Сам Сальдерн скоро заметил следствия своего поведения и 19 мая писал Панину: «Мне кажется, что твердость моих речей и тайна всех моих поступков и намерений приобрели мне уважение и доверие; но меня не любят, меня боятся, и пройдет немного времени, как при моем дворе станут работать против меня внушениями непосредственными и посредственными».
   Браницкий уведомил его об опасных движениях великого гетмана литовского, и посол написал последнему: «Ничто на свете не могло меня поразить так сильно, как известие, что человек, которого я люблю и уважаю более всего на свете, подозревается в желании зла своему отечеству, в желании поддержать и усилить смуты, его терзающие. Нельзя больше притворяться с вами, время скинуть маску. Если вы не скрываете в груди своей планов, недостойных вас, планов преступных, клонящихся только к бедствию вашего отечества, то я требую от вас именем моей государыни, чтоб вы приехали не колеблясь в столицу для выслушания от меня распоряжений ее и. в-ства, имеющих целию благо вашего отечества и ваше собственное». Огинский отвечал отказом приехать. Умеренность и кротость Сальдерна должны были исчезнуть и вследствие препятствия его планам от людей, с которыми он не хотел ни минуты сдерживаться.
   Еще 13 мая Сальдерн выдал печатную декларацию: «Ее и. в-ство, искренне тронутая бедствиями, удручающими польский народ, решилась употребить последние усилия, внушенные ее великодушием и твердостию, для примирения умов, для прекращения смут. Императрица приглашает народ соединиться, оставя всякую частную ненависть, обеспечив себя против корыстных видов отдельных людей, и серьезно заняться средствами, как бы положить конец бедствиям отечества. Императрица дала самые точные приказания своему послу стараться об уяснении для каждого истинных ее намерений и совещаться с самим народом о средствах успокоить его относительно всех его прав. Для этой цели необходимо, чтоб все люди, благонамеренные, истинно любящие отечество, согласились с послом насчет средств умиротворить республику, искоренить все смуты мерами самыми законными. Посол употребит все, что может убедить нацию в бескорыстии ее в-ства, в том, что она никогда ничего не делала и не желала, что бы могло повредить независимости республики. Те, которые до того были обмануты насчет чувств и действий императрицы, что взялись за оружие для предохранения себя от мнимых опасностей, равно приглашаются к примирению. Кто из них возвратится в свой дом и удержится от всякого неприятельского действия, не будет нисколько обеспокоен русскими войсками». Оказалось, что декларация была написана слишком мягко: нас зовут, значит, в нас имеют нужду, значит, мы сильны и можем поднять головы, можем не пойти на зов; делай, что хочешь, что возьмешь. Сальдерн начал хлопотать, как бы поправить дело, стал повторять всем, что приехал вовсе не с тем, чтобы выпрашивать Христа ради или покупать успокоение Польши. Потом посол стал избегать разговоров с глазу на глаз с кем бы то ни было, давая чувствовать, что он сделал свое дело, перед всею Европою сказал свое слово королю и нации, теперь их черед отвечать ему. 27 мая явилась к послу торжественная депутация от имени королевского; оба великих канцлера, коронный и литовский, рассыпались в похвалах, в выражении удовольствия и глубочайшего уважения к императрице по поводу декларации. Посол отвечал, что если король хочет воспользоваться декларациею, то должен созвать всех епископов, сенаторов, сановников и шляхту, находящуюся в Варшаве, и представить им печальное состояние государства.
