Ильича Ершова,
оказавшегося для него ближе и дороже отца, - человека, который сыграл в его
жизни решающую роль и которого так не хватало ему все эти годы
самостоятельной жизни.


    ГЛАВА ДЕВЯТАЯ



О той скрытной ночной операции, для которой "СК 0944" приближался к
занятому противником берегу, известно было, конечно, довольно значительному
числу людей, но знали о ней все они по-разному.
Команда катера видела в этом обычный ночной поход в глубокий тыл врага
для высадки разведчиков в той самой бухточке, где две недели назад катер
проделал это без особых хлопот.
Боцману Хазову, которому было поручено доставить разведчиков на берег и
привести шестерку обратно к катеру, было ясно, что нынче там могут
встретиться любые неожиданности и что поэтому надо быть особо осторожным.
Командир группы разведчиков лейтенант Воронин знал, что в горах, в
небольшом партизанском отряде, куда пробираться придется, может быть, с
боем, находится один товарищ, которого надо доставить в бухту Непонятную или
в другое, более отдаленное место, если здесь высадка пройдет негладко.
Командиру катера лейтенанту Решетникову было известно, что товарищ этот
располагает какими-то очень нужными сведениями, отчего с группой разведчиков
идет в операцию сам майор, и что в случае неудачи с высадкой в бухте
Непонятной нужно дать условное радио, по которому будет выслан еще один
катер с другой группой в другое место, чтобы попытаться все же получить
вовремя эти сведения.
Для командира дивизиона сторожевых катеров капитана третьего ранга
Владыкина операция была связана с готовящимся десантом морской пехоты, так
как ожидаемые сведения могли облегчить боевую задачу катерам его дивизиона,
который намечался штабом флота для первого броска десанта.
В штабе флота с разработкой этого плана торопились потому, что морской
пехоте необходимо было закрепиться на новой Малой земле к определенному
сроку, когда там должен будет высадиться крупный армейский десант с боевой
техникой и артиллерией.
Командующему флотом было известно, что высадка этого десанта, имеющего
задачей продвижение к Севастополю, связана с подготавливаемым новым ударом,
развивающим успех недавней Сталинградской победы, и зависит от обстановки на
всем приморском фронте.
Командующий же этим фронтом знал, что в ходе нового наступления все его
действия, в том числе и десант, будут лишь демонстрацией, отвлекающей
внимание и силы противника от подлинных намерений Главного Командования.
А об этих действительных намерениях никто даже из самых крупных
военачальников, управлявших ходом войны, не мог сейчас с уверенностью
сказать, осуществятся ли они именно в тот срок и именно так, как намечает их
новый обширный оперативный замысел, который сам был лишь одним из звеньев
общего стратегического плана. Это зависело от многих причин: и от того, как
осуществятся другие такие же намерения Главного Командования на других
участках фронта от Белого моря до Черного; и от того, сумеет ли Советская
страна вовремя прислать своей великой армии необходимое для того количество
боевых машин и припасов; и от того, до какой степени дружеского
предательства, дозволенной традициями военных союзов, дойдут генеральные
штабы капиталистических стран, вынужденных сражаться в одном лагере с
социалистической державой; и от того, окажется ли в свое время единственно
верным именно то направление главного удара, которое подготавливается сейчас
и для организации которого среди тысяч других предварительных действий
потребовалось послать в бухту Непонятную "СК 0944".
Из всех людей, по-разному знавших о ночном походе катера, одному майору
Луникову, кроме командования флотом, было известно, что товарищ Д.,
возвращающийся из крымского подполья, помимо сведений, полезных для
десантной операции, имеет еще и другие, важнейшие, интересующие
непосредственно Главное Командование. Поручая майору лично доставить на
Большую землю товарища Д., за которым из Москвы уже выслан самолет,
командующий флотом особо подчеркнул, что это надо сделать как можно скорее.
Именно поэтому майор и выбрал бухту Непонятную, хотя из всех предложенных
Владыкиным вариантов она казалась наименее надежной и безопасной.
Дело заключалось в том, что, когда сведения попали в руки товарища Д.,
партизаны, оттесненные в горы, лишились посадочной площадки для У-2, и ему
пришлось просить о присылке за ним катера. Для этого он указал известную ему
бухточку, удобную тем, что до нее было пять-шесть часов хода от
скрывающегося в горах небольшого партизанского отряда, где он очутился, уйдя
из Севастополя. Этой бухтой оказалась та самая, в которой на днях произошел
случай с катером "0874" (чего, конечно, он знать не мог) и которую Луников
назвал Непонятной.
В беседе с Владыкиным майор выяснил, что из других возможных мест
высадки до товарища Д. придется добираться шесть, а то и восемь суток да
столько же потратить на обратный переход с ним самим. Тогда он решил
рискнуть - и если не всю операцию выполнить в бухте Непонятной, то хотя бы
начать ее отсюда. В глубине души он был убежден, что все обойдется
сравнительно просто. Ведь и в самом деле было непонятно, что же могло
случиться с группой, высаженной здесь неделю назад. По характеру задания она
не имела возможности дать знать о себе, и приходилось только гадать.
