Владимир Соколовский
ПОСЛЕДНИЙ СЫН ДОЖДЯ

Повесть
Художник А. Амирханов

1

   — Помело ты, помело! — сказал Федьке Сурнину бригадир Гриша Долгой. — Уж, кажись, и воспитывали, и учили, и садили тебя, а ты все равно, как раньше, — помело помелом! Нет, Федор, уйди, не рви мое сердце.
   Федька, виновато сутулясь, пробежал по конторе, юркнул в дверь и выскочил на улицу. За углом огляделся: никто не видит? — и разыграл ожесточение: плюнул, потоптался на плевке и ахнул об землю дряхлую, изрытую дробью фуражку. В общем-то особых надежд на свой поход в правление он не возлагал, но где-то в глубине души надеялся, что, прорвавшись к председателю Мите Колоску, найдет его чрезвычайно занятым, и тот, чтобы отвязаться, прикажет бухгалтерше выписать Сурнину десятку. Больше Федьке и не надо было. Пятерку он отдаст Мильке, жене, — пускай хоть сегодня не орет! — три отвалит дедке Анфиму за старый большой бердановский приклад, а на остальные купит чекушку и разопьет вместе с дедкой, обмоет вещь.
   Спроси Федьку, зачем ему нужна давно отслужившая свои веки ружейная принадлежность, он не ответит. Начнет суетиться, подмаргивать, выкрикивать всякую дурость, вроде той, что «запас карман не дерет», что мы, мол, тоже люди с понятием — «не кое-как, не хухры-мухры», однако и дурак поймет, что никакой житейской мудрости, которую Сурнин вовсю пытается выказать, у него на самом деле нет. Нравится собирать всякое охотничье барахло — вот и все. У него, по правде сказать, и дома-то ничего, кроме этого барахла, не держалось, но и оно постепенно куда-то сплывало словно между пальцев. Лет пять назад Федька вроде опомнился: перестал прогуливать, зарабатывал нормально; обрадованная Милька купила тогда телевизор, стиральную машину, пальтишки себе и ребятам. Однако все кончилось довольно скоро. «Двуличный, он строил нам Иудины надсмешки», — так сказал потом на суде общественный Федькин обвинитель от колхоза. Оказывается, выбиваясь в число передовых тружеников полей, Сурнин сильно в то же время лютовал по браконьерской части. Когда после долгой слежки участковый Трясцын и егерь Авдеюшко Кокарев застигли его наконец за разделкой лосиной туши, грянули трубы правого суда и восторжествовал закон: Федьке определили такой штраф, что уплыли и телевизор, и стиральная машина, и снова пришлось Мильке с ребятами переодеться в телогрейки…
   Штраф он уплатил. Уплативши, понес квитанцию Авдеюшке, егерю, домой. Не застав, быстренько обернулся до Пихтовки, своей деревни, и появился возле егерева дома уже затемно, с двустволкой. Постучал в окошко, вызвал Кокарева на крыльцо, отдал квитанцию и, когда тот повернулся, чтобы уйти, схватил ружье и выпалил в воздух. Авдеюшко дурно заорал, завалился за порог, быстро взметывая ногами. Федька же, ругаясь, перезаряжал стволы, освещая вспышками выстрелов ахнувшую, заметавшуюся у окон улицу. Расстреляв все патроны, пытался скрыться в направлении дома, но вновь был схвачен неутомимым Трясцыным и представлен к ответу. И через некоторое время прибавилось Мильке заботы: собирать да отправлять посылочки куда-то далече — туда, где выпала судьба ее мужу поваливать лесок…
   А ведь не было в его облике ничего, указующего на скрытое злодейство! Маленький, щуплый, светловолосый, носик тоненький, вздернутый, глаза проворные, но открытые, нисколько не хитрые. И никто ни в его, ни в другой, соседней деревне не припоминал, чтобы Федька причинил кому зло. Однако — вот, поди ж ты! — считалось, что нет в округе большего негодяя. И сам он как мог поддерживал эту свою репутацию.
