Федька распахнул двери, маленько зашибив при этом икотку, и выпустил Мирона наружу. Вдвоем с Дашкой потащил бабу обратно домой.
А Егутиха выскочила, хромая, из-за двери и, широко раззявив беззубый большой рот, встала перед чудом-юдом, оглядывая его. Потом покружилась, попрыгала, потрясла юбками, бормоча заговоры, и гаркнула, приблизившись:
— Ойя! А наклонись-ко, желаннушко! Матушко! Мирон чуть склонил к ней голову, и тотчас же она набросила на него петлю из веревки, давно припасенной. Напряглась, потянула, крикнула:
— Но-о, пошел, матушко!
Веревка была длинная, с запасом, обмотанная кругом икоткиной фуфайки. Кентавр снял петлю с шеи и потянул конец. Бабка быстро завертелась, как плясунья в народном хоре, разматывая веревку. Сняв ее с Егутихи, Мирон бросил себе под ноги я придавил копытом. Вид у него при этом был усталый и безразличный. Икотка задумалась, свалив на плечо по-куричьи головку. Ой, да не сумела охомутать, что же с им теперь делать-то, с окаянцем? Поманить хлебушком — авось пойдет, ись-то тоже, поди, охота. Или задурманить ядовитым порошком из коробочки и тогда уж умыкнуть, дотащить до своей избушки?.. Достала откуда-то из-под юбки краюху хлеба, подсунула, встав на цыпочки:
— На, жори!
Он даже не шелохнулся: стоял, повесив бессильно руки, и смотрел в темноту. Бабка немного отбежала, спрятала краюху обратно, вытащила страшную коробочку, открыла ее и, волоча ноги, подкралась сбоку к чуду-юду. Но не успела подойти вплотную, как цепенящий страх оледенил ее. Она вскинула головку, вскрикнула и выронила коробку. Порошок лег на снег, легкий внезапный ветерок выдул его, только пыльный вьюжистый след унесся по снегу куда-то на север. Большой безобразной глыбой навис кентавр над икоткой, сила тяжелого, мутного, ужасного взгляда, заставившего ее присесть, ворочалась и нарастала в недрах полулошадиного тела. Ничего человечьего не было в этом взгляде, только тупые ярость и сила. Бабка ойкнула, шмякнулась плашмя и застыла на снегу крохотным крестиком. Кентавр надвинулся сверху, занес уже копыто, чтобы растоптать несущую смерть и безумие, но тут его окликнул с крыльца Федька:
— Эй, Мироша! Друг-сердяга, ёкарный бабай!
32
33
34
35
36
37
38
39
А Егутиха выскочила, хромая, из-за двери и, широко раззявив беззубый большой рот, встала перед чудом-юдом, оглядывая его. Потом покружилась, попрыгала, потрясла юбками, бормоча заговоры, и гаркнула, приблизившись:
— Ойя! А наклонись-ко, желаннушко! Матушко! Мирон чуть склонил к ней голову, и тотчас же она набросила на него петлю из веревки, давно припасенной. Напряглась, потянула, крикнула:
— Но-о, пошел, матушко!
Веревка была длинная, с запасом, обмотанная кругом икоткиной фуфайки. Кентавр снял петлю с шеи и потянул конец. Бабка быстро завертелась, как плясунья в народном хоре, разматывая веревку. Сняв ее с Егутихи, Мирон бросил себе под ноги я придавил копытом. Вид у него при этом был усталый и безразличный. Икотка задумалась, свалив на плечо по-куричьи головку. Ой, да не сумела охомутать, что же с им теперь делать-то, с окаянцем? Поманить хлебушком — авось пойдет, ись-то тоже, поди, охота. Или задурманить ядовитым порошком из коробочки и тогда уж умыкнуть, дотащить до своей избушки?.. Достала откуда-то из-под юбки краюху хлеба, подсунула, встав на цыпочки:
— На, жори!
Он даже не шелохнулся: стоял, повесив бессильно руки, и смотрел в темноту. Бабка немного отбежала, спрятала краюху обратно, вытащила страшную коробочку, открыла ее и, волоча ноги, подкралась сбоку к чуду-юду. Но не успела подойти вплотную, как цепенящий страх оледенил ее. Она вскинула головку, вскрикнула и выронила коробку. Порошок лег на снег, легкий внезапный ветерок выдул его, только пыльный вьюжистый след унесся по снегу куда-то на север. Большой безобразной глыбой навис кентавр над икоткой, сила тяжелого, мутного, ужасного взгляда, заставившего ее присесть, ворочалась и нарастала в недрах полулошадиного тела. Ничего человечьего не было в этом взгляде, только тупые ярость и сила. Бабка ойкнула, шмякнулась плашмя и застыла на снегу крохотным крестиком. Кентавр надвинулся сверху, занес уже копыто, чтобы растоптать несущую смерть и безумие, но тут его окликнул с крыльца Федька:
— Эй, Мироша! Друг-сердяга, ёкарный бабай!
32
Когда внесли Мильку в избу — она спала уже нормально. Щеки у нее были розовые, дышала ровно и хорошо. «Слава богу!» — подумал Сурнин и чуть было не перекрестился, но спохватился, сообразив, что бог тут, пожалуй, ни при чем. Это помог друг! Он, Федька, его спас, а друг ему за это отплатил. Все правильно! Вот что значит быть хорошим человеком. Небось ни у Авдеюшки Кокарева, ни у Ивана Кривокорытова таких друзей нет. И Федькиной помощи в поимке кентавра, в его уничтожении не дождаться теперь егерю. Но тут в животе у Федьки закололо, и он весь задрожал, вспомнив, чем придется платить за это неумолимому Авдею: пять лет! Ох, как выдержать такой огромный срок, не пропасть! Встрепенувшись, он отогнал худые мысли до поры до времени, наказал Дашке-растрепке никуда не ходить и смотреть за матерью хорошенько. Девчонка заревела в голос, ей до смерти охота было убежать на улицу, рассказать всей деревне, что мигом соберется кругом на новость, как удивительный бородатый дядька с копытами лечил в ограде ее мамку. Отец застукал на нее ногами, закричал, наладился даже шлепнуть по затылку, но она увернулась и притихла. Он надел шапку, взял хлеба с картошкой и вышел на улицу — проводить Мирона. Друг там стоял и тяжко пыхтел, целя копытом во впечатавшуюся в сугроб Егутиху.
— Да брось ты ее, Мироша, неладную! — крикнул Федька. — Еще зашибешь ненароком! Убирась, шиши-га! Нет от тебя спокою!
Кентавр оглянулся на него, и в это время икотка, подобравшись, одернулась с сугроба и той же черной выхухолью унырнула в переулок. Полуконь-получеловек вздохнул и поставил копыто на снег.
— Дай мне вино! — сказал он.