Расспросив Владыкина об известных тому вариантах неудачных высадок, майор
понял, что все они обязательно отмечались шумом - взрывом, автоматными
очередями или хотя бы одиночными выстрелами. Тишина, сопровождавшая прошлую
высадку, показывала, что, вернее всего, произошло что-то не с разведчиками,
а со шлюпкой, когда она возвращалась с гребцами к катеру. Поэтому много
шансов было за то, что нынче группе удастся благополучно подняться в горы. А
там можно будет рискнуть на радиосвязь и запросить Решетникова, вернулась ли
шлюпка, - и если обратная посадка в бухте Непонятной состояться не сможет,
сразу же, не теряя времени на ожидание второй посланной группы, понести
товарища Д. навстречу ей к другому, дальнему месту посадки. Это ускорит
доставку сведений ровно вдвое, что, конечно, для Главного Командования очень
важно.
Но такой неудачный вариант представлялся майору маловероятным, и мысли
его все время вертелись вокруг шлюпки и ее возвращения, так как основной
задачей было обеспечить обратную посадку тут же, на следующую ночь. Именно
поэтому он и просил Решетникова прислать к нему того, кто назначен старшиной
шлюпки.
И, едва дождавшись, пока Хазов допьет "какаву", Луников стал донимать
его расспросами. Как там придется высаживаться - прямо в воду? Прыгать по
камням? Или можно приткнуться к гальке? Остается ли шлюпка хоть ненадолго
без охраны во время высадки? Какие берега внутри бухты: пологие или
обрывистые? Не нависают ли скалы над водой? Как шлюпка возвращается:
посередине бухты или должна идти возле берега, чтобы найти выход в море?
Каким образом она находит катер, стоящий на якоре в миле-полутора? Можно ли
каким-нибудь ложным сигналом направить ее мимо катера? Или перехватить на
пути?..
Вопросы его были неожиданными, порой наивными и даже, с точки зрения
Хазова, просто нелепыми, но за ними он чувствовал такую серьезную
озабоченность, что и в его глазах предстоящая высадка стала приобретать
какую-то необыкновенную значительность. И хотя Луников не говорил прямо,
боцман понял, что весь разговор потому и начался, чтобы, не раскрывая того,
чего ему знать не положено, показать всю важность операции и его, Хазова,
особую роль в ней. Под конец майор подтвердил это сам.
- Вот ведь какая штука, товарищ Хазов, - сказал он совсем не
по-военному, - все дело, видите ли, в том, уцелеет нынче ваша шлюпка или
исчезнет вроде той. Черт их знает, что они могли с ней там устроить... Вот
вы говорите: скалы, и шлюпка совсем рядом проходит. А разве нельзя гребцам
на головы свалить камешек кило на полтораста? Или, скажем, спрыгнуть на них
без шума с ножами?
Хазов сдержанно улыбнулся, но майор укоризненно качнул головой:
- Думаете, кино? На войне всякое бывает. Вот на Мекензиевых горах кок у
нас наладился на передний край борщ горячий таскать. Ну, видно, проследили,
захотели "языка" взять. Идет Мельчук по дубняку, тропка знакомая, своя,
вдруг из дубнячка автомат. "Хальт! Рус, сдавайсь!" Он было решил - пропал,
но глядит - немец-то всего один. Тогда он будто оробел, лопочет: "Битте,
капут, яволь" - и руки вверх тянет вместе с борщом. Немец вышел на тропку,
только подошел - Мельчук ему все ведро и вывернул на башку, а борщ жирный,
горячий, только что с огня, чуть глаза не сварились. Так и привел его к нам
- всего в капусте, а на голове ведро. Выходит, что и борщ - оружие... -
Луников загасил папиросу и неожиданно закончил: - Значит, мы с вами
договорились: поведете обратно шлюпку - держитесь от скал подальше. На
высадке мы за вами присмотрим, - хоть и очень некогда будет, подождем, пока
отвалите Остальное от вас зависит, гадать нам сейчас ни к чему Только крепко
помните: не доберется шлюпка до катера - большие дела задержатся. Очень
большие. А пока давайте приспнем, вот товарищ правильно поступает, - кивнул
он на лейтенанта Воронина, который, закинув голову, похрапывал, не обращая
внимания на бивший в лицо свет. - Где у вас тут выключатель?
Луников потушил верхний плафон и прикорнул в углу дивана, закрыв глаза.
Но отдыхать ему пришлось не очень долго. Низкий мощный гул моторов,
наполнявший кают-компанию, внезапно утих, и трясучка, от которой все звенело
и подрагивало, так же внезапно прекратилась, отчего показалось, будто
настала полнейшая тишина, хотя моторы продолжали урчать довольно внятно.
Луников открыл глаза и вопросительно взглянул на Хазова, но тот спал крепким
сном сильно уставшего человека. До назначенного времени подхода к Непонятной
оставалось еще более полутора часов. Майор подумал, что происходит какая-то
неприятность, и, ожидая, что вот-вот загремит звонок боевой тревоги,
привстал с диванчика. Но тотчас будто невидимая мягкая рука посадила его
обратно, а кают-компания вся наклонилась - катер делал крутой поворот.
