«Причин сопротивления князей Чарторыйских я не могу понять, — писал Репнин Панину, — каким образом они решаются испытывать все бедственные следствия, не имея, по моему рассуждению, никакой надежды противиться нашей силе? Мысль о сопротивлении может запасть только в ветреные головы, которые в отчаянии думают найти твердость. Что же касается диссидентской конфедерации, к которой надобно будет прибегнуть в крайности, то гг. Гольцы оказывают к ней склонность и отвечают за прочих диссидентских вождей, но требуют не только войска в тех местах, где будет образовываться конфедерация, но и денег для привлечения и содержания при себе бедного дворянства, которое собственными средствами сделать этого не в состоянии. Конфедерация должна составиться вдруг в один день в четырех местах: в польской Пруссии, в Великой Польше, в Малой Польше и Литве, к которой присоединятся и греки (т.е. православные). Русского войска здесь три батальона, две гренадерские роты куринского полка, один полк карабинер и полк чугуевских козаков. Формального сопротивления и этим войскам я не ожидаю, но отвечать не смею за фанатизм частных людей, соединенный с безрассудным бешенством и пьянством, которым нельзя положить правил. Диссидентов я здесь собрал сколько возможно больше, и подано от них будет прошение; только от всех греков подпишется под ним один белорусский архиерей, ибо никого из них здесь нет, да, по несчастию, и привезти некого: почти все греческое дворянство в такой бедности, что сами землю пашут. Что же касается приискания в случае нужды других вождей нашей партии, то, признаюсь, это дело очень трудное, и теперь ни одного способного человека к этому не вижу, ибо из противников фамилии все сколько-нибудь значительные люди, будучи преданы Австрии и Франции, были нам всегда противны, а теперь еще более противятся по диссидентскому делу».
   Между тем король и Чарторыйские спешили провести на сейме важные для них преобразования. В самых первых числах октября на сейме прочтен был проект, представленный от короля и министерства по соглашению с Чарторыйскими и их партиею, проект о порядке решения на сейме финансовых дел. В проекте было сказано, что все финансовые дела должны всегда решаться большинством голосов, не исключая из финансовых дел и наложения новых податей. Репнин вместе с Бенуа отправился к Чарторыйским и потребовал точного обозначения дел, подлежащих такому решению. По мнению Репнина и его прусского товарища, под этими делами надобно было разуметь только порядочное и выгодное распоряжение определенными уже доходами, а не наложение новых податей, ибо это дело не внутреннего распоряжения, а дело государственное, которое должно подлежать единогласному решению на сейме. Чарторыйские возражали, что и наложение новых податей есть дело финансовое, следовательно, принадлежит к разряду тех дел, которые на созывательном сейме отнесены к делам казначейской комиссии. Репнин отвечал, что Россия и Пруссия не могут согласиться на такое толкование. Начался спор, и канцлер литовский, разгорячась, сказал, что поляки имеют право делать у себя такие постановления, какие им заблагорассудятся. «Вы властны, — отвечал Репнин, — делать у себя все, что хотите: а мы властны принимать только то, что мы хотим; вы можете свой проект подписать и внести в конституцию нынешнего сейма; но в исполнении, конечно, встретите сопротивление с нашей стороны, ибо мы по соседству должны наблюдать, чтоб форма здешнего правления не была изменена». «Я бы лучше желал видеть республику уже совершенно завоеванную, чем в такой зависимости», — сказал Чарторыйский. «На созывательном сейме, — продолжал Репнин, — положено, чтоб дела по военной комиссии, как и казначейские, решались также большинством голосов; так вы, пожалуй, станете толковать, что вам можно большинством голосов провести умножение войска?» «Конечно, так», — отвечал Чарторыйский. «Нет, не так, — сказал Репнин, — такое толкование противно вашей главной вольности, заключающейся в liberum veto, уничтожение которой позволить мы не можем; увеличение доходов и войск суть главнейшие пункты в государственных делах». «Мы, — говорил Чарторыйский, — не намерены теперь умножать войско, чтоб не возбудить сомнения в соседях». «Излишние доходы, — сказал Репнин, — возбуждают такое же сомнение, ибо только этим путем можно достигнуть умножения войска».