— Вино?.. — Федька алчно всосал воздух. — У! Промзительный ты, оказывается, мужик! Счас побежу к Надежде. А что! Ведь полагается! Угощать. За исцеление то есть…
Федька побежал в дом и стал рыться в карманах Милькиного пальто, не обращая внимания на сердитые Дашкины взгляды. Сегодня он считал себя в полном праве. Нашел тринадцать рублей и сразу стал соображать. Получилось две больших бутылки портвейна для Мирона и чекушечка для него, Федьки.
Лавка была уж, конечно, давно закрыта, и пришлось идти к Надьке Пивенковой прямо домой. Федька шел смело: знал, что у нее есть. Надька, увидав Сурнина, безмерно удивилась, подумав, что тот опять вознамерился утешить ее холостую печаль.
— Ты чего это, баламут? Убирась, катись давай!..
— Дай-ко мне, Надюшка, две портвейных. да еще чекушечку! — важно сказал Федька, протягивая деньги. — Надо мне-ка одно дело спрыснуть.
— Как тебе не так! У него, слышь-ко, баба болеет, а он — керосинить задумал. Не дам!
Действительно, могла не дать, и Федька жалостно пискнул:
— Да она уж не болеет. И гости у меня сегодня, понимаешь ты или нет?..
— Каки гости? — блеснула на него глазами Надька. — Дед Глебка, что ли? Кто к тебе, баламуту, еще пойдет?..
Сурнину стало тяжело от таких слов, но он, справившись со своим расстройством, повторил снова:
— Дай, Надь, две портвейных да еще чекушечку… — И скоро уже бежал обратно, к ждущему возле крыльца кентавру. Ни слова не сказав, лишь переглянувшись, они тронулись со двора старым путем к лесу. Только сейчас Мирон шел впереди, а Федька на своих маленьких лыжах трусил следом.
Сразу за их уходом в избу Сурниных нагрянула Надька Пивенкова. Стали подходить и другие бабы.
— Да брось ты ее, Мироша, неладную! — крикнул Федька. — Еще зашибешь ненароком! Убирась, шиши-га! Нет от тебя спокою!
Кентавр оглянулся на него, и в это время икотка, подобравшись, одернулась с сугроба и той же черной выхухолью унырнула в переулок. Полуконь-получеловек вздохнул и поставил копыто на снег.
— Дай мне вино! — сказал он.
— Вино?.. — Федька алчно всосал воздух. — У! Промзительный ты, оказывается, мужик! Счас побежу к Надежде. А что! Ведь полагается! Угощать. За исцеление то есть…
Федька побежал в дом и стал рыться в карманах Милькиного пальто, не обращая внимания на сердитые Дашкины взгляды. Сегодня он считал себя в полном праве. Нашел тринадцать рублей и сразу стал соображать. Получилось две больших бутылки портвейна для Мирона и чекушечка для него, Федьки.
Лавка была уж, конечно, давно закрыта, и пришлось идти к Надьке Пивенковой прямо домой. Федька шел смело: знал, что у нее есть. Надька, увидав Сурнина, безмерно удивилась, подумав, что тот опять вознамерился утешить ее холостую печаль.
— Ты чего это, баламут? Убирась, катись давай!..
— Дай-ко мне, Надюшка, две портвейных. да еще чекушечку! — важно сказал Федька, протягивая деньги. — Надо мне-ка одно дело спрыснуть.
— Как тебе не так! У него, слышь-ко, баба болеет, а он — керосинить задумал. Не дам!
Действительно, могла не дать, и Федька жалостно пискнул:
— Да она уж не болеет. И гости у меня сегодня, понимаешь ты или нет?..
— Каки гости? — блеснула на него глазами Надька. — Дед Глебка, что ли? Кто к тебе, баламуту, еще пойдет?..
Сурнину стало тяжело от таких слов, но он, справившись со своим расстройством, повторил снова:
— Дай, Надь, две портвейных да еще чекушечку… — И скоро уже бежал обратно, к ждущему возле крыльца кентавру. Ни слова не сказав, лишь переглянувшись, они тронулись со двора старым путем к лесу. Только сейчас Мирон шел впереди, а Федька на своих маленьких лыжах трусил следом.
Сразу за их уходом в избу Сурниных нагрянула Надька Пивенкова. Стали подходить и другие бабы.
33
Перед тем как начать пировать, Федька вычистил землянку: убрал слизкую от мочи и помета солому, набросал свежей пихты, и только после этого, по слегам, через разобранную крышу, Мирон спустился вниз, а хозяин закрыл яму жердями, забросал снегом.
— Выпьё-о-ом!.. — заголосил Федька, распечатывая бутылку портвейна. Открыл, плеснул половину жестяной кружки, протянул кентавру. Тот сделал отрицательный жест, потянулся к ковшу, налил треть и разбавил водой из корчаги. Выпил, тяжело взбрасывая кадык. Отвалился на пихтовое ложе, устало прикрыв глаза.
Сурнин отпил немного из чекушечки и погрустнел. Ему стало вдруг жалко Ивана Кривокорытова. Тоже мается мужик, не знает, что ему надо. И поговорить-то ему толком не с кем. Из избы вот выгнал его сегодня… тоже обидно, поди! И он сказал Мирону:
— Слышь, друг-сердяга! Мужик один про тебя знает, встречу через меня просит, увидеться, значит, надо. Завтра приведу, но? Да ведь я уже говорил о нем, господи! Помнишь, нет?
— Да. Не надо идти с ним. Я сказал тогда…
— Замолчь! — оборвал его Федька. — А я сказал — приведу, и баста! Сиктын-мактын, ёкарный бабай, умник выискался!..
Кентавр рывком поднял с пола человечий торс. Федька испугался, загородился руками. Но Мирон лишь усмехнулся печально, вылил остаток портвейна в ковшик, смешал с водой и выпил. Снова лег.
— Обиделся? — замерев сердцем, спросил его Сурнин. — Ты не обижайся, пожалуйста. Чего нам, мужикам, делить?.. А я ведь, брат Мироша, скоро уйду из деревни. Совсем то есть уеду. Нет мне тутока житья. Мильку с ребятами жалко, правда. И тебя жалко мне… пропадешь один-от, поди! Надо мне-ка уходить скорея, а то ведь тюрьма-та — это беда, брат! Теперь уж меня Авдеюшко точняком засодит… — Федька заплакал. — Не знашь, как там худо!..
Кентавр упер бороду в шерстистую грудь и ничего не ответил. А Федька умолк и погас. Допил чекушку, хотел запеть долгую и тоскливую лагерную песню, но встрепенулся тревожно, уловив мерцание в глазах друга-сердяги. Оно было хмельное и буйное, и Федька стал торопливо собираться. Оставаться ночевать в земляночке ему показалось вдруг страшновато.
— Дак я приведу завтра Ваньку-ту? — спросил он, уже взбираясь по лесенке наверх.
— Да! Да! Веди! — крикнул оглушительно Мирон и сипло, гнусаво захохотал.
Хохот этот долго еще преследовал Федьку, когда он бежал, пьяненький, по лыжне, и холодно было от него лопаткам лесного человека.
