Оказано было и другое невнимание к России: несмотря на обещание удалить Ранцау в Голштинию, этот известный приверженец Франции получил место в королевском совете. Впрочем, он держался здесь недолго; ему дано было знать, что государственное благо и обязательства Дании с Россиею требуют удаления его от всех дел; Ранцау подал в отставку и уволен с большою пенсиею.
   Осенью дело дошло и до Остена, к которому, однако, русский двор отнесся совершенно иначе, чем к Ранцау. Остен сам под условием величайшего секрета открыл Местмахеру, как он с самого начала приезда в Копенгаген принца Карла гессенского приметил сильную к себе холодность при дворе; он надеялся со временем преодолеть это нерасположение, но недавно он не был впущен к принцу Фридриху, у которого был собран военный совет; Остен заявил свое неудовольствие и был успокоен; но созван был в другой раз военный совет, и его опять не пригласили, хотя другие сановники, не имевшие больше его понятия в военных делах, были приглашены. Тогда он послал к королю прошение об отставке, но еще не получил ответа. Местмахер сильно встревожился этим известием и начал хлопотать, как бы отсрочить отставку Остена и в это время переписаться с своим двором. В совете королевском был приверженный к русскому двору член Шак; Местмахер стал ему внушать свое крайнее удивление насчет такого внезапного поступка с министром иностранных дел; известны следствия подобных важных перемен, особенно при нынешних критических внешних обстоятельствах по отношению к Швеции. Как посмотрят на это другие дворы, особенно русский? Может ли императрица и вся Европа, зная слабое здоровье короля и малое участие его в делах, полагать надежду на твердость здешнего правления, когда без всякой или по крайней мере по неизвестной ее величеству причине министр иностранных дел вдруг лишится своего места? Внушение подействовало, принц Фридрих согласился на возвращение Остену его просьбы об отставке, причем, однако, Шак уведомил Местмахера, что отставка Остена только отсрочена; не может он считаться полезным министром, ибо, с одной стороны, беспрестанные его интриги послужили только к тому, что лишили его кредита у двора и у публики, а с другой — трусость его дает над ним влияние французскому и испанскому посланникам; так и теперь по их внушениям он противился в совете вооружениям, предпринимаемым ввиду шведских событий. Местмахер спросил, кого же думают определить на место Остена. Шак назвал двоих: конференции советника Шумахера и бывшего в Швеции посланником барона Юля.
   В Петербурге были очень довольны поступком Местмахера, Панин писал ему: «Ничто не может быть благоразумнее вашего поведения в деле графа Остена. Правда, характер этого министра имеет важные недостатки, но, с другой стороны, привязанность его к нашей системе несомненна, а потому отрешение его от должности нельзя почитать полезным, разве бы преемник его был больших достоинств и более тверд в пользу нашу, каким я из всех датчан теперь почитаю одного Шака и потому поручаю вам изъясниться с этим достойным министром, что если он сам согласится заступить место графа Остена, то я об удалении последнего отнюдь сожалеть не буду; в противном случае желал бы я, чтоб Остен продолжал оставаться в своей должности, особливо при настоящих критических для Дании обстоятельствах. Отрешение министра иностранных дел без всякой видимой, известной его вины, по крайней мере без всякого приготовления публики, не может быть почтено ею и всеми иностранными дворами иначе как следствием какой-либо мрачной интриги к еще большему повреждению значения и кредита датского двора, которые и без того уже в крайнем упадке и для восстановления своего требуют весьма умеренного и осторожного впредь поведения».
   Обвинение королевы Матильды в связи с Струензе, расторжение ее брака, удаление из Дании должно было сильно огорчить ее брата английского короля Георга III; но это фамильное дело не могло повести к столкновению между Англиею и Даниею; протеста Англии, более или менее сильного, можно было ожидать против раздела Польши и шведского переворота. Мы видели, что английский посланник при русском дворе лорд Каткарт был отозван вследствие неудачи переговоров его о союзе и вследствие несоответственной замены с русской стороны графа Ив. Чернышева Мусиным-Пушкиным. Английское министерство имело право подозревать Каткарта в неискусном ведении дела, потому что этот посланник в другом случае обнаружил недостаток проницательности или неумение добывать нужные сведения; уже в апреле 1772 года он все еще писал своему двору, что не может верить разделу Польши. «Насколько мне известно, — доносил Каткарт, — прусский король не сообщал об этом ничего достоверного ни русскому, ни венскому двору и не получал от них никакого вопроса по поводу настоящих обстоятельств; оба эти двора не изменяют своего языка. Я давно убежден и давно предупреждал русское министерство относительно того, что прусский король имеет в виду собственные интересы и, наверное, употребит все средства приобрести польскую Пруссию при окончании войны».