   От Чарторыйских Репнин отправился к королю, который толковал то же самое, что и дядья. Это заставило Репнина дать знать противной двору партии, что Россия и Пруссия никак не согласны на королевский проект и желают, чтоб единогласие и liberum veto оставались во всей силе. Екатерина заметила на донесении Репнина: «Не худо нас ищут обманывать, но по сему поведению не останутся в выигрыше».
   Но в диссидентском деле в Петербурге позволили полякам иметь некоторый выигрыш. 2 октября Панин писал Репнину: «Видя крайнее напряжение дел, я так в короткое время другого сделать не мог, как по усильным убеждениям графа Ржевуского чем ни есть без потеряния времени отозваться, ему сказал моею собственной идеею для приведения дела как-нибудь к переговорам и в негоциацию, что надобно необходимо, чтоб с польской стороны нам представлено было средством к тому допущение наших единоверных и диссидентов в достоинстве дворянском хотя к одним чинам земским, оставляя в молчании все те чины, которые по существу своему составляют государственное правительство и лежислацию». Репнин отвечал, что уже от него было внушение, чтоб хотя в одни земские чины диссиденты были допущены; но все поляки против этого и говорят только об одной терпимости. Солтык говорил на сейме: «Мы должны начинать с основания, на котором единственно зиждутся наши права, вольности, благосостояние; это основание — вера святая римская католическая. Горсть наших сограждан, отказывая в послушании уставам республики, обвиняет нас в насилиях, преследованиях, в нарушении прав и вольностей своих, обвиняет не перед королем своим, не перед чинами республики, не перед судьями, законом установленными, нет, несет свои жалобы далеко за границу; изложением неосновательных претензий сыскивает соседнюю помощь, возбуждает на правительственные в республике лица страшные угрозы, целому отечеству бесчисленные затруднения. Дети приносят соседям жалобы на собственную мать! Свидетельствуюсь Богом, что противиться их претензиям заставляет меня не месть, не частная к кому-либо ненависть, не фанатизм, но обязанность доброго католика, епископа и верного своему отечеству и королю сенатора. Католик, я у самих диссидентов учусь ревности по вере предков моих: если они осмеливаются распространять только терпимые у нас секты, то как же я буду стыдиться или бояться защищать господствующую религию в свободном государстве? Как епископ, чувствую обязанность защищать Христовых овец от заразы еретических учений: как сенатор, соблюдаю присягу советовать республике и королю одно полезное, отвращать вредное. Будучи убежден, что единство религиозное существенно полезно каждому благоустроенному государству, разность же одноправных религий бесконечно вредна, не могу без измены отечеству и королю позволить на увеличение диссидентских прав. Если б я увидел отворенные для диссидентов двери в Сенат, избу посольскую, в трибуналы, то заслонил бы я им эти двери собственным телом — пусть бы стоптали меня. Если б я увидел место, приготовленное для постройки иноверного храма, то лег бы на это место — пусть бы на моей голове заложили краеугольный камень здания». В заключение Солтык прочел проект сеймового постановления, чтобы впредь ни на одном сейме никто не смел возбуждать диссидентского вопроса под страхом жестокого наказания.
   В то же время Солтык рассевал слухи, что получил приятное и ласковое письмо от графа Григорья Орлова и что в диссидентском деле русские требования вовсе не так тверды. «Я уверен в противном, — писал Репнин, — и этим утверждаюсь только в том правиле, что поляк и лжец суть синонимы. Должен я по ревности к службе донесть, что употребление силы час от часу нужнее становится не только для проведения диссидентского дела, но и для прекращения всех затеваемых ухваток; надобно определить формальным трактатом или гарантиею границы всем этим государственным материям и силу liberum veto; польские законы к тому недостаточны, потому что они их на всяком сейме могут переменять; а нам необходимо нужно все эти ухватки однажды навсегда уничтожить, если не хотим иметь беспокойных, а со временем и опасных соседей». Затруднительность положения и проистекавшее отсюда раздражение заставили Репнина сделать следующее признание: «Я с оскорбительным признанием должен донести, что все здешнего двора замашки происходят от попущения нашего на созывательном сейме и что новость моя в делах в то время хотя малою частию тому причиною, ибо, высоко уважая тогда проницательность и знание покойного графа Кейзерлинга, я совершенно полагался на них и предавался его воле; а он, как теперь, к сожалению, видно, обманут был двоедушием наших друзей и двуречными конституциями того сейма».