   Ну как же, судите сами: человек отбыл срок за преступление, освободился, — вроде бы остановись, подумай — четвертый десяток, годы немалые, пора и умишком пораскинуть! Нет, словно обалдел, никого не слушает, взялся снова за старое, да яростно-то как! На работу—хорошо, если через два дня на третий, а то и неделями не является, словно не для него законы писаны. Давно бы выгнали из колхоза, чтобы не мутил народ, — опять ребятишек жалко, да и Мильку с фермы отпускать неохота, с утра до вечера баба там пропадает, иной раз и ночью набежит — такая старательная! Правда, когда Федька был в заключении, ей как-то раз подселили в избу городских мужиков, приехавших на картошку. Что там с кем у нее получилось, неясно, только родила как раз к мужниному возвращению. Другой бы испластал жену, живого места не оставил, а этот только шморгнул носиком, сказал: «Ну зачем я такой бабе, окаянный, нужон? Она сама по себе полну избу прибыли натащит!» Скинул котомку, залез под крышу, вытащил замотанное тряпками ружьишко, собрал его на скорую руку и умчался в лес. Мужики с бабами пороптали: зря только время теряли, вся деревня собралась смотреть, как он будет лупцевать Мильку-изменщицу! — и разошлись.

2

   Оказавшись в этот раз без денег, Федька затосковал. Остаться без давно желанной вещи, бердановского приклада, было невыносимо. Заглянул на всякий случай в сельповский магазин, к Надьке Пивенковой, но по тому, как мгновенно вздыбились лопатки у нее на спине при его появлении, как с руганью бросилась она перешвыривать с места на место тяжелые ящики, Сурнин сразу усек: отсюда надо мотать. И чем скорее, тем лучше.
   Перед Надькой-то он в чем был виноват?! Прошлой зимой она его допекла: три дня скитался по лесу, в пургу и мороз, чуть богу душу не отдал, притащил все-таки матерого, ярко-рыжего лиса ей на воротник. Ох и славно попировал тогда недельку! Много, много Надькиного вина употребил в ту пору злостный браконьер Федька. А однажды воспользовался даже ее холостой печалью… После той счастливой поры Сурнину еще перепадало несколько раз по бутылке-другой от продавщицы, однако теперь уже не так часто. А к весне Федькины визиты стали Пивенковой неприятны: казалось, что он, маяча у прилавка, тайно напоминает тем самым на некоторый остаток долга за роскошную лисью шкуру. Беда еще в том, что обрядиться в эту шкуру не было никакой возможности: вездесущий егерь Авдеюшко Кокарев, видно что-то прознав, стал частенько наведываться в магазин и намекать, что если ему доведется увидеть на ком-нибудь не зарегистрированные должным образом меха, то он обещает их приобретателю многие неприятности. Он даже уговаривал Надежду сдать мех добровольно и указать преступного продавца, сулил взамен прощение, но она не больно-то верила словам и помалкивала, надеясь на лучшие времена.
   Вот почему Федька, потолкавшись и повздыхав у прилавка, тихонько вышел. Сойдя с крыльца, он снова ударил оземь фуражкой, оглянулся, подобрал ее, почистил и припустил домой. К избе подкрадывался осторожно, долго сидел за баней, выжидая, когда Милька уйдет на дойку, и только после этого проник в дом. Там надавал щелчков своим угланам: Дашке-растрепке и Арканьке-реве. Чужого — белоголового, с крупным породистым носом Эдьку — не тронул, однако. Тот заревел сам по себе, увидав шастающего по избе дядьку в драных кирзовых сапогах, застиранной до дыр рабочей робе, неясно зачем время от времени здесь появляющегося. Федьке тяжело стало от мальчишеского рева: он растерялся, изобразил пальцами «козу», пощекотил тугенькое пузцо и, отшатнувшись от зашедшегося ревом малыша, побрел на кухню. Там пожевал холодной картошки с солью и хлебом; полез под застреху, за ружьем. Теперь уж ничего не оставалось, как идти в лес: кругом обложили! И приклад от берданочки — ау?!