   Преемнику Каткарта Роберту Гуннингу подписана была королем инструкция в мае 1772 года. В ней говорилось, что он должен узнать обстоятельно мысли императрицы и ее министров о союзе России с Англиею, которая готова к составлению обширного Северного союза, готова вступить в переговоры о трактате с Швециею. Если с русской стороны будет потребована субсидия, Гуннинг должен был писать об этом в Англию, не подавая русскому министерству надежды на ее согласие; если в проекте союзного договора турецкая война будет поставлена в виде casus foederis, то он не должен был принимать этой статьи. Если в России пожелают посредничества Англии для окончания турецкой войны, то согласиться с условием, чтоб Англия явилась главной стороной в посредничестве. Гуннинг должен был уничтожать в уме императрицы и ее министров подозрение, что Англия смотрит неблагоприятно на сухопутные или морские приобретения, какие Россия может сделать на Черном море, кроме прохода русских кораблей из этого моря в Средиземное.
   6 июля Гуннинг сделал Панину решительный вопрос: какая будет участь Польши? Помолчав довольно долго, Панин отвечал, что окончательно ничего еще не определено относительно этой страны, но он может его уверить, что нет никакой опасности, чтоб общественное спокойствие было там нарушено. На вопрос, каких пожертвований требуют от Польши соседи и правда ли, что венский и берлинский дворы согласились относительно их, Панин отвечал, что нет, сколько он знает, и с видимым желанием покончить разговор сказал: нет ни малейшей опасности, что возгорится новая война. От 10 июля Гуннинг доносил, что русский двор намерен получить себе долю при разделе Польши.
   Протеста со стороны Англии против раздела Польши не было, несмотря на попытки Франции сделать этот протест сообща с нею. Когда посланники трех дворов подали английскому министру иностранных дел декларацию своих государей относительно раздела Польши, тот отвечал: «Король желает предположить, что три двора убеждены в справедливости своих претензий, хотя его величеству неизвестны побуждения, заставившие их действовать таким образом». Этим ответом все и кончилось. Что касается шведского переворота, то сначала английское министерство дало знать Гуннингу, что его британское величество чувствует себя заинтересованным в этом событии и будет готов действовать вместе с русскою императрицею для сохранения шведской конституции, даже готов дать для этого деньги, если только уже не поздно; но Гуннинг никак не должен был соглашаться на какую-нибудь определенную денежную сумму и вообще ни на какие определенные меры и не обещать ничего, кроме пламенного желания своего короля сохранить шведскую конституцию и готовности на такие действия, которые окажутся удобными для достижения этой цели. Вслед за этим Гуннинг получил другое, более откровенное внушение, что король интересовался шведскими делами, только имея в виду заключение союза с Россиею, и не двинется ни на шаг, пока вопрос о союзе не будет решен. Но Гуннинг увидал, что этого решения ждать долго. На его речи о добрых отношениях Англии к России Панин отвечал большою в глазах английского дипломата неучтивостию: первенствующий министр сказал ему, что будет готов заключить с Англиею теснейший союз, как скоро убедится в прочности настоящего британского министерства и в доверии к нему короля. Гуннинг сказал на это, что ему очень прискорбно видеть, как легко Панин, при всей своей проницательности и чистоте, отнесся к корыстным и лживым сообщениям. Гуннинг должен был донести своему министерству, что его слова не произвели на Панина сильного впечатления — так успел прусский король отравить его взгляды на этот предмет.
   Несмотря, однако, на приведенный ответ Панина, Гуннинг писал своему министерству, что будет усердно стараться, чтоб как-нибудь не оттолкнуть от себя Панина, потому что характер последнего, несмотря на все его недостатки, бесконечно предпочтительнее характера Чернышевых, хотя по деятельности и быстроте графа Захара с ним в один час можно сделать больше, чем с Паниным в год. Менее чем чрез полтора месяца после приведенного отзыва об английском министерстве, 14 сентября, Панин в доказательство полного доверия к английскому двору и Гуннингу открыл последнему под условием величайшей тайны намерение русского двора относительно Швеции: зимою Россия будет относиться равнодушно к перевороту, но к началу весны в Финляндии будет такая армия, которая придаст вес речам России, в каком бы смысле она ни заговорила. К тому же времени будут вооружены 20 военных кораблей; Дания двинет к шведской границе пятнадцатитысячный корпус, у нее будет также флот из 12 кораблей. Король прусский овладеет шведской Померанией. Если бы король английский поддержал Данию деньгами или выставил флот, который бы дал ей безопасность, то это было бы очень приятно императрице. Когда все будет таким образом приготовлено, он, Панин, предложит четырем дворам сделать шведскому королю соединенную декларацию, выражающую желание их видеть восстановление конституции 1720 года; по его мнению, такой соединенной декларации было бы достаточно для достижения цели, в противном случае легко будет вынудить согласие. После этого Панин показал Гуннингу известную нам переписку шведского короля с дядею его королем прусским. Письмо последнего, по замечанию Гуннинга, не допускало в Панине никакого сомнения насчет искренности его прусского величества.