— Выпьё-о-ом!.. — заголосил Федька, распечатывая бутылку портвейна. Открыл, плеснул половину жестяной кружки, протянул кентавру. Тот сделал отрицательный жест, потянулся к ковшу, налил треть и разбавил водой из корчаги. Выпил, тяжело взбрасывая кадык. Отвалился на пихтовое ложе, устало прикрыв глаза.
Сурнин отпил немного из чекушечки и погрустнел. Ему стало вдруг жалко Ивана Кривокорытова. Тоже мается мужик, не знает, что ему надо. И поговорить-то ему толком не с кем. Из избы вот выгнал его сегодня… тоже обидно, поди! И он сказал Мирону:
— Слышь, друг-сердяга! Мужик один про тебя знает, встречу через меня просит, увидеться, значит, надо. Завтра приведу, но? Да ведь я уже говорил о нем, господи! Помнишь, нет?
— Да. Не надо идти с ним. Я сказал тогда…
— Замолчь! — оборвал его Федька. — А я сказал — приведу, и баста! Сиктын-мактын, ёкарный бабай, умник выискался!..
Кентавр рывком поднял с пола человечий торс. Федька испугался, загородился руками. Но Мирон лишь усмехнулся печально, вылил остаток портвейна в ковшик, смешал с водой и выпил. Снова лег.
— Обиделся? — замерев сердцем, спросил его Сурнин. — Ты не обижайся, пожалуйста. Чего нам, мужикам, делить?.. А я ведь, брат Мироша, скоро уйду из деревни. Совсем то есть уеду. Нет мне тутока житья. Мильку с ребятами жалко, правда. И тебя жалко мне… пропадешь один-от, поди! Надо мне-ка уходить скорея, а то ведь тюрьма-та — это беда, брат! Теперь уж меня Авдеюшко точняком засодит… — Федька заплакал. — Не знашь, как там худо!..
Кентавр упер бороду в шерстистую грудь и ничего не ответил. А Федька умолк и погас. Допил чекушку, хотел запеть долгую и тоскливую лагерную песню, но встрепенулся тревожно, уловив мерцание в глазах друга-сердяги. Оно было хмельное и буйное, и Федька стал торопливо собираться. Оставаться ночевать в земляночке ему показалось вдруг страшновато.
— Дак я приведу завтра Ваньку-ту? — спросил он, уже взбираясь по лесенке наверх.
— Да! Да! Веди! — крикнул оглушительно Мирон и сипло, гнусаво захохотал.
Хохот этот долго еще преследовал Федьку, когда он бежал, пьяненький, по лыжне, и холодно было от него лопаткам лесного человека.
34
Рано утром, в семь часов, икотка Егутиха встречала на дороге из райцентра егеря Авдеюшку Кокарева, последнюю надёжу. Ни сговориться с чудом-юдом, ни залучить его к себе, чтобы стать при его помощи Великой Икоткой, она уже не надеялась. Так надо попробовать хоть отобрать его у Федьки-баламута, покуда он не стал на бабкином исцелительском пути! То, что чудо-юдо умеет врачевать и знахарить, старухой сомнению не подвергалось, и за примерами никуда ходить не надо было: Милька Сурнина! А вот ее, икотку, за ее хорошую душу, за то, что хотела помочь всему недужному люду, поганая жеребятина чуть не забила копытами. Вот она ужо ему и наметит! Где-ка Авдеюшко-то?..
Егерь деловито бежал на лыжах рядом с дорогой, намечая про себя лесные закутки, где ему следовало сегодня побывать. Егутиха выскочила навстречу, загородила лыжню, сморщилась до невозможности в умильном хохотке, высоко обнажив передние десны, растянув большой рот. Размахивающая руками, нелепо подплясывающая, она вспрыгнула перед Авдеюшкой, как нечистая сила, в которую он не верил. Егерь затопорщился, тормозя, чтобы не наехать на колдунью, и не своим голосом крикнул:
— Эт-то еще что за каналья?!
— Их-ха-ху-ху-у-у!.. — отозвалась икотка. — Авдеюшко ты, желаннушко, матушко!
— А, это ты, старая гадость, — передохнул Кока-рев. — Опять народ пугаешь?
— И-што ты, и-што ты, и-што ты-ы!.. — заголосила Егутиха. — Тебя жду, милинько-ой! С глаз сбилась, намерзлась-то, боженьки… Ой, Авдей ты Николаич, завелся у нас туто-ко нечистик, окаянный его дух!.. Досель, — она царапнула по фуфайке, — коняга как есть, а уж отсель — страховидной мущина! Ужасти!..
Авдей сорвался с лыж, подскочил к икотке и затряс ее так, что кости застукали одна об другую.
— И г-где видела-а?!
— Да, Авдеюшко, с Федянькой Сурниным вечор из лесу к им на двор прибегал. Чё-то они там с Милькой робили. А после вино у Надьки брали. Федька ведь с ей, с Надькой-то, как-то гулеванил! — вдруг ни к селу ни к городу, просто не в силах удержать свою страсть, сосплетничала икотка.
— 3-замолчь! — рявкнул на нее егерь. Глаза его возбужденно блестели, рука, заведенная за спину, все время гладила ружейный приклад. — Потом-то, потом куды девались?..
— А обратно в лес убежали! — прыгала передним Егутиха. — Вино, поди-ко, пить! Федька-то обратно ночью набежал, теперя в сельсовете сидит, Ивана Кривокорытова ждет. Ты его забери, Авдеюшко! Да к участковому, желаннушко! А мы с тобой потом в лес побежим — тамо след-от их есть, есть! Я ходила, смекала, да далеко-то не пошла — и-и, страшно одной-то, матушко!
— Веди! — приказал Кокарев. — Теперь веди к следу! С этим обормотом после разберемся. Усугубил он себя! Не будет ему от меня скидки!
Не заходя в деревню, возле огородов, по полям, они двинулись к дорожке следов, оставленных кентавром Мироном. Икотка трусила впереди, изредка завиваясь снежной пыльцой, а егерь Авдей Николаич скользил за ней, подробно повторяя ее путь, не сбиваясь с него ни на сантиметр. Вот и глубокие, словно жерди втыкали в снег, следы. Здесь Кокарев с Егутихой войдут в лес и настигнут там невиданного, ненавистного до содрогания сердца. Егерь снял ружье, проверил заряды. Хотел прогнать икотку, но раздумал. Помощник, хоть худенький, нужен.
Егерь деловито бежал на лыжах рядом с дорогой, намечая про себя лесные закутки, где ему следовало сегодня побывать. Егутиха выскочила навстречу, загородила лыжню, сморщилась до невозможности в умильном хохотке, высоко обнажив передние десны, растянув большой рот. Размахивающая руками, нелепо подплясывающая, она вспрыгнула перед Авдеюшкой, как нечистая сила, в которую он не верил. Егерь затопорщился, тормозя, чтобы не наехать на колдунью, и не своим голосом крикнул:
— Эт-то еще что за каналья?!
— Их-ха-ху-ху-у-у!.. — отозвалась икотка. — Авдеюшко ты, желаннушко, матушко!