   11 октября Репнин имел разговор с королем в третьем доме. Станислав-Август, укоряя посла за сопротивление его решению большинством голосов финансовых и военных дел, спросил: «Куда же девалась та надежда, которую вы подавали, чтоб Польшу привести в лучшее пред нынешним состояние, когда вы приступом к этому ставите невозможное диссидентское дело?» Репнин отвечал, что в проведении диссидентского дела невозможности не видится, а что надежда на поправление польских дел там же, где и прежде была, т.е. надобно вести дело по соглашению с соседями, положа границы всему, а беспредельно из полного кроить никто не дозволяет, не желая терпеть вреда, что служит первым правилом во всех политических системах.
   В Петербурге также хорошо сознавали ошибку, ошибку не одного Кейзерлинга и Репнина; поняли, что, в то время когда хотели Чарторыйских и Понятовского употребить орудиями для достижения своих целей, те старались употребить Россию, русскую силу и влияние орудиями для достижения своих целей, для изменения польской конституции; поэтому теперь раздражению против лукавых князей Чарторыйских не было границ, хотя еще очень недавно их щадили. Панин писал Репнину, что прежде всего необходимо сообща с прусским послом разорвать генеральную конфедерацию для отнятия силы у Чарторыйских; Панин предписывал, чтобы во всех декларациях Репнина и диссидентов король был пощажен и вся вина складывалась на Чарторыйских. В именном рескрипте императрицы Репнину говорилось: «Все их с нами обращение было коварное, которым они искали токмо по ступеням нечувствительным образом схватить то, в чем теперь обнажились, думая, может быть, что единожды ими сделанное нас не подвигнет на действительное того разрушение. Повторяем вам прежнее наше повеление о скорейшем разрыве генеральной конфедерации и всего сейма, дабы и племянник, и дядья осязательно видеть могли, что мы не даемся лукавству их в обман, но паче, познав неблагодарность их, хотим следствия ее обратить к собственному их посрамлению и вреду». Король просил у Репнина выдачи 50000 рублей, назначенных ему в субсидию, но Репнин отвечал, что по переменившимся обстоятельствам не может выдать денег без получения нового указа от своего двора. По этому поводу в рескрипте говорилось: «Мы одобряем ответ ваш королю и приказываем объявить этому государю именем нашим, что мы с крайним удивлением видим неожиданную перемену в его поведении; мы видим теперь тщету всех его обещаний, которые были делаемы не для того, чтоб быть исполненными, но для того одного, чтоб внезапно схватить то, что ему надобно для односторонней своей пользы. Пусть он сам рассудит, может ли такое намерение и такое поведение побудить нас помогать ему; мы сами против себя погрешили бы, если бы дали ему в руки новые способы против самих себя. Мы не можем довольно надивиться, каким образом он мог так слепо отдаться в руки лукавых дядей своих, которые все его поступки обращают в собственную пользу, чтобы только сохранить и утвердить навсегда в руках своих полное над ним и над всеми делами господство. Самим Чарторыйским можете нашим именем сказать: пусть им кажется хитро придумано, что они, составив заговор против национальной вольности, положили уничтожить ее постепенно, цепляясь от одного к другому слову своих конституций; но в том они, конечно, не успели и не успеют, чтоб мы не проникли в их лукавство. Мы давно начали его чувствовать, но хотели до самой крайности убедить Их своим чистосердечием и откровенностью. Мы знаем совершенно сущность и важность затеваемого ими введения большинства голосов в делах первого государственного предмета, составляющего общую вольность и политику. Суетно им было ласкать себя надеждою, что могут, схватя этот предмет таким образом при настоящей конфедерации, скорее ополчиться против нас по диссидентскому делу. Нет, не против нас можно было принимать им такие коварные меры, ибо каждый сосед Польши легко согласится, чтоб все ее правительство было составлено из диссидентов, а не согласится, чтоб в ней подати, налоги и умножение военной силы зависело от 40 или 50 креатур Чарторыйских. А когда мы раз получили такое представление о их коварном предприятии, то им легко понять, как заставит нас ему противодействовать интерес нашей империи, собственный наш долг и достоинство и то бескорыстное и постоянное попечение, которое мы имеем об истинной пользе Польской республики и о твердом благосостоянии каждого ее члена».
