Ананьич, а уж трудно узнать этих прошедших огни, трубы и чугунные повороты
Семок, Петек и Ванек. Перемени-лось, стало неузнаваемо и прежнее Кислово.
По-прежнему стоят, смотрятся в воду широкие зеленые ветлы, выплывают в
полдень на солнце, недвижимо стоят красноперые головли, по вечерам низко
носятся над рекою, задевая крылом и оставляя разбегающийся на воде кружочек,
белогрудые ласточки; по-прежнему встает и заходит, играя и переливаясь,
солнце. И по-прежнему колосятся, волнами ходят за рекою хлеба, чернеют
деревенские крыши, шумит на мельничном колесе вода, и стучат, отбивая косы,
за деревней молотки, грохочет по мосту телега, в которой, свесивши с грядки
ноги, сидит рыжий, в нахлобученном картузе, мужик. Еще стоит наш кисловский
домик, а уж давным-давно нет Ивана Никитича, в земле лежит мой отец,
рассказывавший мне о чудесном сказочном плотике, и ничего не знаю и не узнал
я о кучерявом и черном богатыре Панкрате, рассказывавшем мне на печи
страшные сказки. Уж больше не водят деревенские молодухи и девки на лугу
хороводов, редко-редко покажется на улице сарафан, и редко сыграют ввечеру
старинную протяжную пес-ню. Во многом переменилась самая местность: исчез,
точно и не было, кудрявый зеленый деревенский лесок, а на том месте, где
стояла при большаке волость и каталась по большаку барыня Кужалиха, уж идет,
движется новая, ничем не похожая на старинную, жизнь.
Мне нечего жалеть из этого прошлого. Жалко лишь тетеревиных выродков,
деревенских песен и сарафанов, жалко-
некогда наполнявшего меня детского чувства радости и любви, которого
никакими силами невозможно теперь вернуть. А многое невесело мне
вспоминать...
Вот на заросшей зелено-черным олешником-подседом полянке, за кабаком,
начинают драку фурсовские и бурмакинские мужики, косяком ходит, скрипит
зубами, быком ревет рябой мужик Николай, воробьями рассыпаются в стороны,
визжат ребята и плачут бабы. Издали похоже, что играют мужики в жмурки.
Яркое светит солнце, свистят и купаются в синем прозрачном небе стрижи, и
странно смотреть на бегающих с кольями в руках по изумрудному блестящему
лугу дерущихся мужиков.
Вот, спускаясь от деревенской школы, катит по белой пыльной дороге,
мягко покачиваясь на рессорах, побрякивая упряжью, запряженный в дышло парой
лоснящихся, высоко вскидывающих ноги, екающих селезенками гнедых рысаков
нарядный шарабан на высоких желтых колесах. В шарабане, держа новые вожжи.
Сидит в белом кителе и голубой гвардейской фуражке, с болезненной синевой
под глазами высокий худой офицер; барыня. В кремовом платье и кружевной
шляпе с прилипшим к щеке трепещущим шарфом, сидит затянуто и прямо. Они
быстро прокатывают. Шурша колесами по песку, и, как привидение пронесясь
мимо стоящих на мосту, разевающих рты мужиков, начинают медленно подниматься
на размытый, краснеющий глиной, усыпанный каменьями косогор. Впереди, часто
оглядываясь. Быстро мелькая пятками, бегут деревенские ребятишки. Барыня
белой рукой бросает конфеты, и, как воробьи, ребятишки кидаются поднимать, а
из открытого окошка ближней избенки высовывается старушечья, в повойнике,
голова, грозит ребятам пальцем. Навстречу лакированной коляске едет на
дрожках волостное начальство: писарь и старшина. Оно почтительно сворачивает
в рожь и, поклоняясь низко, трясется дальше на дребезжащих дрожках, поставив
на передок ноги в смазных, запыленных добела сапогах. У старшины широкая, с
проседью борода, висят из-под пиджака концы плетеного пояска. Начальство
останавливает у волости лошадь и, замотав вожжи, неторопливо слезает,
поднимается на крыльцо, где сидят, дожидаются просители-мужики, скрывается
за дверью. Мужики, подмигивая, идут следом, за перегородку с прибитыми,
засиженными мухами портретами царей и цариц, и уж бежит, отстукивая пятками,
волостной сторожек Петька в кабак за водкой.
Вот, в августовский тихий и прозрачный вечер, с газетою в руках выходит
на мельничную плотину наш деревенский ученый и грамотей, фельдшер Трофимыч.
Он стоит долго на деревянном, с пляшущими мостовинами мосту и, набивая
табаком нос. Важно сбочив лохматую голову, любуется на перегорающую,
отразившуюся в зеркальной поверхности зорю, на садящееся за лес,
переливающее жаром солнце и, сопя, вещает сосредоточенно и учено:
- Сие есть великолепное явление природы: горизонт с атмосферой
сошелся...
____