— А, это ты, старая гадость, — передохнул Кока-рев. — Опять народ пугаешь?
— И-што ты, и-што ты, и-што ты-ы!.. — заголосила Егутиха. — Тебя жду, милинько-ой! С глаз сбилась, намерзлась-то, боженьки… Ой, Авдей ты Николаич, завелся у нас туто-ко нечистик, окаянный его дух!.. Досель, — она царапнула по фуфайке, — коняга как есть, а уж отсель — страховидной мущина! Ужасти!..
Авдей сорвался с лыж, подскочил к икотке и затряс ее так, что кости застукали одна об другую.
— И г-где видела-а?!
— Да, Авдеюшко, с Федянькой Сурниным вечор из лесу к им на двор прибегал. Чё-то они там с Милькой робили. А после вино у Надьки брали. Федька ведь с ей, с Надькой-то, как-то гулеванил! — вдруг ни к селу ни к городу, просто не в силах удержать свою страсть, сосплетничала икотка.
— 3-замолчь! — рявкнул на нее егерь. Глаза его возбужденно блестели, рука, заведенная за спину, все время гладила ружейный приклад. — Потом-то, потом куды девались?..
— А обратно в лес убежали! — прыгала передним Егутиха. — Вино, поди-ко, пить! Федька-то обратно ночью набежал, теперя в сельсовете сидит, Ивана Кривокорытова ждет. Ты его забери, Авдеюшко! Да к участковому, желаннушко! А мы с тобой потом в лес побежим — тамо след-от их есть, есть! Я ходила, смекала, да далеко-то не пошла — и-и, страшно одной-то, матушко!
— Веди! — приказал Кокарев. — Теперь веди к следу! С этим обормотом после разберемся. Усугубил он себя! Не будет ему от меня скидки!
Не заходя в деревню, возле огородов, по полям, они двинулись к дорожке следов, оставленных кентавром Мироном. Икотка трусила впереди, изредка завиваясь снежной пыльцой, а егерь Авдей Николаич скользил за ней, подробно повторяя ее путь, не сбиваясь с него ни на сантиметр. Вот и глубокие, словно жерди втыкали в снег, следы. Здесь Кокарев с Егутихой войдут в лес и настигнут там невиданного, ненавистного до содрогания сердца. Егерь снял ружье, проверил заряды. Хотел прогнать икотку, но раздумал. Помощник, хоть худенький, нужен.
35
Медведю-шатуну ночью было особенно тяжело. С хриплым, натужным, простуженным воем он бродил, проваливаясь, по снегу. Волки, ожесточившиеся с морозами, уже посвечивали на него из-за деревьев глазами длинно и голодно, но пока не нападали, снова сбегались в стаю на пустые лесные поляны и пели там сипло и торжествующе. Шатун, слыша в этой песне вечную заботу лесного хищника, шмякался при ее звуках на тощий неопрятный зад и жалостно поскуливал. Наверное, будь он человеком, пришла бы в голову мысль, что лучше, пожалуй, умереть сейчас, чем голодному, замерзшему, незнамо за что таскаться по лесу большим темным комом, абсолютно нелепым в это время. Но он не умел соображать и все таскался и таскался и только все время хотел жрать, да холод иногда приводил его в яростное исступление. Он кусал тогда снег, грыз и царапал кору, злобно вопил. Иногда инстинкт все-таки брал свое, просыпался в нем: тогда медведь растерянно, словно что-то ища, рыл в снегу нору, ложился в нее и пытался согреться, свернувшись калачиком. Теплее не становилось, но иной раз он задремывал в таком положении. Сосал лапу, хрипел, но вряд ли видел сны, потому что инстинкт его, не знающего берлоги, был нацелен на упреждение опасности. Стоило пролететь птице, хлопнув крыльями, проскочить вблизи зайцу или шуркнуть лисе, как дрема слетала с шатуна, и ему становилось еще хуже. Он ревел, бил лапами снег и вылезал из ямы. Сегодня утром, роя яму, он нашел под снегом тетерева и сожрал, давясь перьями. Теплая кровь птицы восстановила в нем утерянное за время скитаний чутье, и он принюхался.
Давно, с выпадения снега, чуял он где-то в лесу средоточие человечьего запаха, но поначалу не шел на него, потому что боялся огня, грома и боли. Пахло и мучным — шатун тянул вперед трубкой чуткие губы, припадал к снегу, горько взрявкивая. Когда же и конский дух доходил до носа — дыбом вставала шерсть на загорбке, и он бежал туда, откуда пахло тепло и вкусно, чтобы, вскочив на круп, бить и терзать, покуда жертва не свалится грудой желанного мяса. Однако так ни разу и не добрался до землянки: что-то отпугивало, и он только трусливо ползал вокруг нее, жадно внюхиваясь. Прячась за деревьями, он видел, как кентавр с Федькой выходили из землянки, видел, как они возвратились обратно, но не осмелился разорить ее в их отсутствие. Как-то и ему повезло: задрал приплутнувшую собачонку, набежавшую в лес с человеком, и сытно полакомился. Вчерашней ночью, замученный голодом, он освирепевшими глазками следил за землянкой и ждал, когда оттуда покажется кто-нибудь один, не оба вместе. Он бросился за Федькой, едва тот встал на лыжи, чтобы догнать и содрать со спины кожу вместе с фуфайкой. Но бежать по снегу ему было неходко, и человек ушел от него по накатанной лыжне легко и быстро, не подозревая о минувшей опасности. От неудачи медведь рассердился еще больше, забарахтался в сугробах, поднимая шум на весь лес. Но вернуться к землянке он уже не мог, так как забыл о ней, утеряв надолго из поля зрения, а нюх, запаленный погоней, не мог уже учуять соблазнительного запаха живого конского тела. Иначе он, разъяренный и голодный, непременно вернулся бы туда и учинил разгром. Теперь он уже ничего не боялся. Для медведя, начавшего охоту за человеком, нет запретов.
Перья тетерки согрели иззябший нос шатуна, покуда он, разодрав птичье тело, чавкал его. Кровь птицы, мозг из хрумкнувшей в зубах маленькой головки снова дали чутье, обеспокоив его жаждой нового убийства. Медведь внюхался, пытаясь уловить направление тока пахучего воздуха, где сладко мешался запах конского и человечьего тела. Пятачок его задергался, морщась и изгибаясь. Вдруг шатун сделал стойку, шумно и радостно вздохнул, опустился на четыре лапы и походкой знающего свою цель хищника направился туда, где томился кентавр Мирон, друг лесного жителя Федьки Сурнина.