   Король исполнил желание Сальдерна и к первому обратился к примасу Подоскому, которого спросил, что, конечно, по его мнению, реконфедерация была бы единственным средством достигнуть законной деятельности. Примас отвечал: «Не сенаторы и епископы, находящиеся в Варшаве, должны решить насчет этого дела; надобно подождать, какое впечатление декларация произведет в стране, и особенно среди конфедератов». Король сказал ему на это: «Так вы думаете, что надобно еще ждать?» Примас сделал низкий поклон и удалился. Сальдерн, узнав об этом разговоре, накинулся на Подоского, стал упрекать его в злонамеренности, в иезуитском «себе на уме», в измене своим обязательствам, в неблагодарности; объявил ему, что его интриги с саксонским министерством и со всеми конфедератами известны, а интриги эти имели одну цель — продолжение беспокойств с тем, чтоб низвергнуть короля; но как скоро интриги открыты, то пусть он, примас, не льстит себя более надеждою довести дело до того, что сама императрица увидит себя вынужденною покинуть короля. «Вы меня больше не проведете, — говорил Сальдерн, — меня не обманут ваши уверения в искренности, которой только одно имя вам известно». «Наконец, — писал сам Сальдерн Панину, — я упрекнул его во множестве маленьких мошенничеств, которые он употреблял, чтоб водить за нос этого достойного старика — князя Волконского». На все эти упреки Подоский с сердцем отвечал, что желает удалиться из Варшавы. На это Сальдерн сказал очень сухо, что даст ему ескорту, подобающую его сану, которая может заменить саксонскую гвардию, охраняющую его в столице. Надобно заметить, что прелат жил в саксонском дворце, прислуга его состояла частию из саксонцев и гвардиею служили ему два отряда саксонских войск.
   Оправдывая свой поступок с примасом, выставляя его человеком самым негодным, постоянно обманывавшим русский двор, Сальдерн приводит следующий поступок Подоского. Когда написана была известная декларация, то Сальдерн показал ее прежде других примасу, и тот вызвался перевести ее на польский язык, но в переводе исказил некоторые выражения; например, в подлиннике было: «Польша, прежде этого печального времени цветущая», а Подоский перевел: «Польша при государях из саксонского дома цветущая». В подлиннике при изображении печального состояния Польши во время конфедерации говорилось: «…граждане добродетельные стенают в молчании», а Подоский вместо «в молчании» поставил «в Сибири». Когда Сальдерн показал ему эти перемены, Подоский сделал отчаянный вид и всю вину сложил на переписчика. «Из этого вы видите, — писал Сальдерн Панину, — с какими людьми я. имею дело в этой стране, куда Бог перенес меня в своем величайшем гневе». После приведенного разговора своего с Сальдерном примас позвал его на обед; тот не поехал и написал, что поведение Подоского мешает ему, Сальдерну, бывать у него. Примас был так поражен этим письмом, что занемог и разослал копию письма по всем иностранным министрам, прося сообщить ее своим дворам и рекомендовать его их покровительству. Подоский хотел уехать в Эльбинг, но Сальдерну дали знать, что на дороге он будет перехвачен конфедератами; и отряд русского войска, посланный Сальдерном, задержал примаса, который поселился в своем загородном доме под надзором русского офицера. Потом примас просил посла, чтоб этого офицера от него вывели; Сальдерн согласился, взяв с него честное слово не уезжать. Наконец примас уехал, ибо в Петербурге не разделяли мнения Сальдерна, что надобно его удержать.
   Король дал знать Сальдерну, что и другой сановник сказал ему относительно декларации. Большинство объявило почти единогласно, что смотрит на декларацию как на отворенную дверь для умиротворения королевства и считает необходимым, чтоб король снесся с русским послом насчет средств привести нацию в законную деятельность. Король отвечал, что очень обрадован их словами, и советовал отправиться к русскому послу и сказать ему то же самое. Но епископ виленский представил королю, что прежде всего необходимо отправить доверенных людей в Епериес и пригласить конфедератов соединиться с остальною нациею и тогда только созвать нацию в представительный корпус для договоров с русским двором. Тщетно король указывал ему на несостоятельность его мнения, на невозможность предписать законы России — епископ остался при своем мнении. Кухмистр Понинский высказал подобное же мнение, и король, отпуская его, сказал: «Вы третий из тех, которые сняли маску, и я предоставляю русскому послу дать вам урок, который вы заслужили». Сальдерн исполнил это относительно обоих сильно и бесцеремонно, по его собственному выражению. Виленский епископ, уходя, пригрозил послу, что в Литве 52000 шляхты, тайно сконфедерованной. Сальдерн отвечал на это: «Жаль, что не вы ими командуете, ибо наш шеститысячный отряд в Литве расчесал бы вас в пух и прах». Отсылая этот разговор Панину, Сальдерн не упустил случая задеть своего предшественника: «Вы видите характер виленского епископа, который так долго заставлял верить моего предшественника, что он один из друзей России». С Понинским Сальдерн церемонился всего меньше: указав на 2000 червонных, которые кухмистр выманил у Волконского обещанием соблюдать русские интересы, Сальдерн прямо назвал его негодяем, который от него не получит ни копейки пенсии. «Он ушел от меня настоящим поляком, которому можно дать одной рукой пощечину, а другой деньги», — писал Сальдерн.