Нет, приятнее и веселее мне вспоминать и описывать совсем другое...
На зеленом, освещенном высоким июньским солнцем, усыпанном подсолнечной
шелухою, утоптанном полсапожками широком луну ходят хоровод бабы. Там и там,
в густых ольховых кустах над рекой, под мельницей, мелькают яркие сарафаны,
кучками толкутся ребята. На лужку, подле лавки с открытыми настежь дверями,
вертится карусель, играет шарманка, глухо ухает бубен. Можно, заплативши
копейку пучеглазому карусельщику, сесть на деревянного, выкрашенного
облезлой краской, покачивающегося коня. Карусельщик звонит в колокол, и
карусель двигается, сперва медленно, потом быстрее и быстрее. Ветер задувает
в лицо, шевелит за спиной рубашку, и все быстрее проносятся мимо, сливаясь а
одну розово-белую полосу, лица и бабьи сарафаны, мелькает в толпе высокая
фигура отца. Я крепко сижу на деревянном коне, держась за железный прут,
жмуря глаза от мелькающего розово-белого круга. Карусель вертится, пока не
раздастся звонок, и медленно останавливается. Не спеша слезаешь с коня,
чувствуя, как еще ходит и кружится под ногами земля и куда-то соскальзывает,
проваливается в толпе смеющееся лицо отца. Улыбаешься и сам, а на коней уже
влезают другие, усаживаются розовые и голубые девки с узелками в крепких, с
оловянными колечками на загорелых пальцах, руках...
Хоровод стоит на лугу широким цветистым кругом. Можно пробраться
вперед, протолкавшись среди пахнущих кумачом и солнцем девок и баб. В словах
хороводной, выпеваемой бабьими звонкими голосами песни можно различить
отдельные слова:

Как по морю, морю синему,
По синему да по Хвалынскому,
Плыла лебедь с лебедятами,
Со малыми со детятами...

По просторному кругу парами ходят девки и парни, по песне
останавливаются друг против дружки, машут платками и идут дальше. В конце
песни парни снимают фуражки, троекратно, крест-накрест, целуются с девками,
а девки и молодухи, вытирая платочками губы, смотря в землю, быстро
расходятся в круг по местам. Солнце светит, жарко выворачивая наизнанку
листья, дует с полей легкий летний ветер; на пруду на солнце ярко блестит и
рябит вода, плавают белые лилии и желтые кувшинки. Девки и молодухи бегают
на берег пить; подобрав сарафаны, становятся на колени, черпают воду
горстями.
Вместе с ребятами я толкаюсь между пахнущим кумачом и чем-то солнечным
и здоровым, щелкающих подсолнушки девок и молодух, любуюсь на кучерявого, в
лаковых голенищах, в синем франтовском картузе на кудрях шахтера и
гармониста Кузьку, на пляшущих в кружке подле лавки, помахивающих носовыми
платками, вытирающих запотелые лбы девок и ребят.
Ввечеру, побросав все, все бегут куда-то по обоим берегам реки, и
далеко видно, как розовыми и голубыми комочками катятся по берегу девки и
бабы. И сам собой бежит по людям слух, что под берегом у Семи Дубков утонул,
купаясь, гармонист Кузька. Там. Под темно-зелеными кудрявыми, тесно
сросшимися дубками, на крутом берегу, лежит гармонь и синяя фуражка. Высокий
голый мужик со свисшими на глаза мокрыми волосами, отдуваясь, ныряет под
дубками. Выныривая из воды, он сморкается, фыркает и, как конь, трясет
головой. Народ стоит на берегу молча, девки и бабы останавливаются подальше.
Вот показывается над водой безжизненно повисшая, с распустившимися мокрыми
кудрями голова Кузьки, его скользкое бледно-восковое тело. Его выносят,
кладут на берег, потом долго качают, высоко подбрасывая на руках. А все
напрасно, - и рядом с гармонью и франтовским картузом, с кучкой сложенным
пиджаком, прикрытый рогожкой, он остается лежать всю ночь.
Народ расходится понемногу, и опять слышны песни, глухо, как выпь на
болоте, ухает бубен. И всю ночь неподвижно лежит над рогожкой Кузька; сидят,
расставив колени, караульщики, и огонь освещает, колышет над ними низкие,
выступающие из темноты ветви дубков.

1929-1953