Давно, с выпадения снега, чуял он где-то в лесу средоточие человечьего запаха, но поначалу не шел на него, потому что боялся огня, грома и боли. Пахло и мучным — шатун тянул вперед трубкой чуткие губы, припадал к снегу, горько взрявкивая. Когда же и конский дух доходил до носа — дыбом вставала шерсть на загорбке, и он бежал туда, откуда пахло тепло и вкусно, чтобы, вскочив на круп, бить и терзать, покуда жертва не свалится грудой желанного мяса. Однако так ни разу и не добрался до землянки: что-то отпугивало, и он только трусливо ползал вокруг нее, жадно внюхиваясь. Прячась за деревьями, он видел, как кентавр с Федькой выходили из землянки, видел, как они возвратились обратно, но не осмелился разорить ее в их отсутствие. Как-то и ему повезло: задрал приплутнувшую собачонку, набежавшую в лес с человеком, и сытно полакомился. Вчерашней ночью, замученный голодом, он освирепевшими глазками следил за землянкой и ждал, когда оттуда покажется кто-нибудь один, не оба вместе. Он бросился за Федькой, едва тот встал на лыжи, чтобы догнать и содрать со спины кожу вместе с фуфайкой. Но бежать по снегу ему было неходко, и человек ушел от него по накатанной лыжне легко и быстро, не подозревая о минувшей опасности. От неудачи медведь рассердился еще больше, забарахтался в сугробах, поднимая шум на весь лес. Но вернуться к землянке он уже не мог, так как забыл о ней, утеряв надолго из поля зрения, а нюх, запаленный погоней, не мог уже учуять соблазнительного запаха живого конского тела. Иначе он, разъяренный и голодный, непременно вернулся бы туда и учинил разгром. Теперь он уже ничего не боялся. Для медведя, начавшего охоту за человеком, нет запретов.
Перья тетерки согрели иззябший нос шатуна, покуда он, разодрав птичье тело, чавкал его. Кровь птицы, мозг из хрумкнувшей в зубах маленькой головки снова дали чутье, обеспокоив его жаждой нового убийства. Медведь внюхался, пытаясь уловить направление тока пахучего воздуха, где сладко мешался запах конского и человечьего тела. Пятачок его задергался, морщась и изгибаясь. Вдруг шатун сделал стойку, шумно и радостно вздохнул, опустился на четыре лапы и походкой знающего свою цель хищника направился туда, где томился кентавр Мирон, друг лесного жителя Федьки Сурнина.
36
Федька в это время сидел в сельсовете и ждал Ивана Кривокорытова. Он нарочно не стал заходить к председателю домой, выкладывать там свой тайный уговор с Мироном — считал, что в казенном учреждении это будет выглядеть и солиднее, и надежнее. Иван убежал с утра на совещание к Мите Колоску, и Сурнин маялся теперь, поглядывая в окно, в обществе молчаливой пожилой Дуси, секретаря-делопроизводителя. Он пытался несколько раз заговорить с ней, но Дуся взглядывала на него укоризненно, напоминая, что он находится не в таком месте, где ведут пустые разговоры, и Федька сразу испуганно замолкал, начинал быстро мигать. А впрочем, на сердце у него было хорошо. Сегодня, ни свет ни заря, притащился дед Анфим, отдал даром старую Федькину мечту — большой бердановский приклад. И даже не объяснил, почему отдает: только щерился в беззубом хохоте да махал руками, как пьяный. А и пущай! Не все ли равно, пошто отдал? Дарит—значит, уважает. Как это хорошо! Приклад лежал теперь у Сурнина на коленях, и он ласкал его, хоть и не додумался еще, как его приспособить к делу. Правда, до дела в Федькиных руках никогда не доходила ни одна еще вещь. Скорее всего полежит недельку приклад на видном месте, поласкает взгляд, а потом надоест хозяину и тот забросит его в темную чуланку, где он или истлеет, или будет заигран ребятишками. Но это теперь не главное! Главное — дедко Анфим его уважает! Мильке много лучше: спит, сердешная. Тоже хорошо. Вообще вся деревня с ним сегодня, когда он шел к сельсовету, даже здоровалась как-то особенно: низко, немножко торжественно наклоняли головы бабы, мужики крепко жали руку, заглядывали в глаза, спрашивали о его и супругином здоровье, о погоде. Сам Гриша Долгой разговаривал как с равным, советовался, как лучше укрепить перекрытие на свинарнике. Затаенное, приподнятое было настроение у всех, и Федька чувствовал, что и он тому причиной. Надька Пивенкова, встретясь, вся прямо потянулась, извернулась в его сторону, напоминая о холостой печали. Все это давало повод Сурнину почувствовать себя значительным человеком, и он начал думать, что знакомство с другом-сердягой даст ему уважение не только односельчан, но и людей больших, высоких по положению, может быть, даже правительственных, которым он станет устраивать консультации у Мирона, вроде как Кривокорытову. Тогда уж ему никакой Авдеюшко не будет страшен! Улыбнутся его пять лет! Только двое не обратили сегодня на Федьку особенного внимания: учительница Ксения Викторовна да сельсоветская Дуся. Но на них Федька не думал обижаться, что с них взять: одна вообще неясно о чем думает и говорит-то все невпопад, ничего вокруг не знает, словно не замечает, а другая в жизни ничем и никем, кроме себя и своей коровы, не интересовалась. Бог с ими!
Пришел Иван. Настроение с утра, как только он узнал, что Мильке гораздо лучше, у него тоже сделалось отличное. Увидав Федьку, он сморщился и подумал сразу: с чего это он радуется, ведь муж-то ей не он, не Ваня, не Ванюшка Кривокорытов, а вот эта мелочь пузатая! Однако он переборол свою неприязнь к Сурнину и вышел с ним на крыльцо.
— Ну дак как, Иван? Пойдешь, нет? А то дак я договорился! — жарко сказал ему Федька.
— Как… чего это ты договорился?
— Забыл, ли чё ли? А сказывал, что охота тебе с моим дружком встренуться? Все вызнать у него что-то хотел. Забыл, ага?..
— Ой ты! Правда, так? — Кривокорытов схватил Федькину руку. — Верно, говорил, надо мне кой-чего узнать-то! А когда пойдем?
— Да хоть когда! — важно сказал Федька.
— Вот, счас и пойдем! Пошли, пошли!..
— Счас — не! — Сурнин приосанился, глянул на председателя строго и независимо. — Счас мне неохота. Да и Мироша у меня теперь должон отдыхать по режиму. Я ведь ему режим держу, брат! А приходи ко мне через часик. А! Вот ишо вопрос: ты меня за то, что встречу устроил, весной-то насчет теса ублагости. Поспособствуй то есть. Вот так!
Пришел Иван. Настроение с утра, как только он узнал, что Мильке гораздо лучше, у него тоже сделалось отличное. Увидав Федьку, он сморщился и подумал сразу: с чего это он радуется, ведь муж-то ей не он, не Ваня, не Ванюшка Кривокорытов, а вот эта мелочь пузатая! Однако он переборол свою неприязнь к Сурнину и вышел с ним на крыльцо.
— Ну дак как, Иван? Пойдешь, нет? А то дак я договорился! — жарко сказал ему Федька.
— Как… чего это ты договорился?
— Забыл, ли чё ли? А сказывал, что охота тебе с моим дружком встренуться? Все вызнать у него что-то хотел. Забыл, ага?..
— Ой ты! Правда, так? — Кривокорытов схватил Федькину руку. — Верно, говорил, надо мне кой-чего узнать-то! А когда пойдем?