   Скоро дело дошло и до прусского министра Бенуа. Сальдерн нашел, и совершенно справедливо, что Бенуа не желает успокоения Польши, интригует против того, чтобы Сальдерн не заставил Станислава-Августа действовать в пользу реконфедерации вместе с Россиею. Сальдерн прямо объявил Бенуа дни и места, когда и где он внушал, что не нужно спешить с формированием национального корпуса; Сальдерн прямо спросил прусского министра, в интересах ли его короля удалить успокоение и продолжать без конца польские смуты, прямо потребовал, чтоб министр или переменил поведение, или начисто объявил, что таковы приказания, полученные им от своего правительства. Бенуа, прижатый к стене, должен был прибегнуть к извинениям и уверениям, что впредь будет следовать за русским послом шаг за шагом; Бенуа обещал также не бывать больше у примаса. Но на прощанье Бенуа отвел Сальдерна к окну и сказал ему по-немецки: «Я хорошо знаю, что вы друг моего короля; ради Бога, сделаем так, чтоб он мог получить приличную часть Польши. Этот неблагодарный народ заслуживает такого наказания, я вам отвечаю за благодарность моего государя». Сальдерн притворился изумленным и холодно отвечал: «Не нам с вами делить Польшу».
   Сальдерна раздражило также то, что поляк Сульковский, отъявленный враг короля и Чарторыйских, приехавший в Петербург еще до отъезда оттуда Сальдерна (как видно, не без связи с движениями людей, подписавших известное письмо) и нашедший доступ к Орлову, жил в Петербурге и писал оттуда в Варшаву ложные вести, которые мешали действиям посла. 4 июня Сальдерн написал Панину отчаянное письмо: «Мое здоровье так расстроено, как никогда прежде не бывало. Я страдаю от беспрерывных интриг; я окружен людьми, которые подставляют мне ногу; ни дух, ни тело мое не знают ни минуты покоя. Единственное утешение доставляли мне ваши письма, но я их не получаю. К довершению моих бедствий вы соглашаетесь не сдержать обещания, данного мне вами и императрицею, держа так долго в Петербурге Сульковского. Я вас умоляю освободить меня от этого человека; если он останется в Петербурге еще четыре недели, то я подам в отставку. Я готов ко всему, будьте уверены, что я человек твердый. Делайте, что хотите; но тяжко видеть, что мой друг готов вонзить кинжал в мое сердце».
   Спустя несколько времени Бенуа сообщил Сальдерну письмо Фридриха II. «Что касается приобретений в Польше, — писал прусский король своему министру, — то я нахожусь в полном соглашении с русским двором. Тут нет более ни малейшего неудобства. Россия выставит притязания на известные области этого государства, до которых никому нет дела. Поэтому вы можете смело внушить г. Сальдерну, что мы не имеем нужды передавать венскому двору решение вопроса о наших правах, ибо этот двор уже овладел областями, на которые он имел претензии. Россия единственно для Австрии жертвует завоеванными ею Молдавиею и Валахиею. Во всяком случае я не намерен слепо исполнять желание венского двора и буквально исполнять то, что он сочтет нужным устроить по этому делу. Я поручаю вам просить посла моим именем, чтоб он не торопился в польских делах и дожидался приказаний императрицы, которые будут даны соответственно сделанным мною там предложениям».