3

   Федька бежал к своей землянке. Землянка заветная, выкопанная и убранная давным-давно, лет двенадцать назад, когда только-только женился, тщательно захованная от постороннего глаза, даже проныра Авдеюшко не смог добраться. За время Федькиного вынужденного отсутствия там кое-что погнило, обтрухлявилось, он взялся за дело рьяно и отгрохал такие хоромы — ну, любо-дорого! Там и водица, и шкурки, и вяленое мясцо, и даже аптечка — так, на всякий случай!
   Итак, Федька Сурнин двигался к землянке. Он пригнулся, как только вошел в лес, шаг его стал длинен и легок, след запутан, — не потому, что Федька хотел от кого-то скрыться, а просто приучился в своей лесной жизни ходить тайно, от дерева к дереву. Скоро редкий прилегающий к равнинам лес погустел. Земля, отмякшая днем от осеннего заморозка, снова готова была схватиться, становилась туже, хоть и не похрустывала еще, и хорошо было Федьке, лесному человеку, скользить знакомыми, никогда не повторяющимися путями. Еще не темнело: елки и пихты сверкали наверху от солнца, как от мороси. Вон заяц затаил свое тело… Ах ты, косые шары! Погоди, придет зима, уловит, усторожит тебя Федор Лукич, отнесет товарищу Семидотченко, тайному шапочному мастеру… Купит тогда себе ствол немецкий, с узорной насечкой—хорошая, красивая вещь имеется на примете, хоть и негодная для дела: вся разбаханная…
   Так шел Федька Сурнин в землянку, думая свои думы, угадывая незнаткие для других звериные тропочки. Звонко и радостно колотилось сердце в маленьком теле: здесь он был человек — не то что в деревне. Любой свой возглас, любой шаг, любое движение мог он наполнить значением — тогда сдвинется лесной мир, и тончайшие изменения, которые произойдут в нем, тотчас отложатся на чутком теле всей земли — и где, в какой сторонке отзовется эхо Федькиного голоса, его движение, его шаг?
   Нервы глаз, ушей, всего тела ощупывали лес далеко от места, где он находился: цепляли шорох, перебив света, визг впивающихся в землю корней. И, еще не добежав до землянки километра два, Сурнин вдруг замер тревожно, шатнулся к испятнанной лишаями смоляных слез елке и приник к ее комлю.
   Пространство впереди было неспокойно: там будто что-то шевелилось, ворчало и бредило. И кровь уловили чуткие Федькины ноздри.
   Кровь—это уже не шуточки. Он метнулся в сторону, прячась и припадая к земле. Отбежал десятка полтора метров и остановился, сопя и вздрагивая.
   Дудки! Разве уйти Федьке от леса—темной, озорной и опасной своей любви? Разве уйти летчику от аэродрома, по выжженным плитам которого улетели безвозвратно милые его други? Уйти ли моряку от океана — а сколько их там, в зеленой глубине!..
   Федька закружился, запетлял между стволами, поскуливая от страха и неизвестности; постепенно путь его спрямился и лег туда, где на далекой поляне текла в землю темная, сургучная кровь и пучилось чье-то сердце.
   Почти достигнув поляны, Сурнин описал вокруг нее размашистый круг. Он уже чуял зверя, и непонятное беспокойство забродило в нем. Зверюга был крупный, но странный для ведомых Федьке лесных повадок: он не трубил и не расточал последние силы, возглашая о своей смерти; этот как бы скрадывал ее, костлявую, от других лесных обитателей, лишь тихая возня, гнусавый хриплый человеческий стон и густой, пряный запах крови…
   Да ляд с ней, с кровью, в конце-то концов, мало ли он сам пролил ее на своем веку! А пожива очень даже просто могла случиться… Подплясывая от возбуждения, он приблизился к деревьям на краю поляны, оглядел ее сквозь негустую сеточку голых осенних веток и вдруг замер, разинув маленький щербатый рот.