— Да хоть когда! — важно сказал Федька.
— Вот, счас и пойдем! Пошли, пошли!..
— Счас — не! — Сурнин приосанился, глянул на председателя строго и независимо. — Счас мне неохота. Да и Мироша у меня теперь должон отдыхать по режиму. Я ведь ему режим держу, брат! А приходи ко мне через часик. А! Вот ишо вопрос: ты меня за то, что встречу устроил, весной-то насчет теса ублагости. Поспособствуй то есть. Вот так!
37
Впереди егеря икотка легко бежала по снегу, подтопывая по нему большими, болтающимися на тонких ногах валенками. Намстить! Намстить! И егерь пыхтел на лыжной тропе, ощущая всей спиной тяжелое ружье с лежащими в нем патронами. Сейча-ас…
Авдеюшко знал эту тропочку, как знал в лесу и любую другую. Шла она далеко в лес, делала там всякие зигзаги и повороты, сплеталась с другими дорогами и дорожками, выплеталась из них, снова петляла к укромным местам и в конце концов опять выводила к деревне. Несколько раз он проходил ею и никогда не замечал на ней и возле подозрительных дел. Прогляделся, чертов дурак! И Авдеюшко грустно подумал о своей старости. Разве еще пять лет назад его злой нюх не учуял бы, куда надо свернуть с дорожки, тропочки, чтобы накрыть тайную землянку врага?.. Мысли его вернулись к Федьке и стали свирепыми. Перехитрила его эта пакость! Сидел ведь тогда в сельсовете, шлепал своим ртом, словно путный, а на деле-то смеялся над всеми, смеялся да подшучивал! Ой, Сурнин, Сурнин, пошел ты насупроть Авдея Николаича, и застигнет тебя его крепкая кара!.. Подобрал, отогрел ненужную лесной жизни тварь гадоносную да еще насмелился в деревню с ней пожаловать, шаромыга, тунеядец! А бабка — молоток, просто патриотка! Выявила непорядок и сразу доложила должностному лицу. Всё путем. Надо ей грамоту выхлопотать… за неуклонную защиту природы. И напрасно я ее тогда, возле сельсовета, лаял…
Колдунья же дула по лыжне и сладко мечтала, как станет свежевать чудушко-юдушко, отделять требуху от тулова. Требуху — для секретной знахарской надоби, а тулово она сожгет и пепел с песнями развеет по ветру, по кругу, чтобы пал он на все стороны света. Но не весь пепел развеет: немножко унесет в мешочке домой, на всякий случай. Авось пригодится и для наговору, и для черной злой порчи, и для великого исцеления! Глухими, темными деревенскими ночами она узнает его силу. И летними колдуньими утрами, сбивая тонкими проворными ножками густую росу с травы, станет приходить на место, где сгорел от ее рук непокорный чудушко-юдушко, и проверять, не зацвел ли дивным цветом на земле, смешанной с пеплом, чудесный желтый с алым, редко кому дающийся в руки цветок-моркоток, воркоток?.. Как только мысли соскакивали на это, икотка подпрыгивала на лыжной тропе и пускалась бежать впереди егеря еще шибче. Станет, станет она Великая Икотка!
Так шли эти двое, думая каждый о своем, и оба торопились, чтобы приблизить миг высшего своего счастья, и у обоих оно было разное, только достигалось, как это часто бывает, одним делом.
Да, а ведь был еще и третий! Он тоже крался к своей цели и делал это позыбистой, мелкой и пряткой, забытой с осени походкой. И едва Егутиха с Авдеюшкой выскочили к невидному из-за деревьев крохотному угорбочку, к которому вел след, как медведь возник перед ними. Самый первый из всех он выбежал на вершину угорбочка и, ужасно взревев, ударил лапой по жердям, из-под которых несся к ноздрям мешающий ему жить запах свежей пищи. Жерди вздыбились, и шатун вздыбился над землянкой. Вдруг он увидел оторопелых, прямо на него еще по инерции бегущих колдунью с егерем и, поднявшись во весь рост, раскинув в стороны передние лапы, пошел на них, защищая свою жизнь и свою добычу. Икотка заверещала и стала метаться в страхе впереди Авдеюшки, не соображая, что делает и загораживая ему прицел. Он же, верный своему служебному долгу и охранительному инстинкту, твердо понимающий, что стоит только повернуться спиной — и от медведя не уйти ни ему, ни старухе, уже встал перед зверем в надлежащую позицию и взвел курки. И вместе с грохотом, яростным криком медведя, с визгом обезумевшей старухи над крохотным шатерком стоящей посреди леса полянкой в заволокшем ее горьком пороховом чаду вознесся страшный, мучительный, заунывно-гнусавый стон полуконя-получеловека. Словно большая, закрывшая мир птица повисла над землянкой и тремя мечущимися возле нее существами. Стало темно. Затем снова посветлело, и вместе со светом на поляну пришел ужас. Он сковал, застудил всех в нелепых позах и заставил пережить смерть. Прошел мгновенно, лишь только какая-то полоса голубого света пересекла небо.
И, очнувшись от такого наваждения, трое находящихся в этот момент возле Федькиной землянки опрометью кинулись в разные стороны. Икотка с высоким выхухольим писком первой, не касаясь снега, вихрем донеслась до ближних кустов — и исчезла за ними навсегда. Визжа, заваливаясь и хватаясь за сердце, брызнул в сторону шатун. Только Авдеюшко в стремительном обратном беге держался того пути, которым пришел.
Авдеюшко знал эту тропочку, как знал в лесу и любую другую. Шла она далеко в лес, делала там всякие зигзаги и повороты, сплеталась с другими дорогами и дорожками, выплеталась из них, снова петляла к укромным местам и в конце концов опять выводила к деревне. Несколько раз он проходил ею и никогда не замечал на ней и возле подозрительных дел. Прогляделся, чертов дурак! И Авдеюшко грустно подумал о своей старости. Разве еще пять лет назад его злой нюх не учуял бы, куда надо свернуть с дорожки, тропочки, чтобы накрыть тайную землянку врага?.. Мысли его вернулись к Федьке и стали свирепыми. Перехитрила его эта пакость! Сидел ведь тогда в сельсовете, шлепал своим ртом, словно путный, а на деле-то смеялся над всеми, смеялся да подшучивал! Ой, Сурнин, Сурнин, пошел ты насупроть Авдея Николаича, и застигнет тебя его крепкая кара!.. Подобрал, отогрел ненужную лесной жизни тварь гадоносную да еще насмелился в деревню с ней пожаловать, шаромыга, тунеядец! А бабка — молоток, просто патриотка! Выявила непорядок и сразу доложила должностному лицу. Всё путем. Надо ей грамоту выхлопотать… за неуклонную защиту природы. И напрасно я ее тогда, возле сельсовета, лаял…
Колдунья же дула по лыжне и сладко мечтала, как станет свежевать чудушко-юдушко, отделять требуху от тулова. Требуху — для секретной знахарской надоби, а тулово она сожгет и пепел с песнями развеет по ветру, по кругу, чтобы пал он на все стороны света. Но не весь пепел развеет: немножко унесет в мешочке домой, на всякий случай. Авось пригодится и для наговору, и для черной злой порчи, и для великого исцеления! Глухими, темными деревенскими ночами она узнает его силу. И летними колдуньими утрами, сбивая тонкими проворными ножками густую росу с травы, станет приходить на место, где сгорел от ее рук непокорный чудушко-юдушко, и проверять, не зацвел ли дивным цветом на земле, смешанной с пеплом, чудесный желтый с алым, редко кому дающийся в руки цветок-моркоток, воркоток?.. Как только мысли соскакивали на это, икотка подпрыгивала на лыжной тропе и пускалась бежать впереди егеря еще шибче. Станет, станет она Великая Икотка!