   «Итак, — писал Сальдерн Панину (15 июля), — раздел Польши — дело решенное в Петербурге и Берлине! Это не все: прусский король не хочет знать о распоряжениях Австрии в таком важном деле. Но я скажу с моею обычною откровенностию, что предприятие опасно, если не будет соглашения с венским двором». При последнем условии Сальдерн был доволен разделом Польши и только торопил свое правительство прислать ему инструкции действовать соответственно этому плану. «Что лучше, — спрашивал он у Панина, — поддерживать ли договор 1768 года, стоивший столько денег и крови для России, заключить прочный мир и предписать законы буйной республике с оружием в руках в соединении с другими державами или лучше, действуя примирительно, добиваться умиротворения, употребляя все-таки силу и тратя множество денег, добиваться умиротворения, которое все же не будет прочно и постоянно и будет гибельно для диссидентов: последние сделаются жертвой республики, не знающей ни чести, ни совести в исполнении своих торжественных обязательств? Я очень хорошо понимаю, что ни вы и никто, имеющий правила чести и добродетели, не может себе представить, до какой степени поляки вздорны и развращенны. Король есть и останется всю свою жизнь слабым, пустым и глупым человеком (imbйcile); он презираем народом, и даже своими родственниками. Несмотря на то что он видит это собственными глазами, несмотря на то что я ему это повторяю беспрестанно, не раз он принужден был соглашаться со мною, что его побьют камнями, как только я удалюсь с горстью русского войска, находящеюся в Варшаве, и, несмотря на то, он, как истый Дон-Кихот, серьезно убежден, что должен искать главной поддержки своего трона среди своей нации. Можно ли представить себе подобную нелепость? Прибавьте еще, что этот государь неправдив, позволяет себе мелочности, увертки, перетолковывания. Без употребления силы нет твердой надежды на будущее; середина между мягкостию и силою решительно вредна; мягкость портит головы в Польше и несовместна с достоинством и превосходством России».
   24 июня у Сальдерна была конференция с канцлерами коронным и литовским в доме великого маршала кн. Любомирского, который также принимал в ней участие. Дело шло об умиротворении Польши по поводу последней русской декларации. Поляки заявили, что, прежде чем вступить в реконфедерацию, им надобно взвесить все последствия предприятия, которое может сделаться еще более пагубным для их отечества. Поэтому им необходимо иметь в руках что-нибудь, чем бы можно было подвинуть большинство нации сконфедерованной и несконфедерованной, необходима с русской стороны новая публичная декларация, которая бы произвела большее впечатление на нацию относительно вопросов о русской гарантии и диссидентах, возбудивших в ней такой ужас. Сальдерн отвечал, что он не откажется дать письменные объяснения и декларацию, когда они дадут ему манифест в ясных и приличных выражениях, подписанный достаточно значительным числом для приступления к реконфедерации, с предложением трудиться вместе с нами для умножения этого числа. На этом конференция и кончилась и не возобновлялась более: судьба Польши решилась иначе.
   Сальдерн получил от Панина письмо (от 11 июня), в котором излагался ход дела о разделе Польши. «Еще при вас, — писал Панин, — получили мы конфиденциальное сообщение первых идей берлинского двора, и вы знаете мой ответ графу Сольмсу. Потом король прусский подвинулся дальше и оказался решительнее в своих видах. Он чрез своего министра внушил, что собственный интерес союзников не позволяет им пренебречь случаем, быть может единственным, округлить свои границы со стороны Польши и твердо установить их, что они могут войти в соглашение для определения своих притязаний, причем он уверен, что исполнение этого не встретит больших препятствий со стороны венского двора. Такие расположения и требования от союзника и важность дела заставили меня поднести его на самое сериозное обсуждение ее и. в-ства. Взвесивши, с одной стороны, принципы справедливости, которыми обязано великое государство относительно своего соседа, и обязательства договоров древних и новых Российской империи с республикою Польскою, а с другой — то, что императрица обязана наблюдать относительно прав и интересов своей империи; принимая в соображение значительный убыток, проистекающий от бесполезной помощи, подаваемой соседнему государству для доставления ему благосостояния, им отвергаемого; принимая в соображение, что гарантия польских владений, которую императрице угодно было на себя наложить, была принята не как важное благодеяние, а была встречена с отвращением государством и каждым отдельным поляком; что упорствовать в навязывании Польше этого благодеяния значило бы жертвовать правами своей империи, продлить и увеличить бедствия собственных подданных; что все, что Польша по справедливости может требовать от нее, — это окончание смуты, поддержание царствующего короля на троне и сохранение внутренней формы правительства, — принимая все это в соображение и предпочитая то, что государь — отец своего народа — обязан прежде всего соблюдать в рассуждении его интереса, безопасности, спокойствия и выгод, императрица постановила войти в соглашение, предложенное королем прусским. Вследствие этого я запросил у графа Сольмса изложение видов и требований его двора, дабы, сообщив ему и с нашей стороны права и требования России, мы могли составить соглашение, где бы мы постановили насчет средств упрочения успеха дела, ибо, каковы бы ни были уверения насчет расположений венского двора, все же надобно приготовиться на случай сопротивления с его стороны или с какой-нибудь другой. Вот новая система, на основании которой вы должны соображать план ваших действий».