   Из жухлой травы тянулось к нему бородатое мужское лицо с желтыми выпученными белками. Нос был крупный, вздернутый на конце, с широкими вывороченными ноздрями. Руки, которыми мужик упирался в землю, приподымаясь, ходили ходуном от боли и слабости. Огромная шапка иссиня-черных волос, крупные молодые зубы, то ли в оскале, то ли в жалкой улыбке сверкнувшие на набрякшем от напряжения лице… Цыгана, вот кого напомнил он Федьке — так, вскочил вдруг в памяти озорной и дикий дружок.
   Несмотря на изрядный холод, мужик до пупка был совершенно голый — вот что удивительно! А от пупка… Дело в том, что от пупка он и не был никаким мужиком: на линии талии торс его неуловимо, легко переходил в конский круп. Это сзади. Спереди же — в обычную лошадиную грудь, измазанную слизью мокрой земли и пота. Бились, стригли траву острые четыре копыта, зрачки полуконя-получеловека то закатывались и медленно тухли, то снова вздрагивали и ловили лицо, глядящее из-за древесного комля.
   — Ать ты… — выдохнул Федька. Душа его, простая и нехитрая, содрогнулась вначале ужасом, тело облилось мучительным протяжным ознобом. И первой мыслью, естественно, была мысль, что надо бежать, бежать, покуда не поздно, от места, страшного пребыванием на нем неизвестного существа. Но он не бежал, словно что-то держало его здесь; то прятался, то снова выныривал из-за пригорочка, за которым залег. Испуг прошел, и на его место явились раздражение и злость. Его места! И пришел, разлегся… да кто позволил? Вспомнилось тут и об ружьишке, висящем за спиной. Ружье было старое, било с осечками, но в общем служило справно, и можно было бы, пожалуй, применить его теперь… а почему бы и нет? Сурнин даже пошипел, подражая интонациям егеря Авдеюшки: «Па ка-кому па-раву ты тут такой есть? Ка-то такой, э? Ка-то паз-зволил, э?!» Но дальше этого дело не пошло, и о ружьишке было забыто, когда лежащее на поляне существо, обессилев, оторвало от земли ладони и повалилось на бок, на плечо, завозило головой по земле, пачкая волосы, и тонко, гнусаво завизжало.
   — Ать ты!.. — крикнул Федька и, не помня себя, взлетел на пригорок. Скрадываясь, со спины приблизился к незнакомцу.
   — А… хрр… а-а… — Бородатое лицо с вытаращенными, желтыми белками надвинулось на Федьку и закачалось перед ним. «Но-о… балуй!» — пробормотал он, отшатываясь. Опомнился мгновенно и, подхватив полуконя-получеловека руками под мышки, потянул его вверх, за плечо, пытаясь приподнять. Тот хрипел, клацал зубами и бессмысленно озирался.
   После нескольких попыток Федька понял, что руками тут ничего не сделать, не стоит и пытаться; тогда сунулся плечом, натужился… Дело вроде маленько пошло: существо задрожало вместе с ним, охнуло и встало на колени передних ног. Оно, кажется, и само что-то осознало: напряглось, помогая нечаянному лесному встречному, извернулось туловищем, чтобы Сурнину было удобнее действовать плечом.
   — Ну вот… вот… — задыхался Федька, растрясая с лица пот. — Давай, браток… да не туды! Угораздило же тебя, нечистого духа… барабайся вот с тобой… И лешак тебя знат, кто ты есть… Но-о, балуй!..
   Сейчас предстояло поднять полуконя-получеловека на ноги. Будь это обыкновенная лошадь, Федька живо нашел бы способ, репья кругом росло предостаточно, но тут испугался: да ну его к черту, хмыря черемного, еще примет за насмешку…
   Он опустился на траву, упершись плечом в холку, стал подталкивать. Тело сотрясалось от Федькиных толчков, но результатов не было никаких: опустив голову на грудь, полуконь-получеловек продолжал стоять на коленях передних ног.