   Откровенность Панина произвела в Англии вовсе не то впечатление, какого он надеялся. Убежденное в том, что русский двор руководится внушениями прусского короля, английское министерство в плане Панина увидало прусский план и при известных отношениях Пруссии к Англии, разумеется, было далеко от мысли хотя сколько-нибудь содействовать выполнению этого плана. Благодаря прусскому королю только что разделили Польшу; теперь Фридрих II хочет получить шведскую Померанию. Английский министр иностранных дел отвечал Гуннингу, что Панину следовало бы дважды подумать и очень серьезно взвесить все последствия составленного им плана, прежде чем приступить к его выполнению: последствиями могут быть — возвращение Австрии снова к тесному союзу с Франциею; последняя вместе с Испаниею должна заступиться за Швецию, — и последует общеевропейская война в то время, когда Россия истощена неоконченной еще войною с Турциею. План Панина похож на прусский план, и шведская Померания, очевидно, составляет награду за помощь его прусского величества. По модным теперь идеям раздробления стран это представляется безделицей. Но английский король смотрит на это иначе и при всем желании сохранить свободную конституцию Швеции нисколько не желает уменьшения ее владений. После невнимания, оказанного русским двором Англии, последняя не желает быть вовлеченною в войну, от которой она может много потерять и ничего не выиграть, и потому Гуннинг должен по возможности отвлекать Панина от этих вопросов.
   1772 год не оправдал всех надежд, которые на него возлагались в России. Польское дело можно было считать оконченным по соглашению между тремя дворами; но чего особенно желали — мир с Турциею не состоялся; наконец, шведский переворот мог повести к войне более опасной и тяжелой, чем была война с польскими конфедератами.
   Польские события и тесно связанная с ними турецкая война привели к последствиям неожиданным — присоединению Белоруссии к Великой и Малой России. Нет никаких свидетельств, чтоб кто-нибудь из русских современников смотрел неблагоприятно на это дело с политической или нравственной точки зрения; если между современниками Екатерины II мы и встретим осуждения этому событию, то они появились позднее вследствие систематической враждебности к екатерининской политике вообще, к деятельности Панина в особенности, враждебности к прусскому союзу и его следствиям; потом эти осуждения появились под влиянием мнений, высказывавшихся на крайнем Западе, влиянием, которому с таким трудом противится русский человек. Русские, современники присоединения Белоруссии, были очень близки к историческому ходу событий, необходимо ведших к этому присоединению, охвачены были духом этих событий, жили свежими преданиями о начале дела и потому должны были ему вполне сочувствовать; они были действователями, а не праздными судьями. Только век прошел с тех пор, как Малороссия, отторгнувшаяся от Польши и готовая скорее поддаться султану, чем панам и ксендзам польским, обратилась к царю Великой России с просьбою Принять ее во имя единоверия. Просьба была исполнена, началась борьба, готовая, по-видимому, скоро окончиться разложением Польши и полным собранием русской земли; царь Алексей уже принял титул «всея Великия и Малыя и Белыя России». Но великие дела совершаются в истории медленно, как в природе медленно развивается, растет все великое, и только слабое поднимается быстро, чтоб так же быстро и разрушиться. Одна Малороссия, да и то не вся, была присоединена при царе Алексее после долгой и тяжкой борьбы. Но дело только началось, и великий вопрос, несмотря на все препятствия и отсрочки, стоял, дожидаясь очереди и постоянно напоминая о себе; поляк-католик не мог ужиться вместе с русским-православным и теснил его, сколько было возможности, а возможность была большая. Понятно, с каким сочувствием русские люди должны были встретить явления, показывавшие, что очередь для решения русского вопроса в Польше наступила; сочувственно должны были встретить это явление даже и те, которые заразились равнодушием к вере отцовской, вере русской: они желали успеха русскому делу, желая торжества веротерпимости над фанатизмом. Сочувствуя поднятию и твердому ведению вероисповедного или диссидентского вопроса, не могли не сочувствовать его последствию, присоединению Белоруссии; никто не мог считать этого присоединения несправедливым. Поляки вооруженною рукою воспротивились решению вероисповедного дела, добытому Россиею, которая поэтому должна была вступить с ними в войну, вызвавшую Другую войну, более опасную и тяжелую; польское правительство, не смея враждовать явно, враждовало тайно, оскорбляло своим поведением Россию больше, чем конфедераты, прямо дравшиеся с русским войском; никакие соглашения, никакое улажение дел не могло состояться, несмотря на уступки, которые ошибочно позволила себе Россия; дело предано было решению оружия; русские были победителями и в Польше, и в Турции, что имело тесную связь, а известно, как война оканчивается для победителя и. побежденных; Белоруссия была приобретена по праву войны, по праву победы. Вопроса о справедливости или несправедливости с русской стороны и быть не могло.