   Пересылая Репнину этот рескрипт, Панин писал ему: «Настало теперь время явно прервать нам всякую связь с князьями Чарторыйскими и представить их свету коварными людьми, в скрытных видах и намерениях которых мы никогда не хотели участвовать; настоящую конфедерацию разрушить необходимо, конечно, с тем чтоб под ее развалинами погребсти все те новости, которые введены были Чарторыйскими в управление Польского государства. Ожидаю нетерпеливо от вас курьера с известием, что далее произошло по сему делу, какие и с каким успехом были вновь ваши подвиги и в каком положении между тем остается дело о диссидентах. Прости, мой друг, Боже помоги тебе! Описывай ко мне пространнее разговоры и рассуждения с каждым из новых людей, с которыми вы станете вступать в связь, их разум, характер, положение, дабы мне можно было самому их узнавать».
   Но в то время как в Петербурге с таким гневом относились к Чарторыйским, Репнин писал, что родные братья королевские, обер-камергер и генерал, поддерживают в Станиславе-Августе нерасположение к диссидентскому делу гораздо сильнее, чем дядья его Чарторыйские; а в дальнейших донесениях посол уведомлял, что заводит новую связь с Чарторыйскими для достижения предписанных ему целей, следуя, как он выражался, той дороге, которую сами Чарторыйские дали своими сомнениями и неудовольствиями на короля, его братьев и на их партию. Король и его братья объявили, что скорее погибнут, чем отступят от продолжения конфедерации и от сохранения большинства голосов по финансовым и военным делам, а Чарторыйские поступили совершенно иначе. Видя невозможность провести преобразования не только вследствие сопротивления России и Пруссии, но и вследствие сопротивления большинства поляков, а с другой стороны, желая показать русской императрице свою преданность, желая показать, что они готовы служить ей во всем, что возможно, они отказались от проведения большинства голосов по известным делам. Вот почему Репнин и переменил свои отзывы о Чарторыйских. От 3 ноября он писал: «Главные члены противной двору партии — из короны епископ краковский (Солтык), а из Литвы епископ виленский с отцом (Мосальские), но зависимых от себя людей никого не имеют или по крайней мере очень мало. Теперь они соединены одним неудовольствием и упорством против двора, чем я, сколько возможно, и пользуюсь в своих предприятиях. Характер первого (Солтыка) тщеславный, спесивый и наглый, а второго (Мосальского) тихий, но коварный, основания ж прочного ни в том, ни в другом нет. Время покажет, кого нам можно будет избрать вождями нашей партии, ибо теперь диссидентское дело всех отвращает от нас, а между тем думаю, что Чарторыйских менажировать надлежит».
   Наконец, и король объявил Репнину, что отступается от большинства голосов, наивно переспрашивая несколько раз, действительно ли со стороны России будет употреблена немедленно сила, если бы польское правительство само не отказалось от большинства голосов. Разумеется, Репнин отвечал утвердительно. Потом Станислав-Август начал говорить, как бы он желал восстановить доверенность и совершенное согласие между Россиею и Польшею, которые несчастными обстоятельствами теперь нарушены. Репнин отвечал, что всякий угождает тому, в ком имеет нужду, и другого способа нет для приобретения дружбы. Король спросил, выступят ли русские войска из польских владений после сейма. Репнин отвечал, что еще диссидентское дело может задержать старые войска и новые привести. Король повторил прежнее, что хотя внутренно убежден в надобности ввести диссидентов в гражданские чины, но представления об этом никому сделать не смеет. Действительно, конференции министерства с епископами по диссидентскому делу не вели ни к чему. Тщетно Репнин толковал, что пункт светских прав диссидентов духовенства не касается; король объявил ему, что без епископов дела решить нельзя. (Против донесения об этом Репнина Екатерина написала: «Надобно бы постараться подкупить несколько епископов: они привыкли копить червонцы».) Канцлер литовский сообщал Репнину, что министерство считает нужным назначить комиссию для разбора диссидентских претензий и епископы на это согласны. Но Репнин понял, что этим хотят только затянуть дело, и отвечал, что комиссии может подлежать разбор только судебных дел, например какие церкви отнять у диссидентов и т. п„ но что касается прав церковных и светских, то об этом должен быть дан решительный ответ на нынешнем же сейме. Между тем Репнин писал Панину, чтоб тот ласково отозвался к графу Ржевускому, и, если можно, и к самим Чарторыйским, и маршалу коронному князю Любомирскому за содействие их в деле уничтожения большинства голосов и разрыва конфедерации, причем особенно выставлял заслугу князя Адама Чарторыйского, служившего главным орудием к склонению стариков на сторону посла. Большинство голосов было уничтожено в сеймовом заседании 11 ноября. Репнин по этому случаю писал Панину, чтоб тот поздравил его с успехом дела. «Признаюсь, — писал он, — я очень доволен, исправив то, что было испорчено на конвокационном сейме». Екатерина приписала: «И я также поздравляю его с этим».