   Наконец Сурнину надоело это дело. Он выломал в кустарнике вицу, с буйным свистом жогнул по вислому заду и в страхе бросился наутек. Остановился, оглянулся — существо стояло на четырех ногах, пошатываясь и перебирая копытами.
   Тут только, издали, Федька обратил внимание на рану, раньше, за возней, не было времени. Она находилась на спине, ближе к лопаткам. Мясо было разворочено, трепетало, вверху раны оно почернело, а внизу, где по нему стекала кровь, было розовым. Ранение, несомненно, огнестрельное. Кто же это, кроме него, Сурнина, мог баловать здесь ружьишком?
   Тихонько, с замирающим сердцем, Федька подкрался сбоку и дотронулся до локтя человека-коня. Тот вздрогнул, выбросил руки ладонями вперед — и вдруг, повернув голову, с высоты посмотрел на охотника. Взгляд его осмыслился, и странное зрелище предстало перед выкаченными от боли глазами неведомого существа. Плюгавый тощенький человечек прыгал внизу по жухлой золотой траве, тянул руки и жалко улыбался, не в силах разжать сомкнутые страхом челюсти. Облик его качался и смазывался в затуманенном мукой мозгу. Однако та часть, что имела людское обличье, уже оценила его и расслабилась. Крупная жесткая ладонь легла на Федькино плечо, и взгляд, мгновенно сломавшись, снова замерцал, потухая.
   Сурнин задрожал, ощутив через прикосновение мощь чужого тела. Он шагнул вперед раз, другой — и вздохнул легко и уверенно, почуяв, как покорно ступают копыта за его спиной.
   По сути, у Федьки был только один путь: к землянке. Он, по нынешним обстоятельствам, был не короток: метров восемьсот. Первую половину они прошли сравнительно прилично, почти не отдыхая; зато вторая далась с огромным трудом: полуконь-получеловек совсем выбился из сил, сознание не возвращалось к нему, лишь чуткая, лежащая на Федькином плече ладонь двигала небывалым организмом. Он останавливался, шатаясь; бока вздымались и опадали, кровь сочилась на землю из рваной раны на спине. Тихо визжал и запрокидывал лицо, широко разевая рот. Рука его в эти моменты становилась тяжелой, и Федька падал на колени, не выдерживая ее тяжести. Но стоило ладони оторваться от плеча, полуконь-получеловек начинал уходить вбок, заваливаясь, — тогда Федька вскакивал, догонял его и снова хватал за руку, восстанавливая равновесие чужого тяжкого тела. Он подтащил нового знакомца к самой крыше земляночки и сразу же, отойдя вбок, обессиленно рухнул на землю. Тот не упал, однако, а мягко опустился вниз и замер, поводя боками. Неожиданно закричал — по-человечьи хрипло, неистово, одной рукой заломив назад голову, другой — пытаясь сгрести в кулак белое от потери крови лицо.
   Федька опомнился. Словно это он терял кровь из страшной раны на спине, словно ему оставалось жить часа два-три, не больше, если не придет помощь, не откликнется чья-то живая душа на боль его, скорбящего Федьки Сурннна, — так загудело вдруг тело, отхлынула кровь от мозга, и он сам тихонько завизжал, опрокинув назад голову.
   Крышу землянки — она была из сухих стволов, обложенных сверху дерном, — Федька раскидал довольно быстро; тогда уходящее внутрь небольшое отверстие зазияло в земле. На счастье, та стенка, возле которой лежал человек-конь, была довольно поката. Сурнин развернул его ногами к землянке и стал толкать в спину до тех пор, пока тот не скатился на дно лесного убежища. Он уже не шевелился: скатился и лег на земляной пол, подобрав копыта под себя, вяло опустив руки. Федька передохнул чуток, чтобы унять усталость, и снова принялся за работу.
   Первым делом, конечно, достал из допотопного ящика окутанную ветошью аптечку. Вымыл руки, соорудил огромный тампон, положил его на стерильный бинт. Спиртовым раствором обмыл огромную рану, подавил вокруг нее, определяя поражение.