   Екатерина не могла не радоваться приобретению Белоруссии; она не могла не понимать, что здесь сделалось русское дело, что здесь была заслуга ее для России, заслуга, которая вводила ее в русскую историю, в самую суть этой истории, давала ей место в знаменитом ряду собирателей русской земли; и нельзя не прибавить, что для нее это было очень важно к сроку совершеннолетия ее сына. Но радость не могла быть полною; дело отзывалось горечью; здесь было блестящее завоевание, собирание русской земли, с одной стороны, а с другой — раздел!
   Нельзя было не чувствовать горечи при мысли, что две соседние державы, не участвовавшие нисколько в борьбе, не потерявшие ни одного из своих подданных ни на Висле, ни на Днестре или Дунае, даром взяли из Польши равные с Россиею доли, и при этом доля короля прусского была гораздо важнее по выгоде положения, по видам округления, о котором так хлопотали все государи, и вполне основательно; Пруссия, бесспорно, не расширялась только, а усиливалась, приобретала еще большее значение; французский министр с насмешкою указывал на это России, и насмешку эту надобно было стерпеть безответно. Но кроме невыгоды политической, кроме неравенства долей, кроме усиления Пруссии, из-за которого Россия не имела побуждений хлопотать, кроме того, что нарушалось равновесие, во имя которого произведен был раздел, была невыгода другого рода. Против присоединения Белоруссии по праву войны не могло быть никакого нравственного возражения, но вместо этого явился раздел: Пруссия и Австрия захватили владения Польши безо всякого права, т.е. по праву сильного; и Россия, вошедши с ними в договоры по этому предмету, тем самым являлась как будто равною в нем участницею и принимала ответственность за него; ее бесспорное право было затемнено их бесправием, сглаживалось, исчезало в нем. Фридрих проговорился о праве России и о своем и австрийском бесправии, но эта проговорка надолго погреблась в архивах, а между тем люди, чувствовавшие слабое место, всеми неправдами старались, да и теперь еще стараются, укрепить его, выгородить Фридриха и приписать почин дела Екатерине. Русская императрица хорошо знала, что прусского короля надобно вознаградить за союз, за субсидии, за содействие заключению выгодного мира с Турциею; и так как его нельзя было вознаградить иначе как из польских владений, то она имела для этого в виду епископство Вармийское, за которое Польша могла получить из завоеванных у Турции областей. Но Фридрих объявил, что из-за Вармии не стоит хлопотать, и потребовал польской Пруссии, втягивая в участницы раздела Россию и Австрию. Для Екатерины на первом плане было скорейшее заключение мира с Турциею на поставленных ею условиях. Союзник, прусский король, должен был этому содействовать за известное вознаграждение. Но Фридрих, вместо того чтоб содействовать видам Екатерины, поставил на первый план свой интерес и заставил Россию служить своим целям. Он должен был сдерживать Австрию, которая не могла двинуться без него и особенно против него, — это очень хорошо знали в Петербурге; но вместо того он только стращал Россию Австриею, повторяя, как трудно, невозможно будет ему помогать России в войне; вытребовал этим средством не только для себя такую важную долю из польских областей, но и прямо настоял, чтоб Россия отказалась от Молдавии и Валахии, возвратила их туркам, не сдержав обещания, данного их народонаселению. Оскорбительно было для самолюбия Екатерины видеть себя орудием для достижения чужих целей, целей государя, которого считала своим верным союзником; видеть, как этот верный союзник не только заставил ее служить своим интересам но и прямо шел против ее интересов в вопросе о Молдавии и Валахии; она не могла забыть, как он отнесся к ее условиям мира, смягчился только, когда стали соглашаться, что он взял то, что хотел, но и тут постарался вычеркнуть одно из самых существенных мирных условий о дунайских княжествах; Екатерина не могла забыть, как невнимательно отнесся он к переговорам с Портою, как советовал равнодушие к шведскому перевороту. Оскорбительно было для Екатерины видеть, как результаты тяжкой войны, результаты Ларги, Кагулы, Чесмы, завоевания Крыма, побед Суворова в Польше ослаблены равнодушием и даже явным противодействием союзника, который заботился только о собственных интересах, воспользовался русскими победами, русскою кровью для выгодного округления своего государства. Французский поверенный в делах Дюран доносил своему двору, что русские люди особенно упрекают гр. Панина за усиление Пруссии; Григорий Орлов говорил публично, что люди, составлявшие раздельный договор, заслуживают смертную казнь; Панин сам признавался, что обстоятельства завели его далеко против желания.