   Но в то же время Репнин давал знать о трудности диссидентского дела: «Успех его не в силах короля и Чарторыйских. Лучшее доказательство тому — уничтожение большинства голосов, проведенное ими. Неоспоримо, что это дело было им гораздо дороже и нужнее, но, видя разверстую пропасть, они сами разделали то, что им было всего драгоценнее. Так они поступили бы и с диссидентским делом, если б могли, тем более что относились к нему гораздо холоднее, чем к первому. Энтузиазм и сумасбродство, зародившиеся от внушений духовенства и от нежелания разделить с диссидентами коронные выгоды, чрезвычайны. Король в таком унынии, что изобразить нельзя. Когда я подошел к нему поблагодарить за содействие при уничтожении большинства голосов, то он вдруг при всей публике горько заплакал и ничего не был в состоянии отвечать. Такая горесть доказывает, как он был привязан к этому делу; если он его уничтожил, то исполнил бы наши желания и по диссидентскому делу, если б только мог». Король горевал, а Чарторыйские увивались около Репнина, выставляя свою преданность к России, прося о возвращении прежней милости и наговаривая на короля. «Канцлер литовский со мною изъяснился, — писал Репнин, — что король час от часу более к ним недоверия имеет, так как несогласие их умножилось в сем последнем сейме чрез противность, которую они ему в угодность нам показали и в чем король не иначе согласился как по необходимости. Канцлер прибавил, что, уверясь в согласии, хотя принужденном, королевском, нужно будет учредить все пункты нового союза (с Россиею), которым они весьма желают убавить требования королевские, коим он во многом лишности дает».
   Сейм кончился 19 ноября: увеличено было жалованье войску, постановлено учредить военное училище, но требование держав в пользу диссидентов осталось без всякого удовлетворения. Вся Варшава с нетерпением ждала курьера из Петербурга с ответом на решения сейма, и Репнин умолял Панина, чтоб ответ был прислан как можно скорее. «Поспешность весьма нужна к скрытности и успеху диссидентского дела, если мы оное начинать хотим», — писал он.
   «Достоинство наше и истинные вверенной нам от Бога империи интересы требуют привести единожды к желаемому окончанию толь явно и торжественно Начатое дело», — был ответ Екатерины. Дело могло быть кончено только диссидентскою конфедерациею. Диссидентов нужно было поддержать русским войском, но в Петербурге хотели при этом попытаться, «не удастся ли, разделив вконец короля с князьями Чарторыйскими, присвоить их себе и, поставя их шефами нашей из их собственной тогда составляемой партии, достигнуть желаемого с меньшим трудом и с меньшими хлопотами». Так писал Панин Репнину. По его мнению, Чарторыйские, будучи самыми знатными и богатыми людьми в Польше, больше всех должны бояться междоусобной войны, и так как они недовольны племянником своим королем, то им можно предложить единственный способ избежать всех предстоящих бед — созвание чрезвычайного сейма, на котором должно удовлетворить диссидентским требованиям и установить под ручательством России форму правительства с вольностию голосов для обуздания властолюбия польских королей и их наперсников. Панин требовал также от Репнина, чтоб он попытался, нельзя ли кроме диссидентской конфедерации поднять еще другие, нельзя ли побудить гетманов, и особенно графа Браницкого по известному его тщеславному характеру, приступить к общим с Россиею мерам. Каков бы ни был ответ князей Чарторыйских, Панин писал, что с русской стороны уже решительно определены меры крайности, войска к походу уже готовы и в исходе февраля будущего 1767 года действительно вступят в польские границы, направляясь тремя корпусами на Сендомир, Слуцк и Торн. Еще в июле английский посланник в Петербурге Макартней доносил своему двору о словах Панина, ему сказанных: «Я скорее пожертвую 50000 человек и брошу все, чем допущу неуспех в польских делах».