   Пулю он нащупал быстро, и довольно глубоко она сидела… Федька попробовал извлечь ее тонкой, загнутой на конце проволокой, но крючок срывался, царапал рану, тело конвульсивно дергалось и страдало. Пуля не задела позвоночник, и, на счастье, ни один из спинных нервов не был перебит; иначе — по Федькиному понятию — паралич, неминуемое умирание в жестоком лесном мире.
   Потерпев неудачу с проволокой, Федька решил действовать иначе: ухватившись за концы задних ног человека-коня, перевернул его на другой бок. С этой стороны пуля прощупывалась под мягкой, шелковистой кожей довольно явственно. И, намереваясь выбить ее ближе к отверстию раны, Федька размахнулся и ударил по ней острым своим кулачком.
   Раздался хрип, взлягнули копыта; человеческий торс оторвался от земли и лохматая голова, скалясь и визгая, прошлась взглядом по землянке. Федька отпрянул, но глаза так и не докатились до него — сверкнули, вдруг остановившись. Вздернутый, вывернутый нос потянул воздух: сначала шумно, потом все тише и реже; так принюхивается зверь к неясному запаху. Рука с вытянутым указательным пальцем резко метнулась в угол, и гортанный голос выкрикнул непонятные Федьке слова. Затем человеческий торс, разметав руки, снова опустился на землю.
   «Куклу зачуял!» — догадался Федька, лесной старатель: опекаемое им существо показывало на обглоданные собакой кости. Иногда в лес с Сурниным увязывалась Кукла, никчемная, беспородная сука. Когда-то собак под корень, в один заезд, извели собачники, осталась только эта сучонка, сразу метнувшаяся к лесу, только машина с собачьими истребителями показалась на угоре, за целый километр от деревни. Так и осталась в те времена Кукла единственной собакой на всю Пихтовку. Весной она убежала из деревни, вернулась через неделю, а вскоре и ощенилась. Теперь все деревенские псы были потомками Куклы— и одновременно отцами ее детей. От этого у нее все чаще рождались уроды… Уставая от однообразия своей жизни, Кукла иногда увязывалась в лес за Федькой. Он, хоть и не знал от нее никакой пользы, не гнал собаку: варил ей ворон, постреливал иную мелкую пустую птицу и дичь. Ночи они вдвоем проводили в землянке: Кукла боялась, нипочем не оставалась на поверхности. Ночью она иногда вскакивала, прислушивалась к мышам, птицам — к иной жизни, происходящей наверху, в лесу, рядом с человечьим логовом; тогда Федька чувствовал присутствие собачьей души, блуждающей во мраке: нежной, свирепой и истерической.
   Сурнин вытащил пулю примерно с десятой попытки, разорвав проволокой рану, лишаясь чувств от усталости и причиняемой им боли. И наконец плоский, расплющенный о живые ткани кусочек свинца лег на его ладонь. Сурнин подкинул его, вздохнул и выбросил из землянки.

4

   Теперь рану предстояло обеззаразить. Этого Федька не боялся. Выбравшись наверх, он запалил костерок и сунул туда небольшой металлический прут. Примерно через час, одурев вконец от вони паленого прижигаемого мяса, едкого йодного запаха, от ужасного вида отверстой раны, невыносимого зрелища корчащегося, мучительно содрогающегося тела, он выполз наружу и распластался тут же, возле потухающего костра.
   Очнулся часа через два, уже затемно. Встрепенулся, сел и спросил себя в сонной полуодури: что это было? Может, опять сладкий и страшный сон поблазнил ему возле земляночки, как случалось, бывало, прежде и не раз? Однако крыша лесного жилища была разметана, а спустившись туда, вниз, Федька вздрогнул: нет, все правда! Вот он, лежит, никуда от него не денешься, притащить-то ты его притащил, да не на свою ли погибель, Феденька, садовая твоя голова?