   Летом известие о разделе, напечатанное в Утрехтской газете, распространилось по всей Польше в копиях; в польской Пруссии говорили о разделе как о деле решенном; но король Станислав и все знатные поляки явно смеялись над этими предсказаниями. «Поляки думают, — писал Сальдерн, — что не только Европа, но и три другие части света заинтересованы в их усобицах. Вот почему предложение и исполнение договора трех дворов должны быть сделаны разом. Надобно захватить поляков врасплох, надобно их оглушить в первую минуту, и ничего не будет легче, как потом их раздавить и воспользоваться их частными ненавистями, их корыстными видами и их слабостию. Каждый поляк сдастся в ту минуту, как он признал превосходство силы противника, и никак иначе. Я вижу в самом короле заметное удаление от наших интересов; он воображает, что мы нуждаемся всего более в успокоении Польши. Я вижу и слышу, что король и по его примеру князь Любомирский внушают придворным и молодежи, что их твердость в последние Два или три года положила границу русским стремлениям к господству в Польше и что только эта твердость заставила Россию отступить от пунктов гарантии и диссидентов. Эти мысли вонзают кинжал в мою грудь. Примите за истину неоспоримую, что большое число польских магнатов, несмотря на то что чувствуют бедствия войны, препятствуют нашим видам успокоения по двум причинам: они ненавидят короля столько же, как и Россию, и думают вредить последней, продолжая смуты своего отечества».
   13 июля Сальдерн сообщил Панину содержание письма, присланного к королю из Вены братом его генералом австрийской службы. Кауниц советовал не спешить умиротворением, которого Россия пламенно желает; король не должен бояться ничего худшего и должен проволакивать дело до получения дальнейших уведомлений из Вены; мир между Россиею и Турциею еще очень далек, венский двор находит русские требования чрезмерными. Прусский министр Бенуа показал Сальдерну собственноручное письмо Фридриха II, в котором сам Сальдерн прочел следующие строки: «Верно то, что Австрия под рукою покровительствует конфедератам, что и поддерживает упорство польских магнатов; раньше мира между Россиею и Портою соседние державы не будут в состоянии образумить поляков». 30 июля Сальдерн писал Панину: «Через канал, который у меня есть в кабинете польского короля, я знаю, что князь Понятовский писал ему с последнею почтою о неверности заключения мира между Россиею и Портою этою зимою и война, быть может общая, неизбежна. Из разговоров короля, большого болтуна князя Чарторыйского, канцлера литовского, князя Любомирского и вице-канцлера Борха очевидно, что они рассчитывают на какое-нибудь событие, для нас вредное, и, хотя я по возможности избегаю входить с ними в разговоры, им нравится делать предсказания о будущем и уменьшать языком наши выгоды в Крыму и на Дунае. Если они не имеют случая говорить этого при мне, то говорят при людях, которые, по их мнению, способны пересказать мне их речи. Мои ответы и мое поведение вообще таково, что в них выражается полное презрение к их особам и к их разговорам; я ограничиваюсь тем, что бросаю им от времени до времени едкие фразы, из которых видно, что смотрю на них как на людей неблагонамеренных относительно собственного отечества. Неуверенность в почве, на которой я стою, и страх сделать что-нибудь слишком меня убивают. Клянусь вам, что эти люди заслуживают высылки из Варшавы, ибо все зло, которое мы терпим в Польше, идет от двух негодяев — Любомирского и Борха; я буду писать императрице, чтоб мне было позволено снова наложить самый строгий секвестр на их земли, если у ее величества есть причины не желать их высылки из Варшавы».