   Таким образом, в то время когда союз между Россиею и Пруссиею, по-видимому, скреплялся окончательно польскими отношениями, в сущности он был подорван, и прежде всего он был подорван во взгляде Екатерины на прусские отношения. Уверения Фридриха в своей благодарности, в готовности отслужить России за содействие в приобретении такой выгодной доли при разделе Польши теперь должны были казаться насмешкою. Екатерина молчала и долго еще должна была молчать; долго обстоятельства, политические конъюнктуры будут заставлять ее продолжать старую систему, не позволят выразить своих настоящих чувств к прусскому королю; но эта необходимость долго скрывать свои настоящие чувства не могла ослабить их, особенно когда впоследствии присоединились сюда и другие еще побуждения. Нам, удаленным от событий на целое столетие, могущим, следовательно, смотреть на них совершенно спокойно, представляется естественный вопрос: за что же было сердиться на государя, который предпочитал свой интересы чужим, который не хотел усиливать соседей, и без того уже, по его мнению, сильных и опасных? Надобно было заранее предположить такое поведение как необходимое и поступать с величайшею осторожностию, особенно имея дело с Фридрихом II. Но легко так рассуждать нам по прошествии века; очень трудно достигнуть такого спокойного взгляда деятелям в пылу их деятельности, в пылу страстей, возбужденных этою деятельностию. Изменена была старая система: союз с Австриею и Франциею был нарушен в пользу Пруссии. Перемену системы старались оправдать тем, будто бы при старой системе были прикованы к Австрии, служили ее интересам. Теперь чувствовалась возможность взгляда, что при новой системе эта зависимость от чужих интересов гораздо явственнее. Человек обыкновенно сердится на других, когда должен сердиться на самого себя. Фридрих II, по-видимому, укрепил себя в Петербурге хорошо: в Чернышеве не замечалось колебаний относительно прусского союза, колебания могли произойти разве по отношениям к Панину; последний, никем не сдерживаемый вроде Сальдерна, окончательно поддался прусскому влиянию; Григ. Орлов потерял фавор. «Вот граф Орлов в формальной немилости, — писал принц Генрих брату, — этот человек только мутил делами, и я в восторге от его удаления по интересу, какой принимаю в союзе между вами и Россиею». Фридрих, однако, не успокаивался; он боялся интриг Франции, боялся сближения Австрии с Россиею и вел в Петербурге борьбу против этих опасностей. Но, несмотря на всю свою проницательность, он не обратил должного внимания на пункт соединения русских интересов с австрийскими, на основании которого рано или поздно должен был произойти союз между Россиею и Австриею. Мы видели, как Фридрих спокойно смотрел на условие о независимости Крыма и старался на его счет успокоить Австрию. Он. предвидел и, с одной стороны, нисколько не ошибался, что татарская независимость вовлечет Россию в большие хлопоты; но Фридрих не вывел заключения, что эти хлопоты отвлекут внимание русского правительства от севера и северо-запада на юг и юго-запад, а это, естественно, уже ослабит значение прусского союза; польские отношения удалятся на задний план, и на первый выступят турецкие; для избавления себя от хлопот, вызванных крымскою независимостию, для окончательного решения вопроса в свою пользу присоединением Крыма Россия должна была обратить все свое внимание на Австрию, обеспечить себя от ее противодействия, заручиться ее помощию и для этого вступить с нею в союз, войти в ее интересы, причем прусский союз был уже невозможен. Таким образом, то из екатерининских условий турецкого мира, которое нисколько не беспокоило Фридриха, ибо он видел в нем только источник затруднений для России, и, наоборот, чрезвычайно беспокоило венский кабинет своими результатами, — это условие повело Россию к разрыву прусского и заключению австрийского союза; личные отношения Екатерины могли только этому способствовать, ибо для нее прусский союз рушился в 1772 году.