Так шли эти двое, думая каждый о своем, и оба торопились, чтобы приблизить миг высшего своего счастья, и у обоих оно было разное, только достигалось, как это часто бывает, одним делом.
Да, а ведь был еще и третий! Он тоже крался к своей цели и делал это позыбистой, мелкой и пряткой, забытой с осени походкой. И едва Егутиха с Авдеюшкой выскочили к невидному из-за деревьев крохотному угорбочку, к которому вел след, как медведь возник перед ними. Самый первый из всех он выбежал на вершину угорбочка и, ужасно взревев, ударил лапой по жердям, из-под которых несся к ноздрям мешающий ему жить запах свежей пищи. Жерди вздыбились, и шатун вздыбился над землянкой. Вдруг он увидел оторопелых, прямо на него еще по инерции бегущих колдунью с егерем и, поднявшись во весь рост, раскинув в стороны передние лапы, пошел на них, защищая свою жизнь и свою добычу. Икотка заверещала и стала метаться в страхе впереди Авдеюшки, не соображая, что делает и загораживая ему прицел. Он же, верный своему служебному долгу и охранительному инстинкту, твердо понимающий, что стоит только повернуться спиной — и от медведя не уйти ни ему, ни старухе, уже встал перед зверем в надлежащую позицию и взвел курки. И вместе с грохотом, яростным криком медведя, с визгом обезумевшей старухи над крохотным шатерком стоящей посреди леса полянкой в заволокшем ее горьком пороховом чаду вознесся страшный, мучительный, заунывно-гнусавый стон полуконя-получеловека. Словно большая, закрывшая мир птица повисла над землянкой и тремя мечущимися возле нее существами. Стало темно. Затем снова посветлело, и вместе со светом на поляну пришел ужас. Он сковал, застудил всех в нелепых позах и заставил пережить смерть. Прошел мгновенно, лишь только какая-то полоса голубого света пересекла небо.
И, очнувшись от такого наваждения, трое находящихся в этот момент возле Федькиной землянки опрометью кинулись в разные стороны. Икотка с высоким выхухольим писком первой, не касаясь снега, вихрем донеслась до ближних кустов — и исчезла за ними навсегда. Визжа, заваливаясь и хватаясь за сердце, брызнул в сторону шатун. Только Авдеюшко в стремительном обратном беге держался того пути, которым пришел.
38
Лишь Федька Сурнин отошел от сельсовета после разговора с Кривокорытовым, как непривычный для дня сполох пронесся над его головой. Потемнело, снова посветлело, и одинокий печальный крик пришел из-за леса. На душе у Федьки стало тяжело, и он прибавил шагу. Теперь он бежал и видел кругом себя, что и деревня вроде бы как-то изменилась: люди казались неспокойными, они кричали что-то друг другу, двигались быстрее, чем всегда, собирались в кучки и о чем-то возбужденно толковали. Бабы бежали с речки с полными ведрами, ребятишки неслись из школы. Вот один с громким смехом бросил в ноги Федьке свой портфель. Споткнувшись, Федька перекувырнулся, встал и огляделся. Нет, все было нормально. Никто никуда не спешил, никто не кричал. Да, в общем-то, и улица была пуста. Наверно, все это показалось Сурнину, потому что он сам торопился. Однако душа была тяжелой, и он снова убыстрил шаг. И, не забегая за лыжами, надеясь на утоптанную и крепкую лыжню, направился к лесу.
Он еще не дошел до леса, как из-за деревьев выскочил человек. Это был егерь Кокарев Авдей Николаич. Увидав Федьку, он вскрикнул, упал вперед себя на руки и, раскинув лыжи в стороны, на четвереньках нелепо пополз по лыжне. Остановился, посоображал, что же ему мешает в таком передвижении, выдернул валенки из лыжной сбруи и, встав на ноги, ходко помчался к деревне, где скоро и исчез за домами.
«Ать ты!..» — подумал Федька.
Подойдя к земляночке, он долго стоял над ней, полный грусти. В ней было пусто, никаких следов друга-сердяги. И кругом — ни следа, указавшего бы дорогу, которой он ушел. Только неподалеку темным большим пятном лежал мертвый медведь.
Жерди с крыши были разбросаны вокруг словно какой-то неведомой силой, а в саму землянку еще не насыпался снег, она лежала внизу перед Федькой, и ему казалось, что в ней все так же тепло и темно, как и тогда, когда они вдвоем с Мироном коротали здесь дни и ночи. Вот Миронова лежанка, баклага и ковшик, из которого он пил, недоеденная хлебная корка в углу… Эх, друг! Федька подобрал валяющееся возле землянки ружье егеря, подумал, куда можно бы его приспособить для своей корысти, но, решив на всякий случай не связываться, сделал по-другому: размахнулся, ударил по дереву, еще раз… Исковерканное, бросил тут же. То, что он так обошелся с вещью, принадлежащей самому всесильному Авдеюшке, наполнило смелостью и отвагой маленькое Федькино существо: похлебав ртом крепкий густой воздух, он распер им грудь и закричал на весь лес:
— Эй, Миро-он! Эй, друг-сердяга-а! Сиктын-мактын, ёкарный бабай!..
Но было тихо, и даже эхо не отозвалось.
Он еще не дошел до леса, как из-за деревьев выскочил человек. Это был егерь Кокарев Авдей Николаич. Увидав Федьку, он вскрикнул, упал вперед себя на руки и, раскинув лыжи в стороны, на четвереньках нелепо пополз по лыжне. Остановился, посоображал, что же ему мешает в таком передвижении, выдернул валенки из лыжной сбруи и, встав на ноги, ходко помчался к деревне, где скоро и исчез за домами.
«Ать ты!..» — подумал Федька.
Подойдя к земляночке, он долго стоял над ней, полный грусти. В ней было пусто, никаких следов друга-сердяги. И кругом — ни следа, указавшего бы дорогу, которой он ушел. Только неподалеку темным большим пятном лежал мертвый медведь.