   По-видимому, в деле диссидентском Россия действовала заодно с союзницею своею Пруссиею; но в действительности Фридрих II, кроме терпимости, не хотел доставлять диссидентам никаких других выгод, во-первых, потому, что не хотел давать России посредством полноправия православных большого влияния на польские дела; во-вторых, предвидел большие затруднения, вмешательство католических держав, войну. Фридрих писал Бенуа: «Держите в совершенном секрете, что в сущности я не буду огорчен, если диссидентское дело не удастся. Вы этого не обнаруживайте перед русскими, делайте вид, как будто я очень сержусь, что все труды, употребленные для успеха этого дела, пропали даром. Было бы хорошо и выгодно, если б вы заставляли известных людей работать против диссидентского дела, если только можно это делать тайком, чтоб никто никак не мог бы проведать, откуда это идет. Князю Репнину скажите учтиво от меня: я уверен, что намерения императрицы клонятся к спокойствию и миру, но я льщусь надеждою, что она не слишком далеко будет вести диссидентское дело и не воспламенит новой войны по такому ничтожному поводу; я готов присоединить свои дружественные представления и декларации к русским по этому делу, но не могу решиться на меры насильственные, которые могут повредить общественному спокойствию». Бенуа поддерживал в короле мысль, что осуществить русские намерения относительно диссидентов невозможно. Он писал: «Поляки начинают усматривать, что они принуждены будут уступить силе; но они говорят в один голос, что русские войска не навсегда же останутся в Польше и, как только они выйдут, можно найти средство сделать положение диссидентов в тысячу раз хуже, чем оно теперь, что их истребят или выгонят. Католики уже обязывают друг друга секретно к этому».
   Кроме польских дел Фридрих II был очень недоволен русским кабинетом за то, что тот навязывал ему свою Северную систему, союз северных держав в противоположность союзу южных: Франции, Австрии, Испании. Особенно он был недоволен тем, что Россия хотела включить в этот союз и Саксонию, существования которой он не мог переносить равнодушно. В апреле граф Сольмс подал ноту: «Его в-ство король прусский, полагая неоспоримым, что система государств, соединенных фамильным договором (Австрия, Франция, Испания), может сделаться опасною для спокойствия Европы, счел бы очень полезным принять в русско-прусский союз всех государей, которые предложат действовать вместе с Россиею и Пруссиею против намерений домов бурбонского и австрийского. Но его величеству прусскому кажется, что по настоящему положению дел мало государств и государей расположено войти в эти виды: Саксония в полной зависимости от венского двора: Бавария связана с Австриею посредством брака императора; духовные курфюрсты преданы австрийскому двору, потому что обыкновенно избираются из австрийских фамилий; курфюрст пфальцский зависит от Франции; английский король как курфюрст ганноверский имеет собственную партию; герцог брауншвейгский предан Англии; гессенцы ждут, кто им больше заплатит; сомнительно, чтоб Голландская республика захотела вмешаться в это дело вследствие обширной торговли, которую город Амстердам ведет с Франциею; датчане не в состоянии действовать, разве дадут им хорошие субсидии; что же касается шведов, то по известному положению их рассчитывать на них нельзя; его величество заключает, что одна только Польша может соединить свои интересы с интересами русско-прусскими». Сольмсу Фридрих писал: «Я вижу, что вы не вполне входите в виды моей политики: русский союз для меня достаточен, ибо, если бы даже я не получал отсюда никакой помощи во время войны, все же я выигрываю то, что Россия, будучи моею союзницею, не объявит себя против меня, и этого для меня достаточно. Что же касается англичан, то они должны теперь опасаться французов и испанцев; заключить с ними союз — значит впутаться в новую войну, от которой Пруссия не может получить никакой выгоды, тогда как если я останусь в союзе с Россиею, то никто меня не тронет и я сохраню мир. Вот общие идеи, от которых мне вовсе не желательно удалиться, и я могу согласиться на союз с Англиею только под условием, что этот союз не обяжет меня ни к чему, что бы могло нарушить спокойствие в Германии».