Звонков, однако, никаких не было, и Луников решил подняться наверх и
спросить командира, что означает этот странный маневр катера.
Решетникова он нашел в штурманской рубке, куда провел его вахтенный
комендор, пребольно ухватив за локоть, - видимо, на тот случай, чтобы,
споткнувшись на темной палубе, майор не свалился за борт. Лейтенант стоял
один у высокого прокладочного стола, отмечая что-то на карте.
- Подходим, командир? Не рановато ли? - спросил Луников, дождавшись,
когда он закончил запись.
- Все нормально, просто ночь нынче светлая, - ответил Решетников и
показал карандашом на мыс, далеко выдвинувшийся в море. - Удалось сразу за
него зацепиться, а то, бывает, часа полтора возле него танцуют...
Продержимся пока тут, а через час - к бухте, до нее от мыса малым ходом
около сорока минут. Станем вот здесь, так шлюпке вход отыскать будет
легко...
Он коснулся тупым концом карандаша кружка с якорьком и, показывая путь
шлюпки, повел его по карте к береговой черте, а потом влево вдоль нее, следя
за ее изгибами, пока она сама не завела карандаш в бухточку.
- Легко-то оно легко, да, как говорится, вход бесплатный, а выход -
рупь, - медленно протянул Луников, глядя на карту. - Выглядит она тут у вас
красиво, а вот что в ней там на самом деле... Как вы это понимаете, товарищ
лейтенант?
- Никак, - резко ответил Решетников, с раздражением кидая карандаш на
карту. - А что я могу понимать? Хуже нет - чужие дела расхлебывать! Сомов
потерял шлюпку, а мне своими людьми рисковать...
И тон, которым он это сказал, и смысл сказанного, и этот несдержанный
жест так отличались от той ровной веселой приветливости, с которой недавно
он разговаривал в кают-компании, что Луников удивленно взглянул на него.
Конечно, он не мог знать, что за два-три часа лейтенант передумал и
перечувствовал многое.
Как ни странно, но в начале похода Решетников вроде бы не воспринимал
всерьез того, что происходит. Может быть, главнейшей причиной было то, что
из шести катеров, находившихся в базе, Владыкин выбрал для важной операции
именно его, решетниковский. Это не могло не польстить самолюбию лейтенанта,
и он пришел в отличнейшее настроение, в котором все кажется простым и легко
выполнимым. Поэтому поход этот представлялся ему какой-то спокойной, почти
веселой прогулкой по спокойному морю, чуть вздыхающему пологой зыбью, а сама
операция - ночная высадка, ожидание в море до следующей ночи и новый приход
в бухту за разведчиками - пустяковым и занятным делом. Счастливое состояние
уверенности в себе и в непременной своей удачливости не оставляло его, и он
мог с любопытством подстерегать зеленый луч и шутить за ужином.
Но, оставшись на мостике один и думая о бухте Непонятной, ожидающей
где-то в звездной этой тьме, он начал чувствовать нарастающую тревогу. Она
беспокоила его все больше, пока он не понял (вполне и во всем зловещем
значении, поразившем его), что бухта перестала быть надежным местом для
высадок, что ночью предстоит действительно опасная операция и что в эту
операцию, тревожащую и томящую скрытой, неизвестной опасностью, он сам -
своей волей, своей командирской властью - назначил человека, жизнь которого
должен был особенно беречь: недавно найденного друга.
И тогда весь тот мальчишеский задор, все удалое легкомыслие, с какими
он выслушивал подробные указания Владыкина и с какими начал поход, мгновенно
слетели с него. Теперь Решетников искренно не понимал, как мог он в глупом
этом задоре, в какой-то театральной роли решительного, быстро соображающего
командира, увлекшей его, - как мог он на вопрос Владыкина, кого думает
назначить на шестерку, ответить: "Боцмана Хазова". Дорого дал бы он сейчас,
чтобы вернуть этот бравый ответ!.. Но слова были произнесены - не слова, а
решение командира корабля, которое не может быть отставлено или изменено без
веских и важных причин. А причин этих не было, кроме одной, - боязни за
Хазова, в чем признаваться было нельзя.
То, что он ответил Луникову, было неправдой: конечно же, с самого того
момента, когда Решетников понял, что сам обрек Хазова на опасность, он не
переставал думать о бухте, о высадке, о ловушке или о несчастье, случившемся
там. Десятки догадок, и правдоподобных и фантастических, перебрал он в
голове, не остановившись ни на одной. В воображении его, ничуть не помогая
делу, возникали десятки планов, как обеспечить возвращение шлюпки из бухты.
С поздним раскаянием он думал, что все это следовало обсудить с Владыкиным,
и тогда, может быть, нашелся бы способ облегчить ночную операцию в бухте. Из
всех, кто был на катере, ему мог бы помочь толковым советом один лишь