Жерди с крыши были разбросаны вокруг словно какой-то неведомой силой, а в саму землянку еще не насыпался снег, она лежала внизу перед Федькой, и ему казалось, что в ней все так же тепло и темно, как и тогда, когда они вдвоем с Мироном коротали здесь дни и ночи. Вот Миронова лежанка, баклага и ковшик, из которого он пил, недоеденная хлебная корка в углу… Эх, друг! Федька подобрал валяющееся возле землянки ружье егеря, подумал, куда можно бы его приспособить для своей корысти, но, решив на всякий случай не связываться, сделал по-другому: размахнулся, ударил по дереву, еще раз… Исковерканное, бросил тут же. То, что он так обошелся с вещью, принадлежащей самому всесильному Авдеюшке, наполнило смелостью и отвагой маленькое Федькино существо: похлебав ртом крепкий густой воздух, он распер им грудь и закричал на весь лес:
— Эй, Миро-он! Эй, друг-сердяга-а! Сиктын-мактын, ёкарный бабай!..
Но было тихо, и даже эхо не отозвалось.
39
Сгорая от нетерпения, Иван Кривокорытов выждал ровно час после Федькиного ухода и двинулся к нему. За этот час он еще раз уточнил вопросы, которые должен задать нездешнему разумнику, хотел даже записать их на бумажку, но потом все-таки решил не делать этого, чтобы обойтись без подозрения. Иван дрожал от возбуждения; наконец-то он все узнает, все ему станет ясно в жизни, и в соответствии с этим знанием он будет строить свое отношение к миру и людям и самих людей учить хорошим, правильным, вытекающим из единственно возможной линии делам.
Уже выйдя из дома, он вспомнил о Мильке. Почему она заболела? И зачем, когда она лежала больная, Федька выгнал его из своей избы, не дал побыть с ненаглядной, ведь он, Иван, по сути, имеет на нее больше прав, чем законный муж? А если Иван и сегодня придет, чтобы увидеть Мильку, Сурнин снова может его выгнать, очень даже спокойно. Скорей бы уж она выздоравливала, тогда снова будут встречи на высоком бережку, над речкой, за далекими деревенскими избами. Сначала речка будет подо льдом, и они протопчут туда тропочку по снегу, потом весна сгонит лед, забормочет, зазвенит по камушкам-кругляшкам чистая холодная вода, пойдет в рост клейкая верба. Настанет лето. И однажды, встретившись с Милькой на закате дня, он, Иван, перенесет ее через эту речку по мелководью. Что будет дальше? Все пойдет, как раньше, пятнадцать лет назад, или будет по-другому?.. Что ж, как-нибудь да будет…
Так думал Иван Кривокорытов по дороге к Федьке Сурнину, и шаги его становились все медленнее. Наконец он остановился, постоял, грустно тряхнул головой и пошел обратно.
Вечер стоял над деревней, и в вечере этом, с каждым новым мгновением, происходила и новая жизнь, такой не было ни вчера, ни час, ни минуту назад; вот она прошла — и исчезла, ее тоже не будет никогда больше.
В избе Сурниных лежала тихая выздоравливающая Милька и мечтала, как она снова увидится с Иваном, и тогда пусть Иван поцелует ее, и пусть побудет хоть немного сладко на душе, а уж дальше — хоть в омут…
Дашка-растрепка суетилась по избе, отыскивая новые варежки: сегодня Колька Кривокорытов назначил ей свидание за школой; сердчишко в детской груди билось скоро и томительно.
Бригадир Гриша Долгой вбил наконец последний гвоздь в крышу нового свинарника. Он горделиво выпрямился и закурил.
Учительница Ксения Викторовна Кривокорытова торопилась, бежала домой с уроков. Надо было доить и кормить корову, топить печку, готовить еду ребятам, мужу, проверять тетрадки…
Дед Глебка у окошка жевал хлебную мякоть, подслеповато оглядывал деревенскую улицу и думал, что жизнь свою он прожил очень хорошо, да и сейчас она у него совсем неплохая, жалко только, что вот не сегодня-завтра надо будет помереть. И совсем неважно, сколько народу придет на похороны, кто-нибудь да все равно придет. Федька, да Милька, да ихние ребятишки — вот и будет ладно…
А Федька Сурнин сидел на крыльце своей избы и глядел на темное небо. На нем блестели ранние звездочки, и ему казалось, что где-то там, среди проступающих россыпей, тоскливо бродит и никак не может до него докричаться одинокая душа его друга.
Уже выйдя из дома, он вспомнил о Мильке. Почему она заболела? И зачем, когда она лежала больная, Федька выгнал его из своей избы, не дал побыть с ненаглядной, ведь он, Иван, по сути, имеет на нее больше прав, чем законный муж? А если Иван и сегодня придет, чтобы увидеть Мильку, Сурнин снова может его выгнать, очень даже спокойно. Скорей бы уж она выздоравливала, тогда снова будут встречи на высоком бережку, над речкой, за далекими деревенскими избами. Сначала речка будет подо льдом, и они протопчут туда тропочку по снегу, потом весна сгонит лед, забормочет, зазвенит по камушкам-кругляшкам чистая холодная вода, пойдет в рост клейкая верба. Настанет лето. И однажды, встретившись с Милькой на закате дня, он, Иван, перенесет ее через эту речку по мелководью. Что будет дальше? Все пойдет, как раньше, пятнадцать лет назад, или будет по-другому?.. Что ж, как-нибудь да будет…
Так думал Иван Кривокорытов по дороге к Федьке Сурнину, и шаги его становились все медленнее. Наконец он остановился, постоял, грустно тряхнул головой и пошел обратно.
Вечер стоял над деревней, и в вечере этом, с каждым новым мгновением, происходила и новая жизнь, такой не было ни вчера, ни час, ни минуту назад; вот она прошла — и исчезла, ее тоже не будет никогда больше.
В избе Сурниных лежала тихая выздоравливающая Милька и мечтала, как она снова увидится с Иваном, и тогда пусть Иван поцелует ее, и пусть побудет хоть немного сладко на душе, а уж дальше — хоть в омут…
Дашка-растрепка суетилась по избе, отыскивая новые варежки: сегодня Колька Кривокорытов назначил ей свидание за школой; сердчишко в детской груди билось скоро и томительно.
Бригадир Гриша Долгой вбил наконец последний гвоздь в крышу нового свинарника. Он горделиво выпрямился и закурил.
Учительница Ксения Викторовна Кривокорытова торопилась, бежала домой с уроков. Надо было доить и кормить корову, топить печку, готовить еду ребятам, мужу, проверять тетрадки…
Дед Глебка у окошка жевал хлебную мякоть, подслеповато оглядывал деревенскую улицу и думал, что жизнь свою он прожил очень хорошо, да и сейчас она у него совсем неплохая, жалко только, что вот не сегодня-завтра надо будет помереть. И совсем неважно, сколько народу придет на похороны, кто-нибудь да все равно придет. Федька, да Милька, да ихние ребятишки — вот и будет ладно…
А Федька Сурнин сидел на крыльце своей избы и глядел на темное небо. На нем блестели ранние звездочки, и ему казалось, что где-то там, среди проступающих россыпей, тоскливо бродит и никак не может до него докричаться одинокая душа его друга.