   Федькин гость лежал неподвижно, на боку, подогнув копыта; голова была запрокинута, рот широко разинут. Видно было, что внутри полуконя-получеловека вместе с током крови бродит яд, жгучий, смертельный, пошедший от раны, от слабости после варварской, самодельной операции. Жар, судороги. Федька налил воды из корчаги во фляжку и склонился над неизвестным существом. Тот захлебнулся вначале, но вдруг резво поднялся, щупающе хватая руками воздух, чуть не вывернул Федькину кисть, дернул к себе фляжку и присосался к ней. Следующую Сурнин положил ему в руку сам, осторожно. Гость пил, пил и, выпив почти всю корчагу, затих. «Ой, помрет! — закачал над ним головой Федька. — Лекарство надобно, а так — что? Ой, помрет…» Аспирина в аптечке осталось совсем чепуха: пять таблеток. Он высыпал их в горсть, разжал челюсти человека-коня, сдавил пальцами щеки, бросил таблетки в рот и снова наклонился с фляжкой.
   Сурнин чувствовал себя разбитым: его колотило ознобом, сердчишко билось скоро, неровно. Завалиться бы сейчас на соломку в углу земляночки, укрыться поплотнее натащенной из дому ветошью, скоротать осеннюю ночку…
   Однако, поразмыслив чуток, решил действовать иначе. Первым делом придал землянке прежний вид: устроил крышу, положив сверху жерди, скрыл ее дерном — вот уже ничего не осталось на поверхности, кроме небольшого холмика. Спустился вниз, постоял над телом распластанного невиданного существа, обложил его со всех сторон соломой, накрыл тряпьем, всем, какое только нашлось. Затем выбрался наружу и с тихой думой побежал по лесу. Темно уже было, и звездочки всходили над Федькой Сурниным, лесным старателем. Но ему было не до звездочек — что они занятому своими делами человеку! Легкий шаг его слышали звери и птицы и отражали его в сумеречном своем сознании. Спешащий и не знающий страха опасен! Ворча, они таились в своих норах и логовах. Но человеку не было заботы и до них. Оставляя следы на тропах, ныряя в овраги, пересекая не залитые еще лунным светом поляны, он рвался к деревне. Вот уже лают собаки, домашняя кошка сорвалась с дерева и бухнулась в траву мягким шаром. Это деревня.

5

   На окраине Федька остановился, подумал немного: куда? К кому идти? И, как ни раскидывай, выходило одно: к учительше, Ксении Викторовне Кривокорытовой, жене председателя сельсовета. Не то чтобы была там какая-то дружба, симпатия или просто Кривокорытова выделяла Федьку, уважала его. Скорей наоборот: относилась брезгливо, поругивала на людях, дергала плечиками, разговаривая с ним. Здесь другое: Ксения Викторовна выделяла девчонку, Федькину дочь, Дашку-растрепку, среди других учеников, считала ее старательной и умницей; что ж, тем больше доставалось непутевому отцу! По этой причине Кривокорытова и забегала в сурнинскую избу чаще, чем в другие; это обстоятельство Федька особо ценил, и душевность учительницы пала ему на душу. А по правде сказать, кто к ним и ходил-то? Один дед Глебка, глухой и жалкий. Придет, нагамкает на всю избу, распугает ребят, поест кислой капусты и убредет, мелкая душа. А Ксения Викторовна и Дашку-растрепку нахвалит, и сопли Арканьке-реве уберет, и Федьку-то наругает, и картошку Мильке чистить пособит. Допоздна досидит, бывало, а ведь своя семья, тоже обиходить надо. Вот такая учительша, скажи, золотая, да и то мало!
   И еще одну думу таил Федька относительно своего с нею разговора, ибо знал: разрешить ее, кроме Кривокорытовой, вряд ли кто способен.
   Возле ее дома он долго мялся, переводил дыхание; тер сапоги сначала о железную скобу, потом — о тряпку перед крыльцом. Поднялся и постучал. Открылась дверь в избе, Ксения Викторовна крикнула: